ID работы: 8043030

Сказки, рассказанные в конце октября

Джен
R
В процессе
24
автор
Размер:
планируется Макси, написано 88 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник Скачать

Сказка о Крысолове

Настройки текста

И вновь по улице мощёной Шагает он: стопа легка, И дудочку из тростника Ко рту он держит поднесённой. И первый, самый нежный звук Над городом разнёсся вдруг… Роберт Браунинг. Пёстрый дудочник*

Если бы в лето Господне тысяча двести восемьдесят восьмого года вы вошли в ворота Гамельна, что расположен в низине у горы Коппельберг, город встретил бы вас траурным молчанием. Вы прошли бы по пустынным улицам, провожаемые пением южного ветра, кошачьим мяуканьем да поскрипыванием песка под ногами. Редкие из попадающихся на пути прохожих подняли бы на вас взгляд; большинство из них – глубокие старики, которые, увидав незнакомца, плотнее укутываются в плащи и спешат прочь, держась за чёрные закопчённые стены худыми дрожащими руками.       Идя по Бунгелозенштрассе, вы ловили бы на себе недоверчивые взгляды, брошенные из окна булочника, прачки или мясника, – но стоило бы вам повернуть голову, как ставни захлопнулись бы с глухим стуком, и вы оказались бы перед старыми покосившимися домами с тёмными запылёнными окнами и побитыми красно-коричневыми черепичными крышами. Блёклые деревянные вывески, заколоченные двери, скрип старых петель, разбитые колодцы, покинутые пивные, закрытые посудные лавки – вот что представляет собой некогда славный и блестящий, как солнце, Гамельн в лето Господне тысяча двести восемьдесят восьмого года. Город-призрак, город-тень, город, лишённый детского смеха и беспечной светской болтовни взрослых.       И вот наконец, побродив по улицам с полчаса, вы видите постоялый двор, откуда доносятся пьяные крики и стук деревянных кружек по столу. Хозяин, дородный, похожий на мясника, с красным, лоснящимся от жира лицом и обвислыми черными усами, оглядывает гостей недоверчивым, затуманенным от частых возлияний взором. Посетители, самому молодому из которых едва за тридцать, а самому старому перевалило за восемьдесят, сидят за столами в угрюмом молчании; изредка кто-то в сердцах ударяет кружкой пива по деревянной столешнице, и другие отвечают ему неприязненными взглядами и раздраженным мычанием. Миннезингеры, желанные гости в других краях, давно уже не заглядывают сюда, и ни веселая шутка, ни старая легенда, коими любят потешать странники благодарную публику, ни песня лютни не могут развеять мрак и вызвать улыбку на хмурых лицах, обрюзгших от вина и тревоги. Лишь иногда кто-нибудь разражается горькими пьяными слезами; набравшись смелости, этот человек начинает проклинать бюргеров, сидящих на мешках с золотом, цыган, бродяг, музыкантов и весь мир, а соседи отупело кивают, кривя лица в горестной гримасе, и просят хозяина налить им ещё по кружке.       Обождав, пока поток жалоб и проклятий иссякнет, вы осторожно осведомляетесь, отчего город так пуст, отчего не слышно весёлого смеха, музыки и разговоров, отчего на лицах людей, окоченелых и мертвенных, не мелькнет ни единого проблеска удовольствия, ни единой улыбки, пусть даже мимолётной, как летний сон.       – Музыка! – презрительно говорит хозяин трактира, смерив вас тяжелым взглядом и стискивая в кулак толстые заскорузлые пальцы. – Если б не был ты приезжим, мигом отхватил бы за такие слова. Да и сейчас отхватил бы, будь эти добрые господа в состоянии поднять руку.       Он наливает кружку пенистого пива и подносит ко рту; сделав большой глоток, широким, энергичным движением вытирает усы.       – Хочешь узнать, почему умолк смех, не слышно веселья и пары ног не отбивают каблуками чёрные булыжники мостовых? Я не скажу тебе, и никто не скажет. Если спросишь об этом у обычного прохожего, лавочника или пекаря – жди беды, нос тебе расквасят знатно, и моргнуть не успеешь. Спроси лучше старого Морица, что сидит там, в самом тёмном углу, и льет слёзы над горькой своей судьбой.       Хозяин трактира хохочет, потирая руками красные воспалённые веки и разевая рот в волчьем оскале; глаза его страшно блестят, отражаясь в лужицах пива и вина на прилавке, а словам вторит храп беспомощных и печальных гамельнцев.       Старик Мориц оказывается дюжим, крепким мужчиной с волосами белее молока и бледным опавшим лицом; его длинные подвижные руки с толстыми, как морские канаты, венами шарят по столу, точно руки слепца, пытающегося отыскать откатившуюся монету, а тёмные глаза странно блестят, укрытые мутной поволокой. Хозяин подносит ему ещё одну кружку пива, и Мориц сонно кивает, едва на неё взглянув.       – Хе, старик! Расскажи-ка этому приезжему господину о днях, когда солнце вставало над Гамельном и купало его улицы в своих лучах, а луна, светлая и таинственная, как девичья улыбка, освещала путь странникам и влюблённым; с тех пор солнце померкло для нас, улицы окутались густым туманом, а луна приобрела оттенок крови и смерти. Расскажи ему о том времени, когда город ещё наполнял беспечный детский смех, а сияющие пары кружились в танце на главной площади, отстукивая каблуками весёлый ритм; тогда музыканты ещё были желанными гостями в наших краях, и ни один праздник не обходился без миннезингера, способного сыграть лихую мелодию на флейте или гобое либо же поведать удивительную историю о чужой стране, где живут драконы, желтоглазые и извивистые, как кошки, а по улицам ходят люди с песьими головами. Расскажи о часах привольного благополучия; тогда ты был молод и здоров, и дьявольская музыка ещё не коснулась твоих ушей. Расскажи о потерянной дружбе, о тяготах пути, о жажде наживы и человеческих пороках, о крысах, утопленных в Везере, и о детях, ушедших вслед за дудочником в мир магии и снов.       Лицо старого Морица искажается, как отражение в воде, по которой прошла рябь, и сквозь старческие морщины проступает светлое, почти мечтательное выражение, подобно тому, как под руками умелого скульптора из куска цельного мрамора проступает вдруг человеческий образ.       – Ты, майстер Иоганн, говоришь о том, как о старой легенде, какую в иных краях матери рассказывают детям на сон грядущий, – начал он, и бледные руки его слепо зашарили по столу, – и я не стану винить молодого господина, если он примет мой рассказ за сказку, безделицу, слушая которую приятно скоротать часок-другой за кружкой доброго немецкого пива. Однако все события, о коих я собираюсь поведать, столь же правдивы, как и тот факт, что вы сидите сейчас передо мной, а в глазах у вас застыл немой вопрос. И тем не менее, мой юный друг, вы сами решите, верить ли моим словам или списать их на старческий бред и стремление за бесценок потешить благородную публику. Вижу, вы обескуражены, – но обождите и позвольте истории развиваться по её собственным законам. Наш хозяин правильно сказал – это повесть о расчётливости власть имущих, о волшебной музыке, способной зачаровывать людей и животных, о страннике, что явился в Гамельн в час знойного красного заката, а ушел безлунной ночью, сухой и горькой, как полынные травы.       Десять лет назад этот город был хлебосольным, процветающим и блестящим, как ожерелье на шее богатой матроны. Погреба, доверху полные рейнскими винами, и масло, и сладкий мёд, и хлеба только что из пышущих жаром печей… Наши девушки были самыми прекрасными во всей Европе – тонкие, как ветви зеленеющего дерева, с блестящими и живыми глазами, кружились они в танце с пригожими гофмахерами, и пели, и смеялись, пока их родители пировали и пили, и обсуждали соседей, и восславляли мудрость гамельнского магистрата. В то время ворота Гамельна были открыты для всех, и странники, миннезингеры, юродивые стекались в город разноцветной рекой, и народ приветствовал их, желая послушать рассказы о жизни в чужих краях или новые песни, популярные при королевских дворах. На городских площадях, в тавернах, у мясника и булочника то и дело слышались истории о краях, где люди ходят вверх ногами и живут дивные чудовища с телом льва и головой орла, умеющие читать и говорить. Горожане с удовольствием собирались вокруг приезжих, слушали истории, подпевали, бросали монеты, смеялись и пили, – но никто не давал себе труда узнать, откуда на самом деле пришел странник и какая нужда привела его в Гамельн. Лицедеи, шуты, паяцы – вот кем были эти люди для гамельнцев; игрушки, призванные продемонстрировать чужеземные обычаи и рассмешить удачной шуткой или похабной песней, знаменитой во французских тавернах.       Никто поэтому не скажет вам, откуда пришёл главный герой моего рассказа. Одни говорят, что он явился с далёкого Севера, где шаманы в шкурах белых медведей творят ледяную магию, а древние языческие боги обращаются в зверей и птиц. Другие уверены, что родина его – жаркий Восток, чарующий сладостный край, где зеленоглазые рабыни подносят господам изысканные кушанья на золотых тарелках, а на рыночных прилавках можно найти говорящих африканских попугаев, промасленный китайский шёлк, монгольские кинжалы, инкрустированные драгоценными каменьями. Утверждают, что он приплыл на корабле с полным трюмом пиратского золота и сошёл на берег в одеянии персидского шаха. По прошествии этих десяти лет – долгий, ужасно долгий срок, особенно для людей отчаявшихся и потерявших любовь к жизни! – никто в точности не скажет вам, как он выглядел. Я знал тех, кто с уверенностью говорил, будто волосы его цветом подобны огню и красно-рыжим медовоцветным листьям, появляющимся на излёте лета. Знал и других – они настаивали, что обликом он схож со снежным королём, что волосы его белые и ломкие, как сосульки, кожа бледная и холодная, словно у мраморной статуи, а взгляд способен замораживать льды. Но я, мой юный друг, на беду свою, знал его лучше других и утверждаю, что правды в этих россказнях не больше, чем в фантазиях прожжённого лгуна и пьяницы. На самом деле Крысолов был худ и черноволос, со смуглой, загоревшей в долгих странствиях кожей, с обветренным лицом, с чёрными, как агат, строгими глазами, с коротким шрамом на щеке, потемневшим от времени и полученным где-то на Востоке. Двигался он легко, плавно и неслышно, будто танцор или акробат какой, одет был в двухцветный плащ, одна половина которого алая, как кровь, обагрившая грудь раненого, другая же – желтее всех известных мне солнц. Он был флейтист; его дудочка неприметно висела на шее, и в минуты волнения Крысолов касался её, проводил пальцами – так не всякий мужчина ласкает любимую женщину.       Впервые мы встретились в таверне – не в этой, не оглядывайтесь так, ту таверну уж лет пять как пожрали жадные, вечно голодные красно-розовые языки пламени, и на месте её воцарилось седое пепелище. А тогда… Тогда в таверне доброго Кауфманна бывали все мало-мальски обеспеченные гости и жители города. Бог мой, как мне описать то, что творилось там? Жёлто-охристое медовое пиво, терпкие рейнские вина лились рекой, люди хмелели и танцевали, ели острые, жирные кровяные колбасы, ругали власть. Благовоспитанные мужчины теряли над собой контроль, оставив в домах скучных, располневших матрон, масляно улыбались, мутно и благосклонно глядели на рыжеволосых, бледнотелых девушек, как бы невзначай пытаясь коснуться их кожи липкими, испачканными в меду пальцами. Женщины гортанно смеялись, запрокинув голову, пьяные от лихой музыки, от витавших в воздухе винных паров, и с интересом поглядывали на странников и певцов блестящими шальными глазами.       В ту пору я был прислужником в гамельнском магистрате, и шумные людские сборища не казались мне привлекательными. Я предпочитал уединение обществу самой доброжелательной компании, тишину леса – хмельному угару и бессвязным разговорам, чистую родниковую воду – сладким рейнским винам и горькому пиву. Обычно я избегал гулливой публики, однако в тот раз меня зазвал с собой приятель, Ганс, и сделал это так ловко, что я не посмел отказаться. Итак, я скучал, прислонившись спиной к стене, в то время как Ганс, с жадным блеском в тёмных глазах навыкате, с плутовской и насмешливой улыбкой, принимал участие в споре, от возбуждения размахивая руками и прикладываясь к большой кружке пива. От музыки и звонких голосов у меня звенело в ушах и нестерпимо ныли виски; я уж было подумывал о том, как бы поскорее покинуть злачное место, но тут мой взгляд упал на человека, чья внешность и манера держать себя так резко контрастировали с местной публикой, что это не могло не привлекать внимание.       Он стоял, прямой и гордый, как особа королевских кровей, с бледным, сосредоточенным лицом. Красно-жёлтый плащ его выдавал принадлежность к лицедеям, однако в нём не было ни капли угодливости, желания привлечь публику и понравиться власть имущим, какие я порой замечал у странников и миннезингеров. Напротив: строгость его облика невольно отпугивала, а ясный, острый взгляд не затуманенных винными парами глаз вызывал необъяснимую тревогу. В этой таверне, среди весёлых, пьяных и беззаботных людей он смотрелся чужаком и знал это. Его пальцы рассеянно гладили подвешенную у шеи деревянную флейту.       Заметив мой взгляд, он приподнял брови и скупо усмехнулся. Я полагал, что таинственный незнакомец растворится в толпе, однако он неожиданно направился прямо ко мне и проговорил с лёгким поклоном:       – Смотрю, вы здесь такой же чужак, как и я; это видно по вашему лицу. Позвольте спросить – если моё любопытство не покажется вам излишним, – что вы делаете в этом месте, не забытом разве что Бахусом?       Я сознался, что пришёл отнюдь не по своей воле, и указал на Ганса. Взглянув на моего приятеля, незнакомец пробормотал нечто неразборчивое и насмешливо улыбнулся.       – Да, ваш приятель знает толк в пиве, – согласился он и добавил негромко: – Мне всегда была любопытна причина, по которой люди готовы без раздумий отдать последние деньги ради этого сомнительного удовольствия.       – Должно быть, им нравится ощущение свободы и смелости, – осторожно предположил я, дивясь этому странному разговору.       – Не смелости, а безрассудства, – резко поправил меня незнакомец. – Да и какая может быть свобода, если разум спит, а чувства притуплены?       Впоследствии я не раз гадал, что заставило Крысолова обратиться ко мне. Приятным собеседником его нельзя было назвать; он всегда говорил то, что думает, не особенно заботясь о чувствах собеседника. Слова его бывали резки и язвительны; в отличие от других странников, всегда с удовольствием принимавших приглашения бюргеров, он не искал ничьего общества, а шутки его часто бывали мрачны. Я был убеждён, что если бы Крысолов захотел остановить веселье в таверне доброго Кауфманна, ему не составило бы труда сделать это.       И однако, при всей мрачности и нелюдимости Крысолова, было в нём нечто неуловимо притягательное, какая-то черта, заставляющая мужчин с поклоном уступать ему дорогу, а женщин угодливо улыбаться, едва они различали вдали его высокую фигуру. Было ли это достоинство, с каким он себя держал, или холодный, ироничный взгляд чёрных глаз, или всё его задумчивое сосредоточенное лицо – одно из тех немногих лиц, которые не забудешь и на смертном одре? Или разгадка обаяния Крысолова крылась в его сдержанной, сухой улыбке, в лёгкой походке танцора, в той странной и смутной нежности, с какой он украдкой, в минуты задумчивости, касался своей флейты? Сказать честно, мой юный друг, даже спустя десяток лет я не знаю ответы на эти вопросы – и, будьте покойны, не узнаю никогда.       В конце столь странного знакомства Крысолов предложил продолжить нашу беседу на свежем воздухе, – и я согласился тем более охотно, что жара и запах потных тел становились невыносимы, а речь и манеры странника успели меня не на шутку заинтересовать.       После душного помещения таверны, пьяных криков, смеха и музыки благостная тишина гамельнской улицы казалась особенно упоительной; полумесяц бледно сиял в темном, обложенном фиолетовыми тучами небе, и этот тусклый, чуть заметный блеск напоминал блеск кинжала, вытащенного из бархатных ножен. Крысолов остановился, прерывая стремительное движение, и поднял голову к небу; его задумчивый, печальный лик вдруг просветлел, и он улыбнулся неожиданно ласково и приятно. В следующий миг лицо Крысолова вновь приняло своё обычное, мрачное и насмешливое выражение.       – В таверне вы говорили о свободе и смелости, – проговорил он. – Что для вас значат эти слова? Для большинства людей свобода – это то, что они едва ли осознают, но тем не менее страстно желают. А вы? Знаете ли вы, что это?       – Независимость от чужих суждений, полагаю, – осторожно заметил я, дивясь всё более.       Крысолов улыбнулся.       – Хороший ответ. Честный. Независимость от чужих суждений… Как она желанна и как тяжело достигается! Однако и это похоже на сказку, ведь, так или иначе, кто-то или что-то будет оказывать на вас влияние. Друзья, родственники, отцы церкви, услышанные ненароком слухи, бюргеры, не глядя подписывающие указы… Все хотят считать себя независимыми людьми, но мало кто является таковым на самом деле. Осмелитесь ли вы утверждать, что вы свободны от городских слухов, от веяний моды, от мнений толпы? От давления, оказываемого родственниками и едва знакомыми людьми?       – А вы?       Мой знакомец поглядел на меня и, сжав флейту, проговорил, растягивая губы в странной усмешке:       – У меня нет ни друзей, ни родственников, а мнения чужих людей и вовсе не имеют для меня значения.       – И вы, по-видимому, наслаждаетесь одиночеством, – больше утвердительно, нежели вопросительно заметил я, а Крысолов в ответ хрипло и коротко рассмеялся.       – О да! Одиночество прекрасно; оно питает ум и душу. Я знал тех, кто бежал от одиночества быстрее, чем от огня, но мало кто умеет наслаждаться им так, как я. Мои знакомые предпочитали заключать союзы с глупыми, жадными, жестокими людьми и страдали всю жизнь, – и всё лишь для того, чтобы после кончины по ним пролили несколько пьяных слезинок. Не забавно ли это? В конце концов, разве есть смысл убегать от самих себя, от вечных вопросов и осознания конечности жизни – если в конце пути все мы всё равно остаемся наедине с собой?       Подобные разговоры были для Крысолова обычным делом. Как и всякий деятельный человек, он терпеть не мог тратить время попусту, а бессмысленная болтовня вызывала у него особенное отвращение. Он часто молчал, с печалью глядя на небо, а его пальцы сами собой оглаживали деревянную флейту, быстро и как бы стыдливо касаясь отверстий, – порой мне казалось, что Крысолов желает поднести дудочку к губам и сыграть мелодию тихую, нежную и печальную, будто древняя сказка; но этого не происходило, и, ещё раз ласково коснувшись жилистой рукой поверхности инструмента, как иной мужчина, должно быть, касается розовой щеки любимой женщины, флейтист прятал дудочку за ворот плаща. Я никогда не слышал, как Крысолов играет, – ни разу до нашествия крыс.       Порой флейтист прерывал молчание и говорил о смерти и судьбе, дружбе и одиночестве, любви, музыке и страдании, а затем, столь же внезапно замолкая, с настороженным видом оглядывался по сторонам; казалось, его чёрные глаза всё видели, всё замечали, и не было тайн, скрытых от них. Я гадал, отчего Крысолов избрал меня своим собеседником, – ведь я никогда не покидал пределов Гамельна и не мог рассказать о чужеземных обычаях так красочно, как делал это он. Подобно всем миннезингерам, он был прекрасным рассказчиком и искусно сплетал разноцветные нити истории из обычаев, старых сказок и подслушанных разговоров; старый Париж, волшебный Багдад оживали в его рассказах, и джинны, ифриты и маги колдовали, накладывали проклятия и исполняли желания капризных принцесс. Магия слов Крысолова была столь велика, что, следуя за ним по улицам Гамельна, я чувствовал жар пустынного солнца, и песок скрипел у меня на зубах; за каждым поворотом извивистых улочек я ожидал увидеть раскинувшиеся под синим небом шёлковые шатры, где продаются шитые золотом ткани, специи и пряности, диковинные птицы с южных островов и остро заточенные клинки в мягких, изукрашенных узорами ножнах.       – Но не думайте, что всё на Востоке так волшебно, как я описываю, – предостерегал Крысолов. – В этих землях богаты разве что султаны да визири, торговля людьми идёт столь же бойко, как и торговля тканями и оружием, на рынке можно купить прелестную наложницу, а затем делать с ней что хочешь. Однажды я спас одну такую… ей едва ли исполнилось восемнадцать… – С этими словами лицо флейтиста омрачилось, и, как я ни умолял его продолжить историю, он не проронил более ни слова.       Крысолов говорил о таинственных сказаниях, о старых мостовых, о сочном запахе трав, что растут высоко в горах; лишь одного флейтист не сказал – того, где он родился и жил и как вышло так, что он обошёл всю землю, не имея родного дома. Но чем настойчивее я пытался об этом расспрашивать, тем красноречивее становилось молчание Крысолова и холоднее – его взгляд.       Однажды мы шли к Рыночной площади. Воздух был тих и свеж, розовое солнце скрывалось за горизонтом, остывали нагревшиеся за день стены домов, а Крысолов рассказывал историю о пиратском корабле, капитан которого был так безумен и жесток, что зверски мучил и убивал и пленников с захваченных судов, и членов своей собственной команды.       – И когда самодурство капитана достигло высшей точки, терпение команды было на исходе и даже страх не мог удержать этих отчаявшихся людей от мятежа, – говорил флейтист, и слова его звучали в такт шагам, – очередное торговое судно потерпело поражение в битве с водной стихией, и остов его прибило к пиратскому кораблю. Из команды уцелел лишь один юноша, едва ли достигший совершеннолетия, – говорили, он был сыном какого-то богатого купца. Все были уверены, что жестокий капитан велит убить спасённого в тот же миг, как тот окажется на палубе, однако, оглядев дрожащую фигурку полубеспамятного юноши, посмотрев на его посиневшее острое лицо, мокрые тёмные волосы и сжатые веки, самодур неожиданно скривил губы в жёсткой улыбке и велел привести пострадавшего в чувство…       Тут Крысолов замолк, – в нескольких шагах от нас стояли две матроны, и одна из них, дебелая, с роскошной гривой тёмных волос, виднеющейся из-под головного убора, в богатом плаще, подбитом соболиным мехом, говорила с другой дамой, вероятно, её подругой. Вторая, худая, нескладная, как ребёнок, с бледным опавшим лицом, держала за руку очаровательную малышку лет пяти. Я не запомнил, о чём они говорили – кажется, о ценах на хлеб и зерно да о решениях гамельнского магистрата, – и был раздосадован любопытством моего приятеля. Да, мой дорогой друг, вы можете осудить меня, но порой мне казалось, что голос Крысолова гипнотизирует меня, что мир становится словно бы прозрачным и в нём не остается ничего, кроме этого чарующего переливчатого тембра и сказок, нашёптываемых южным ветром. Я злился; мне хотелось услышать продолжение истории о жестоком капитане и спасённом мальчишке, но Крысолов, не отрываясь и ни единым жестом не выдавая своего интереса, смотрел на девочку.       Что за очаровательный ребенок! Востроносая, с мягкими тёмными волосами и большими глазами, похожими на глаза оленёнка, она с любопытством осматривалась вокруг, казалось, готовая пуститься в пляс, если бы не удерживающая её мать. Губы Крысолова тронула чуть заметная улыбка, бледная рука потянулась к дудочке, и на мостовой вдруг возникла птица с мраморно-розовой грудкой, белыми крыльями и презабавным оранжевым хохолком. Увидев птицу столь необычного окраса, девочка засмеялась и тронула рукав матери.       – Мама, смотри! Какая красивая птица!       – Что мне до твоих птиц, – с досадой отвечала та, – если магистрат опять повысил цены на хлеб?       Уголки губ Крысолова дёрнулись в усмешке. Опустившись на колени, он взял перепуганную птицу в руки и, поглаживая по пёрышкам, протянул девочке.       – Увидеть такую птицу – к удаче, – проговорил он, улыбаясь и глядя в глаза расстроенному ребенку, – а если удастся поймать её и подержать в руках, – исполнится одно заветное желание.       Девочка засмеялась так, как умеют смеяться только счастливые беззаботные дети, и, отпустив руку матери, шагнула к флейтисту. Однако, увидев это, гамельнская фрау вздрогнула и, удержав дочь, презрительно скривила губы.       – Не приближайся к нам, цыган, – бросила она дудочнику.       Услышав это, Крысолов побледнел. Он встал и отпустил птицу – та взвилась в сизое небо и исчезла, девочка заплакала, – а затем обратился к женщине, издевательски ей поклонившись:       – Очаровательнейшая фрау! Вы ошиблись, я не цыган, стало быть, ваше презрение не имеет смысла. Однако кто виноват, если даже приезжий музыкант обращает на вашего ребёнка больше внимания, чем вы сами?       С этими словами Крысолов прошествовал мимо женщин, не обращая внимания на их возмущение. Догнав его, я попытался что-то сказать, но флейтист резко махнул рукой, призывая к молчанию. Я хотел было спросить моего приятеля, отчего он остановился, зачем заговорил с ребенком, как, в конце концов, появилась эта птица, – но выражение лица флейтиста ясно свидетельствовало о том, что он не желает говорить, и мне оставалось лишь идти рядом с ним по улицам Гамельна, пока не наступила ночь и луна не окрасилась красным.

***

      А затем пришли крысы.       Чёрные, лоснящиеся от жира, с красными, горящими ярче адского огня глазами, они за короткий срок наводнили Гамельн. Крысы заполоняли амбары, пожирали запасы круп и зерна, селились в домах и продуктовых лавках, не боялись ни людей, ни животных; даже кошки прижимались к земле и шипели, и стремились убраться подальше от этих жутких созданий. Крысы забирались в детские кроватки и кусали малышей – те же раздувались и чернели, и начинали издавать запах смрада и разложения. Родители немели от горя и надевали траурные одежды, а затем крысиная зараза настигала и их, и лица взрослых цветом становились похожи на ткани, в которые были облачены их тела. Потоками гибких чёрных спин проносились крысы по улицам Гамельна, опустошая их; смолкли смех и музыка, и лишь высокие доктора в масках птиц, похожие на смутные сгустки тени, двигались от дома к дому, от окна к окну. Люди отчаялись. Те, кто побогаче, бежали из заражённого города с женой и детьми, а оставшиеся уповали на Господа и молили Его пощадить их. Самые смелые собирались возле ратуши и взывали к магистрату; они кричали и грозили мятежом, если бургомистр не сделает что-нибудь с этим полчищем крыс, однако ясно было, что ослабевшие, больные люди не способны на подрыв власти и твердят об этом лишь от безысходности.       Что же до бургомистра… В то время городом правил граф Николаус фон Шпигельберг, дородный, благовоспитанный господин, обладающий бездонной сокровищницей, где золота было не перечесть, погребом, доверху набитым рейнскими винами, и богатейшими одеждами, созданными руками лучших немецких ткачих. Целыми днями он сидел в своем доме, подписывая указы, в содержание которых особенно не вникал, и лениво обсуждая с ближайшими советниками букеты вин да прелести любовниц. Слуги подносили ему суп из угря в золотых тарелках, кровяные колбасы, шницели в горчичном соусе, печёный картофель и брюссельские вафли со сливками. При виде столь изысканных блюд мутный взгляд магистрата светлел и всё его полное, обрюзгшее лицо оживлялось; он протягивал руку и ел, и жир стекал с трёх его подбородков, пачкая унизанные кольцами пальцы, и всё его рыхлое белое тело, облачённое в бархат и парчу, колыхалось от удовольствия. Вот всё, что интересовало его, – пиршества да сплетни, да ещё поддержание своего статуса в глазах горожан.       Жена бургомистра умерла несколько лет назад, оставив ему единственную дочь – очаровательную, подвижную как ртуть, с блестящими светлыми глазами и волосами ярче пламени. В ней не было ничего от отца, будто и не родня она ему, – ела девица мало и редко, время любила проводить за музицированием или наедине с природой, в уединенных местах, скрываясь от слуг и нянек. Однако это не мешало Николаусу обожать её – друзья бургомистра часто заставали его в компании дочери. В такие моменты девушка увлеченно рассказывала что-то отцу, бурно жестикулируя, а он степенно кивал, и неясно было, слушает ли он слова девушки, или просто наслаждается её обществом.       Когда крысы заполонили Гамельн, бургомистр собрал советников в ратуше и спросил, что, по их мнению, можно сделать с чёрной заразой и её отвратительными переносчиками. Я, мой добрый друг, был там писарем, поэтому события, о коих я собираюсь поведать вам, разворачивались у меня перед глазами. Все эти советники – такие же жирные, холёные, как и сам бургомистр, не имеющие понятия о жизни народа – начали наперебой предлагать решения, смешные по сути своей и далёкие от реальности.       – Кошки! – говорил высокий судья с постным лицом и тонкими подвижными пальцами. – Нужно набрать кошек и выпустить их, и тогда крысы побегут, а чёрный мор навсегда исчезнет из Гамельна.       – Не мелите ерунды! – отзывался тучный, громогласный господин с пышными чёрными усами. – Ваши кошки сами боятся этих дьяволовых отродий! Нет, нам стоит быть хитрее и расставить ловушки по всему городу. Соберутся крысы проникнуть в амбар или в дом добропорядочного горожанина и – оп! – попадут в мышеловку!       И он расхохотался, хотя не сказал ничего смешного.       – Крысиный яд! – робко предложил кто-то. Бургомистр, побледневший, осунувшийся, переводил мутный взгляд с одного советника на другого. По истечении нескольких часов, когда разъяренные крики с улицы заглушили неуверенные предложения советников, а до окончательного решения было ещё далеко, он вдруг ударил кулаком по столу и сказал:       – Дьявол! Как вопят! Да лучше бы я продал свою мантию за гульден и бежал бы прочь! Клянусь, если вдруг объявится человек, способный избавить нас от этого крысиного нашествия, я не пожалею для него и самого дорогого!       Вдруг двери ратуши распахнулись, и в зал проник высокий, тощий человек в красно-золотом одеянии шута, с насмешливой улыбкой на смуглом лице. Конечно, я с немалым удивлением тут же признал в нем моего приятеля-флейтиста. Легким танцующим шагом приблизился он к онемевшему от такой наглости бургомистру; не кланяясь и ни единым жестом не выражая своего почтения, проговорил:       – Добрые господа! Вы сказали, что не пожалеете самого дорогого для того, кто избавит вас от крысиной напасти. И вот, – тут он прервался и отвесил преувеличенно учтивый поклон, – я к вашим услугам. Доверьтесь мне, и к завтрашнему утру грызуны навсегда покинут Гамельн. Помнится, как-то я помог одному татарскому хану избавиться от изматывающих его москитов, а уж два азиатских царя – о, как они благодарили меня за уничтожение нетопырей в их краях!       Боже, что тут произошло! Холёные, трусливые, свиноподобные бюргеры, которые ещё мгновение назад тряслись, слыша доносящийся с улицы рёв толпы, принялись перекрикивать друг друга:       – Спаситель!       – Добрый господин!       – Мы всё отдадим!       – Последней рубашки не пожалеем!       – Двести гульденов!       – Пятьсот!       – Да хоть тысячу – если он раз и навсегда избавит нас от этих паразитов!..       Странная усмешка проскользнула по лицу моего друга, и он елейно проговорил, поглаживая свою флейту:       – Что ж, коли так – тысяча меня вполне устроит.       – Ты получишь свою тысячу, – сказал бургомистр, выпрямляясь в кресле; он приободрился, смертельная бледность спала с его лица, уступив место привычному здоровому розовому цвету, – если к утру крысы покинут Гамельн.       – По рукам, – кивнул Крысолов и весело улыбнулся, сверкнув белыми зубами.       Окинув залу ратуши ещё одним пристальным взглядом, он легко и пружинисто зашагал к дверям. Повинуясь кивку бургомистра, я молча скользнул следом, кожей ощущая нетерпение бюргеров, смешанное с облегчением. Кто-то из этой бесполезной толпы, кажется, тонкокостный судья, подозвал слугу и тонким, визгливым голосом повелел принести лучшего вина и зажарить куропатку в меду и перце по случаю избавления города от крыс. Я так хорошо представил этот тонкий палец с лиловым ногтем, по-учительски наставленный на лопоухого слугу, что мне едва не стало дурно, но сильный порыв ветра, ворвавшегося в развёрстые двери ратуши, но рёв толпы, приветствующей Крысолова, не оставил и следа от минутной слабости.       – Что ты собираешься делать? – спросил я его, когда мы покинули Рыночную площадь. Я скривился: возле дома сидела жирная крыса и, казалось, с насмешкой глядела на нас чёрными глазами-бусинами. Грязный рыжий кот с порванным ухом, в прежнее время гроза всех окрестных грызунов, сейчас прижимал уши и сдавленно шипел, находясь от неё на безопасном расстоянии.       – Увидишь, – молвил мой приятель, поднося к губам флейту.       И в тот же миг из дудочки Крысолова полилась музыка, но боже мой, что это была за музыка! Адская мешанина звуков, способная оглушить любого, кто её слышит! Разрозненные звуки, не создающие единой музыкальной формы, похожие на игру ребёнка, впервые взявшего в руки музыкальный инструмент, на крики живого существа, умирающего в агонии. Я заткнул уши, но это не помогало; мне мстилось, что я схожу с ума, что это сам Дьявол вышел из Преисподней, дабы взять мою душу. Кажется, я упал на колени; мне хотелось уткнуться лицом в землю, кататься по ней и кричать, кричать, кричать, пока я не умру или пока не прекратится эта дьявольская музыка.       Исступление длилось несколько минут, но затем последний звук дудочки судорожным вздохом растворился в воздухе, и я сумел поднять голову. Крысы, целое полчище крыс – чёрных, серых, бурых, старых и молодых – столпилось на почтительном расстоянии от ног Крысолова. Они возбужденно пищали, шевеля усами, и глядели на флейтиста с той преданностью, с какой слуги глядят на хозяина, спасшего их от смерти.       Флейтист усмехнулся – и заиграл вновь. На сей раз музыка, томная, негромкая, то затихающая, то набирающая силу, словно бы толкала в спину, звала с собой, манила и обещала что-то необыкновенное. Приключения, старые дома, запах деревенского сыра и горячего хлеба – всё это вставало перед моими и крысиными глазами (если, конечно, крысы способны мыслить и чувствовать, как люди). Крысолов смеялся – и играл, и шёл вперед, и крысы покорной вереницей следовали за ним, воодушевленно пища и дробно стуча лапками по камням мостовой. Я направился за ними, сам не зная, зачем и куда иду, а очнулся, только лишь услышав плеск воды.       Везер, эта глубокая, полноводная река, вдруг возникла предо мной, соткавшись словно бы из ниоткуда. Я отёр пот со лба и посмотрел на Крысолова: тот остановился в нескольких шагах от берегового спуска. Его длинные подвижные пальцы резво бегали по отверстиям флейты, и чуть слышный округлый звук разносился над рекой. Крысиная армия, с воодушевлением следовавшая за ним, казалось, сошла с ума: крысы разом запищали, колотя по земле хвостами, как собаки, а затем все вместе бросились вниз, к реке. Они кидались в воду с радостью детей, предчувствующих купание средь жаркого дня, и мгновенно скрывались под толщей воды. Серые, бурые, чёрные спины с визгом проносились у моих ног – и шли ко дну.       Когда всё закончилось, Крысолов отнял флейту от губ и удовлетворенно улыбнулся. Музыка стихла, лишь шелест камыша да крики далеких птиц указывали на то, что всё произошедшее не было сном.       – Что это было? – спросил я. – Волшебство? Ты – маг?       Крысолов пожал плечами.       – Если тебе угодно так считать.       – Эта музыка… Мне казалось, что ещё минута – и я умру, и Дьявол поднимется из Преисподней, чтобы забрать мою душу!       – Я не просил тебя сопровождать меня, – резко ответил флейтист. – То, что ты принимал за дьявольскую музыку, крысам чудилось божественной мелодией, обещающей райскую страну без людей, кошек и мышеловок, но с амбарами, полными зерна, с окороками и бочонками, с хрустящими яблоками и тыквами, запеченными в меду. И они достигли бы его, этот чудесный край, если б сумели переплыть Везер… Как видишь, то, что видится тебе отвратительным, другому может казаться прекрасным.       Более он не проронил ни звука, и мы в молчании дошли до ратуши. Я думал о том, свидетелем чему стал, но мысли сливались и ускользали, как воды в реке; я смотрел на Крысолова, на его сосредоточенное лицо и плотно сжатые губы, и жалел, что не могу прочитать мысли этого поразительного дудочника.       Возле ратуши нас встретила толпа. Люди кричали, и смеялись, и славили флейтиста, называя его избавителем; всеобщее ликование было так велико, что, казалось, вокруг царит городской праздник. Крысолов раскланялся во все стороны, вежливо улыбаясь, а затем поднялся по ступеням и исчез в дверях ратуши. Я последовал за ним, словно в полусне.       Внутри ратуши царил не меньший праздник. Бюргеры сидели за столом, а перед ними стояли золотые тарелки с дымящимся супом из угря, зажаренными окороками, хрустящими яблоками и куропатками в меду и клюквенном соусе. Ауслезе и мозельвейн текли рекой, бутылки рейнского, опустошенные, валялись под столом; слуги с мутными глазами и бледными лицами стояли наготове, держа в руках тарелки с тушёными овощами.       Увидев Крысолова, бургомистр поджал губы, а лицо его сморщилось и пожелтело от досады. Стихли беспечный смех и болтовня, и все головы повернулись к флейтисту, точно он был гонцом, принесшим недобрую весть.       – Доблестные господа, – учтиво заметил мой приятель, – я выполнил свою часть сделки – крысы больше не потревожат гамельнцев.       – О-о, – протянул Николаус фон Шпигельберг, – мы, безусловно, очень благодарны…       Крысолов ждал, изогнув бровь. Бургомистр тяжело дышал, нервно выстукивая жирными пальцами странный изломанный ритм, а затем проговорил, со свистом набрав в грудь воздух:       – Видите ли, город сейчас на осадном положении… на борьбу с крысами ушло слишком много ресурсов… одним словом, мы несколько преувеличили свои возможности, когда рассуждали о цене… Боюсь, вам придётся удовлетвориться званием героя Гамельна, что уже само по себе немаловажно, и…       – У нас был уговор. – Лицо флейтиста оставалось бесстрастным. – Я исполнил свою часть сделки. Выполняйте и вы свою, да поживее – мне недосуг ждать. Вскорости мне предстоит отправиться в Багдад, а я страсть как не люблю задерживаться…       Что тут произошло! Все эти холеные, одетые в бархат и парчу бюргеры, с пальцев которых стекал свиной жир, вдруг разом заголосили, извиваясь и перекрикивая друг друга:       – Свинья!       – Цыган!       – Бродяга!       – Шут!       – Ни гульдена не получишь!       – Гнать его из города взашей!       – Повесить!       – Бросить в тюрьму!       – Смотрите-ка, он требует денег, в то время как мы разорены!       – И сами нищи!..       – Как только наглости хватило! Мальчишка!       Крысолов выслушал все эти оскорбления с внешним спокойствием, только пальцы его судорожно стиснули дудочку, подвешенную у шеи. Помрачнев, он проговорил, понизив голос до чуть слышного шёпота:       – Мои господа! Вы утверждаете, что разорены, однако ауслезе, и мозельвейн, и куропатки, и свиные ребрышки свидетельствуют об обратном. Быть может, если вы немного поголодаете, деньги найдутся быстрее? Ограничьте себя хотя бы в вине – глядишь, дольше проживете. – Флейтист усмехнулся, скаля зубы. – Сплошная польза!       – Да так ты смеешь…       – К тому же… – Мой приятель не повышал голос, и вместе с тем каждое его слово гулким эхом отдавалось в просторном зале. – К тому же вы, право, немного ошиблись … Видите ли, я не шут, не бродяга и не цыган. Эти одежды, кои вы принимаете за лохмотья, скрывают под собой силу, которую вы едва ли можете осознать. Моя флейта способна на многое – погрузить в зачарованный сон, пробудить любовь, излечить смертельные раны… И вам, я уверен, не очень-то хотелось бы отведать этой музыки. Отдайте то, что мне причитается, и мы разойдемся мирно. Если же нет – нашествие крыс покажется вам райским сном.       – Да он ещё и угрожает! – выкрикнул тонкокостный судья с лицом, красным от выпитого вина. – Стража, стража! Бросить этого наглеца в тюрьму и отхлестать плетьми!       – Проучим его!       – Пусть знает, как разговаривать с господами!       Однако бургомистр Гамельна поднял руку, меж его пальцев сверкнуло золото. Легкий взмах, наклон головы, презрительное движение губ, – и гульден, звеня, упал на пол у ног Крысолова.       Флейтист окаменел. На мгновение в ратуше настала тишина, затем Крысолов, подцепив монету носком туфли, легонько толкнул её. Она покатилась по полу и остановилась, оставшись на ребре.       Лицо моего приятеля исказила гримаса отвращения. Глаза его страшно блестели.       – Вы не выполнили своё обещание, – молвил он, – но я свои выполняю всегда. Вы сказали, что отдадите мне самое дорогое, – и будьте уверены, вскоре я приду за тем, что мне посулили. Отныне ждите иной музыки…       Прежде чем кто-нибудь успел молвить хоть слово, он резко повернулся и зашагал прочь, взметнув пёстрым плащом. Ещё мгновение – и Крысолов скрылся за дверью ратуши. Наступила вязкая, натужная тишина.       Почему я был только молчаливым наблюдателем и не пытался пресечь поток оскорблений, сыплющийся на голову моего приятеля? – спросите вы. Я мог бы ответить, что от ярости у меня отнялся язык или что после ухода Крысолова я бросился на этих жирных свиней с намереньем растерзать их, но это было бы ложью. По правде сказать, я не видел смысла в таких действиях. Скорее всего, меня исхлестали бы и бросили в тюрьму, или вовсе повесили бы, как пособника Крысолова. Раздраженные, озлобленные бюргеры, боящиеся подрыва власти, способны на многое, однако я был для них мелкой сошкой, не заслуживающей внимания. Бургомистр даже не посмотрел на меня; возмущенные бюргеры принялись проклинать чёрную смерть, крыс, вынудивших их обратиться к помощи чужака, и дерзкого мальчишку-флейтиста. Никем не замеченный, я покинул ратушу. Мне были противны вероломство бюргеров, их неблагодарность и стремление заполучить выгоду любой ценой.       Люди возле ратуши уже разошлись. Мне не хотелось идти домой, в убогий домишко, где я жил вместе с подслеповатой матерью, и я принялся бесцельно бродить по узким улочкам Гамельна. Никто не повстречался мне – вероятно, выжившие возвращались в спешно оставленные дома, оценивали урон, нанесённый крысами, хоронили мёртвых. Сизое небо с тяжёлыми раздувшимися тучами, готовыми пролиться потоками дождя, нависало над городом; казалось, всё смолкло, всё застыло, и лишь свежий предгрозовой воздух свидетельствовал об очищении, о продолжении жизни. Последние слова Крысолова звучали у меня в голове, подобно дёшевой прилипчивой мелодии.       «Отныне ждите иной музыки…»       Музыки… Музыки…       Я вспомнил адскую мелодию, вспомнил, как катался по земле и кричал, надеясь, что эта музыка прекратится, и сердце вдруг пропустило удар и болезненно сжалось в ожидании чего-то ужасного, ужаснее, чем неурожай, повышение цен на хлеб или даже нашествие крыс. Мне вдруг захотелось отыскать Крысолова и умолить его простить жадность бюргеров, иначе – я чувствовал это! – случится нечто непоправимое.       Дойдя до Бунгелозенштрассе, я остановился. Вы, конечно, бывали на этой улице, прозванной с той поры «Улицей Молчания»? Там не звучит смех, не проходят свадьбы и торжественные процессии, а уж музыкантам и вовсе заказан туда путь. Эта улица памяти, свидетельствующая о жадности бюргеров, изощрённой мести Крысолова и о том, что произошло с нашими детьми. И я заклинаю вас – перед отъездом из Гамельна пройдите-ка ещё раз по Бунгелозенштрассе и вспомните историю о пёстром флейтисте, которую я, Мориц, рассказал вам.       В начале улицы я увидел Крысолова – он шагал легко и быстро, будто танцор или акробат, в своем пёстром плаще и неизменном одеянии шута. Я хотел броситься к нему, однако ноги словно примёрзли к земле. Я хотел закричать – и не смог.       Крысолов улыбнулся, поднёс дудочку к губам и заиграл. На сей раз мелодия не имела ничего общего с адскими звуками – в ней звучали шелест листьев, шорох трав, зазывания ярмарочных торговцев, обещающих невиданные чудеса с края света, беспечный детский смех, трескучесть огня, крики попугая, вольный ветер, скрип снастей и шум прибоя. Мне чудились запахи персиков, созревающих в летних садах, малинового варенья и мёда, хрустящих яблок, обмазанных карамелью, леденцов и сластей. Я поймал себя на желании закричать и броситься в луга, почувствовать голыми ступнями колкую траву, а затем с разбегу ухнуть в ледяную воду, плыть на спине, медленно загребая руками и глядя на синее, в прозрачной дымке небо…       Откуда ни возьмись, на улицу начали стекаться дети. Они выскакивали из домов и окрестных подворотен, из лавки булочника и торговца тканями; они вырывались из родительских рук и с радостным кличем кидались к Крысолову. Большие и маленькие, толстые и худые, входящие в подростковый период и едва вышедшие из младенческого возраста, – все дети Гамельна выстроились в колонну, глядя на Крысолова, как на мифическое существо, на весеннего смеющегося бога с леденцом, припрятанным в кармане плаща. Взрослые высыпáли на улицу, зазывая детей обратно в дома, и оставались стоять, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, способные лишь с ужасом глядеть на Крысолова – словно статуи, расставленные по прихоти капризного скульптора.       Крысолов смеялся – и играл, и шёл вперёд, и дети покорной вереницей следовали за ним, смеясь и держась за руки. Я обнаружил, что тоже способен идти, – и отправился за ними.       Перед моими глазами расстилались зелёные луга, зацветали огненные цветы, морские волны бушевали и бились в чёрные отвесные скалы. Я шёл наобум, словно в тумане, таком молочном и плотном, что виделись лишь контуры предметов, но не сами предметы; мир истончился, и всё, что в нём когда-либо было, стало казаться мне ненастоящим, искусственным, как плохо нарисованная гравюра.       И вот музыка смолкла.       Очнувшись, я понял, что стою в низине, а надо мной возвышается гора Коппельберг.       Флейтист усмехнулся – и заиграл вновь.       Вдруг из-под земли донеслись скрежет и гул, камни сдвинулись и расступились перед Крысоловом, как море перед Моисеем, и дети, смеясь, веселой вереницей вошли в образовавшийся проход. Я хотел было закричать, но из горла вырывался только чуть слышный хрип. Я хотел было броситься следом, но ноги словно примёрзли к земле, и мне оставалось лишь беспомощно наблюдать, как чёрное нутро горы поглощает наших детей, и как на красно-жёлтом плаще Крысолова сияют золотые блики.       Флейтист двинулся следом, но вдруг остановился, бросил на меня предостерегающий взгляд и отнял флейту от губ.       – Зачем ты делаешь это? – воскликнул я со слезами на глазах; мне казалось, я задыхаюсь.       – А почему ты так уверен, что со мной им будет хуже? Я достаточно насмотрелся на отношение гамельнцев к их детям и не могу сказать, что мне понравилось. Скажи мне, Мориц, что ждёт этих детей в Гамельне? Они начнут посещать трактиры и пить и со временем превратятся в таких же жирных, пресыщенных жизнью людей с мутными глазами, как эти ваши достопочтенные бюргеры. Я же уведу их в мир, где они смогут стать кем угодно – заклинателями огня, покорителями морей, торговцами или творцами своих собственных мифов. Неужели ты скажешь, что та судьба, которую я предлагаю им, хуже, чем возможность медленно гнить и жиреть в Гамельне?       – Но их родители…       – К чёрту родителей! К чёрту людей, которые не видят дальше своего носа!       – Ведь не родители виноваты в том, что бюргеры обманули тебя!       – Не волнуйся, – Крысолов улыбнулся, сжимая дудку в руке, – до бюргеров мы ещё дойдем. Я уверен, что если б на месте бургомистра оказался любой другой гамельнец, он поступил бы так же. Разве нет, Мориц? Сколько раз я слышал от тебя оскорбления в адрес бюргеров, но при этом ты служишь им, пресмыкаешься перед ними, как раб, а после поклонов осыпаешь хулой, убедившись перед этим, что ни одно твоё слово до них не долетит! Разве это можно назвать свободной жизнью? Правда в том, что ты трус, Мориц, трус и лицемер, но это ещё не самые страшные пороки. Самое страшное то, что ты всегда пытаешься оправдать себя – и оправдываешь. Вы все думали, что за мою музыку не нужно платить, но эта флейта всё чувствует, всё понимает, и её силой нельзя воспользоваться задаром! Я, может, и пощадил бы вас, но… не могу.       На мгновение в глазах Крысолова мелькнуло сомнение, а лицо приобрело выражение печальной задумчивости. Я дрожал, чувствуя себя ничтожеством; мне казалось, что в горле вдруг встал ком черствого хлеба, и я больше никогда не смогу нормально дышать.       – То есть ты… ты не управляешь этой музыкой? – наконец просипел я, пытаясь обрести голос. – Но кто же ты? Откуда пришёл? Что тебе нужно было в Гамельне? И зачем, зачем ты всё это допустил?       – Ты стремишься обвинить меня в ваших грехах, – резко сказал Крысолов, – а что касается того, кто я… Изволь. Я – никто.       – Никто? – эхом отозвался я.       – Никто.       И, прежде чем я успел сказать что-либо, Крысолов вступил в темный проход вслед за детьми. До меня донеслась тонкая, едва слышная нота флейты, и гора вновь сдвинулась со страшным грохотом, закрывая проход.       Говорят, Крысолов вернулся и в третий раз. Одной летней ночью, сухой и горькой, как полынные травы, он объявился возле дома бургомистра и с помощью музыки увёл за собой его дочь. Кто знает, что флейтист сыграл ей? Быть может, мелодию диких трав и лунных ночей, жарких пустынь и таинственных городов, где молодые колдуны рисуют в небесах узоры из огня, а на праздниках выступают девушки с голосами, как у райских птиц? Быть может, Крысолов нарисовал перед её мысленным взором картины таинственных стран, высоких башен с островерхими крышами, оплетенных ломоносом и диким виноградом, королевских садов, где розы цветут столь буйно, что затмевают собою всё вокруг? Никто не может сказать этого. Доподлинно известно лишь, что девушка покинула постель и ушла в одной ночной сорочке, едва заслышав музыку Крысолова, и никто не мог остановить её. Бургомистр велел разослать гонцов во все концы света и посулил огромную награду тому, кто приведёт его дочь обратно.       Но все усилия были тщетны. Бургомистр поседел и отказался от еды, и его глаза более не сверкали при виде супа из угря или бараньей отбивной; ни друзья, ни любовницы не могли утешить Николауса фон Шпигельберга в его горе, и вскоре он тихо скончался, поднявшись в свои покои после вечерней молитвы.       А что касается девушки… Одни говорят, что Крысолов запер её в замке, где мебель и ткани собраны со всех концов земли, и принуждал любить себя, лишая воли с помощью волшебной музыки. Другие твердят, что дочь бургомистра сама полюбила его, поскольку всегда стремилась к познанию и путешествиям и не была похожа на остальных гамельнцев. Теперь же они путешествуют вместе, она и Крысолов, – на Севере, где шаманы в шкурах белых медведей творят ледяную магию, и на Востоке, где зеленоглазые рабыни подносят господам изысканные кушанья на золотых тарелках. Быть может, в пути их сопровождают дети, учащиеся выдыхать огонь и ткать сны из лунных лучей.       Вот и вся история, добрый мой друг. Возможно, вам было отчаянно скучно и вы дослушали меня только потому, что привыкли дослушивать истории; однако возможно и то, что мой рассказ произвёл на вас впечатление. Вы узнали, отчего Гамельн так нем и отчего люди здесь никогда не улыбаются и терпеть не могут музыки. Может быть, вы даже найдёте какую-то мораль в этой истории, но мне кажется, что её здесь нет. Я дам вам время обдумать всё, а пока что… Хе, майстер Иоганн! Налей-ка рассказчику ещё пива – у него пересохло горло.       Не составите ли мне компанию? * Роберт Браунинг. Пёстрый дудочник. Перевод Марины Бородицкой / Иностранная литература, № 1, 2006.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.