***
Яков в существование предначертанной кем-то свыше супутницы не то чтобы не верил, просто никогда её не искал. До определенного возраста казалось, будто она и вовсе неуязвима, ведь за двадцать лет ни единым цветком не выдала своего существования. А потом стали появляться они — ромашки, маленькие полевые, а позже большие, с белоснежными лепестками. Но этот гербарий на коже никогда особо не интересовал молодого и подающего надежды приспешника братства. Ведь зачем искать свою судьбу, коль вокруг так много столь обворожительных женщин, с их округлыми изгибами и хитрыми искорками во взгляде. Впрочем, представительниц изящного пола Яков делил на две категории: те, с которыми стоило заводить самое близкое подобие дружбы, на которое способен подобный ему человек, и те, от которых нужно исчезать не позже обедней поры следующего дня, а лучше и вовсе сразу после удовлетворения плотских потребностей. Первых Гуро слишком ценил за их мудрость и проницательность, а порой и знания, которые могли составить достойную конкуренцию мужским, а вторых слишком презирал за те слова, что их они шептали ему по ночам. И всё же, как не крути, а свою судьбу дознаватель искать не спешил. «Если захочет — отыщет» — говорил он, а мысленно добавлял, мол, бедняжка, верно, и так вдоволь натерпелась от его «букетов», так что о каких поисках может идти речь.***
Ближе к восемнадцати годам цветки на теле припадочного юноши появлялись всё реже, иногда это были крошечные бутоны, отцветающие спустя неделю. Мальчик, думая о таких изменениях, переполнялся самыми тёплыми чувствами. «Значит, она в порядке» — шептал он про себя. Но поиски затевать не намеривался, может потому что боялся найти. Не стоит, право, говорить, будто бы Гоголь совсем не пытался. Порой нарочно расцарапает руку или палец почти что до кости разрежет (тут уж, не всегда выходило нарочно). А потом ходит несколько дней и разглядывает руки спешащих в своих делах дам.***
У дознавателя на редкость проницательные глаза, карие, будто кора намокшего под ливнем дуба, но сырые деревья не горят, а глаза Якова Петровича сверкали искрами, от которых в кульминационные моменты возгоралось пламя. Николай Васильевич предпочитал разжигать огонь собственными книгами, коих, право, было немного, но хватало, чтоб как минимум четверть часа поддерживать жар в камине. Когда Гуро заходит в комнату, скрипя каблуками ботинков по полу, сквозь громоздкие пыльные шторы уже пробиваются лучи света. Разговор короткий, похож скорее на беседу старых коллег, чем людей, знавших друг друга едва ли пол часа со вчерашнего дня. Дознаватель предлагает — писарь соглашается. И, потирая места, где предположительно находились ушибы от вчерашнего падения, спешит собрать свои небольшие пожитки.***
В Якове не было ничего ‘особенного’, было что-то таинственное, неразгаданное, необузданное. Тайна, энергия или всё разом. Может, именно это и называют ‘особенностью’? Николай точно сказать не мог, но его так завораживали движения этих рук, подъёмы и спады голоса, даже то, с какой увлеченностью и нескрываемым интересом он вскрывал труп бедной девицы. Дивное чувство единения переполняло грудную клетку несостоявшегося Алова, когда тот находился рядом с Яковом. Чувство, будто с тобой нужный человек. «Правильный».***
Что-то было не так. Определённо не так. Как иначе объяснить эту колкость в груди от улыбки и долгих взглядов? В этом чувстве не было ни мужской дружбы, ни товарищества. А было что порочное, нечистое, греховное. Тёмное. От этого бросало в дрожь, хотелось сжечь себя вместе с каждой буквой, вышедшей из-под его пера. Но ведь смерть должна всё смыть, ведь так? Весь грех унести с собой на тот свет. Но он все равно не может сдержать крика, когда видит фигуру Якова, сплетенную в бою с облачённый в чёрное Всадником. «Яков Петрович!» — кричит он, готов уж кинуться в самое пекло, когда кто-то больно хватает его сзади, выбивая дыхание из груди. Слёзы льются по щекам, смешиваясь с грязью, оставляя размытые красные ручьи. А на утро его плечо, спина, лопатки, укветчаны ужасными алыми розами. Он срывает в порыве ярости, сам толком не зная, что творит. А на месте сорваных бутонов тот же час расцветают новые, ещё глубже впиваясь в кожу твёрдыми шипами. «Господь, разве может быть грешен тот, кто завещан мне судьбой?»