***
Освину двенадцать лет…
Искренне того не желая, я возненавидел этого ребенка за цепь, которой он меня к себе привязал. Меня разъедала бурлящая желчь, пока я каждую ночь возвышался над его кроватью. Стыдясь и презирая себя, в глубине «души» я желал мальчику смерти, чтобы наконец прекратилось это мучительное ожидание контракта или же его отмены!.. Я торжествовал в моменты, когда Освин подвергался серьезной опасности: когда машины мчались на него, когда он поскальзывался или спотыкался и падал, когда заболевал и угасал от высокой температуры… Однако в следующую же секунду я начинал испытывать страх за словно доверенную мне жизнь, не выносил слез Освина и громких причитаний. Я страдал от невозможности его утешить, оставаясь с ним наедине, от собственной бестелесности и «немоты». Я хотел отделаться от Освина — и в то же время страшился больше никогда его не увидеть. Его существование доставляло мне глубокую боль вкупе с тончайшими нотками счастья. Я ненавидел его так сильно, как только мог! — но и любил……мальчика, у которого не было друзей…
***
Этому удивительному, совершенно особенному человеку исполнилось четырнадцать…
Освин расцветал все эти годы на моих глазах. Вокруг него мало что менялось, ведь никого и ничего по факту не было, кроме меня. В толпе похожих внешне на него детей он был наедине с тоской; в веселье, чистой радости, от которой у него вечно щипали глаза, Освин увязал все глубже в фантазиях — перерисовывал мирок, выстроенный за четыре года кропотливо и тщательно. Так часто он говорил сам с собой: спрашивал вслух, отвечал только в мыслях — и я удерживал себя от безумия, делая вид, что вопросы были адресованы мне. Я отвечал ему, пусть слов, сорвавшихся с моих уст, не слышал никто; я присваивал «С добрым утром!» и «Спокойной ночи!», озвученные Освином для покойной матери, — потому что в этой подлой краже заключалось мое единственное спасение. Я бы хотел, чтоб он слышал меня… Я бы хотел, чтоб он знал…! Порой Освин просил подать ему знак, что кто-то есть рядом: быть может, мое многолетнее присутствие оставило на мальчике свой отпечаток?.. Я верил — хотел верить — в то, что он ощущает дуновение ветра на коже, когда я мягко касаюсь его головы; что его внутренний голос в минуты отчаяния и горьких слез уступает место словам утешения, которые я щедро дарил ему всякий раз. Для этого мира он был слишком хрупок, ломался от любого удара судьбы. Преодолевая кротость, немногословность, Освин сближался с другими детьми, однако не опускал опасливо выставленных перед собой рук: вот оно — единственное возможное для него расстояние; он нуждался в пропасти между собой и собеседниками, дабы быть в безопасности, успеть свернуться клубком на ковре преобразившейся детской… Мерзавец, я был рад его одиночеству. Я не желал делиться им с миром, потому как при новой встрече с ним на бледном теле Освина появлялись ссадины и синяки, не говоря уже о том, на что стала похожа его душа, истончившаяся и продравшаяся в нескольких местах… И несмотря на это, я с каждым днем хотел сильнее ее заполучить! Я бы ни за что не поглотил ее, насытившись пережитой Освином болью; ни за что бы не передал вперед, где она обогатила бы Ад, перевесила бы нашу общую чашу весов. У меня давно уже созрел план, что делать с сияющей жемчужиной, пульсирующей в самой середке головы Освина… Но для этого мне надо было сперва ее получить — а мальчик все так же молчал, снося пинок за пинком, падение за падением…***
Мой Освин достиг шестнадцати лет…
Не сосчитать, сколько раз за пролетевшие годы я видел его обнаженное тело. Ко многому я уже привык: самоудовлетворение — в человеческой природе. Однако сегодня впервые Освин так коснулся себя… Он морщился, опустив веки, — должно быть, от боли; задерживал дыхание, обездвиживая плоскую грудь. Пальцы левой руки входили в тело все глубже. Щеки окрашивались в нежно-коралловый, облизанные губы сверкали отражением солнечного света с той стороны оконного стекла. Правая рука ожила — Освин отозвался высоким дрожащим стоном и повернул опрекрасненное удовольствием лицо ко мне. Пальцы двигались внутри все быстрее и требовательнее, чем порождали в исполнении Освина невообразимую песню, с первых нот зачаровавшую меня! Я стоял, как и всегда, над его кроватью, сбитый с толку, раздавленный собственной природой, которую в те минуты ненавидел и мечтал изменить… Моя когтистая кисть нежно легла поверх его живота и замерла в нерешительности. Освин не видел меня и не слышал, не ощущал тяжести моей ладони, не мог заметить ауру безысходности и непроглядной печали, напрягшую мое лицо и понурившую плечи под каменной адской броней……и это убивало меня…
***
Вскоре после своего восемнадцатилетия Освин стал мужчиной…
Его избранницей была однокурсница в колледже, «девочка из хорошей семьи», как любил повторять отец Освина. Никогда бы не подумал, что смогу возненавидеть кого-то сильнее, чем ребенка-Освина до примирения с ролью его второй тени… Меня выводил из себя лестный голос этой особы, ее привычка держать Освина за руку, обнимать и прижиматься грудью к его дрожащему от волнения телу. Ежесекундно в воображении я позволял ей постепенно опускаться в лаву, чтобы ее конечности сгорали по чуть-чуть, — но, к сожалению, не мог помешать ей приблизиться к Освину и вынудить того опустить все щиты. Как и несколько дней назад (в «одиночестве»), Освин лежал на своем одеяле, краснел и ронял стон за стоном, а эта мерзавка двигала бедрами, принимая его и сжимая… Она просила его смотреть на нее, но глаза его всегда были закрыты; она поднимала его горячие руки, направляла их на округлую грудь, но те соскальзывали вниз и вновь стискивали пододеяльник… Я не мог — не хотел видеть ее! Оттого подсел к кровати вплотную и склонился над лицом Освина. Неведомым образом жар его выдохов опалял мои губы и подбородок, неминуемо охватывал все тело и коптил в каменных створках… Я страдал, но не мог возжелать прекращения этой пытки — хотел видеть Освина озаренным экстазом, всегда. Это лучше, чем его бесконечные слезы…***
Если б мог, я бы остановил его время два года назад… Пока Освина не нагнал роковой второй десяток…
Его изумрудная нить истончалась, вилась меж пальцев и приближала большой грязный узел, являющий собой ее бесповоротный конец… Слабому, почти прозрачному Освину осточертели больницы и яд, испепеляющий вены. После длительного отсутствия он все же вернулся домой, но, увы, ненадолго: его уже ожидали белизна стен и постельного белья, восковые улыбки медперсонала, унижающая остатки его человеческого достоинства жалость во взорах членов семьи. По ночам он глядел в чуждый ему потолок, сломленный отсутствием помощи; я занимал подоконник, лишенный цветов, и обнимал свои колени — совсем как маленький-Освин, лишившийся незаменимого, самого дорогого человека… Время, будь оно проклято, скоротечно: практически бессмертный, я не успею моргнуть, как Освин потухнет, потеряется, точно пепел, в недрах земли… Он заливался слезами, утопленный в препаратах, которые, как назло, научился игнорировать его организм. Он становился похожим на камень под взглядом отца. Памятник с застывшей на века пустой улыбкой… Стоило дверной ручке остыть со стороны коридора — и Освин опять до краев наполнялся душераздирающими криками, коим мужественно, героически не позволял покинуть затянутые опухолями легкие. Я знал, что ему недолго осталось… Я кричал на него, умоляя заключить со мной сделку! Я сам был бы счастлив отдать свою душу в обмен на его счастливую долгую жизнь! — вот только я демон… И потому не имею ни единого шанса лишь своими силами спасти истекающего кровью и слезами Освина… Непрестанно я целовал его холодные руки, покрытый испариной лоб… Я злился на Бога за то, что он смеет бесчувственно волочить Освина туда, куда моя грязная сущность не сумеет пройти… Нет… За то, что этот ребенок увидел и сделал так мало… За то, что больше никогда я не услышу его и без того чрезвычайно редкий смех… — К… Как… больно… — разлепил Освин сухие белесые губы, и я прижался макушкой к его худому плечу. — По…чему же… так больно?.. Чем это я заслужил?.. Я лишь хочу, чтобы боль прекратилась… Ошеломленный, я оторвал лицо от больничного одеяла и воззрел на Освина. Его жемчужина померкла, и чистоту разбавил темный кровавый налет. Сделка совершена. Его душа — моя… Я встал, согнулся над его койкой. Мое предплечье плавно опустилось на его грудь, и один из острых черных наростов вошел в сердце — быстро и точно. Плоть не пострадала, как и ткань больничной рубашки. Освин не успел закрыть глаза. Они остекленели и потухли. Металлическими когтями я вытащил бесценную жемчужину: душа была еще слаба, только-только отсоединившись от тела. С громким шорохом расправились широкие крылья! — и поглотившая меня тьма, ласковая, топкая, конечно же, соскучившаяся по своему хозяину за два десятилетия, перенесла меня ко входу в пещеру. За спиной раззевалась скалистая пасть, впереди — гасло солнце, золотом и рыжиной горели верхушки пушистых елей. Я сжал жемчужину крепче, и в шаге от меня сверкнула тонкая фигура Освина. Какое-то время он стоял неподвижно; полы больничной рубахи колыхались на легком ветру. Но вот его ресницы встрепенулись: Освин открыл глаза, наткнулся на мои молочные бельма и шарахнулся в страхе назад. Разумеется, он уже мертв, при всех стараниях не сможет умереть снова, однако металл тихо звякнул, соприкоснувшись, когда я заключил его хрупкое тело в кольцо своих рук, чтобы Освин не сорвался с грубого камня. — Что ты такое?.. — сквозь ужас пролепетала душа. — Подумай: ты знаешь… Ты попросил о прекращении боли, и я свою часть сделки исполнил. Теперь твой черед… — Я… буду гореть вечность в Аду?.. — Нет. Это я не отдам никому, — качнул я головой, показав изумленному Освину жемчуг, оскверненный сговором с демоном. — Твоя душа отныне моя… Моя ладонь легла на его волнистые волосы. Освин вздрогнул, дернулся к ней, затем замер. — Странно… — тихо проговорил он, не отрывая от меня помутневшего взгляда. — Так… знакомо… Кто-то уже делал так… но не мама… не отец… никто из тех, кого я знаю… Неторопливо, боясь его вспугнуть, я поднес руку Освина к своим губам, коснулся ими нежной кожи. Мой Освин разомкнул уста, даже не думая отдергивать руку и пытаться сбежать. — Я помню… — прозвучали его слова как гром среди ясного неба. Солнечный диск полностью скрылся из вида. Над нами раскинула рукава ночь — первая из целой вечности.Больше мой Освин не будет один…