Ты не грусти, сознав свою вину. Нет розы без шипов; чистейший ключ Мутят песчинки; солнце и луну Скрывает тень затмения или туч.
Мы все грешны, и я не меньше всех Грешу в любой из этих горьких строк, Сравнениями оправдывая грех, Прощая беззаконно твой порок.
Защитником я прихожу на суд, Чтобы служить враждебной стороне. Моя любовь и ненависть ведут Войну междоусобную во мне.
Хоть ты меня ограбил, милый вор, Но я делю твой грех и приговор.
Зимняя ночь впивалась в кожу ледяными иглами, а ветер выл, завывал по-звериному, заглушая собственный треск льда на озере. Треск… он был внутри меня. В такт последним, все более редким ударам сердца, разламывая грудную клетку. Скоро оно замолчит совсем. Жалел ли я? Да. О глупостях: о несъеденных утром тянучках. О важном: о том, что так и не обнял на прощание сестренку. Теперь уж точно не смогу ее защитить. Хотя, какой из меня защитник? Себя-то не сберег. Есть ирония в том, что конец настиг меня здесь, у озера. Я любил это место. Только здесь, слушая, как стонет и трещит лед, я мог почувствовать, что мой собственный внутренний холод — это не проклятие, а часть гармонии. А знаете, обжигающе горячей бывает не только кровь. Бывает — предательство. Она выстрелила мне в спину. Буквально. Из ружья, что хранилось в кладовке для «случая». Таким «случаем» я и был для нее всю жизнь. Тело пробирает знакомая дрожь — но на сей раз не от внутреннего холода, а от потери крови, что растекается по снегу алым, невероятно ароматным цветком. Он, холод, всегда был моим спутником. Но сейчас… сейчас внутри пылает пожар. И этот сладкий, густой запах моей собственной жизни, смешиваясь с морозным воздухом, был самым прекрасным и горьким, что я когда-либо чувствовал. Вихрь из снега и льда возник из ниоткуда, и в его центре замер он. Его красота была отчужденной и опасной, как упавший метеорит. Глаза пылали алым — но не слепой яростью голода, а напряженной, собранной силой воли, сфокусированной на мне. Он сделал резкий, шумный вдох — казалось, ветер притих на миг, затянутый в его легкие. — Любопытно… — его голос скрипел, как снег под ногой, но в нем слышался хриплый отзвук борьбы. — Аромат… божественный. Но крик дара… еще громче. Чистейший сигнал абсолютного нуля, рожденный в агонии. Он присел на корточки, движение было неестественно быстрым и резким, будто он боялся потерять контроль. Его алые глаза выжигали меня дотла. — Ты станешь великолепным экспериментом. Выживешь ли, если я обращу тебя прямо сейчас, на этом пороге? Сохранишь ли дар, усиленный ядом? — Он сжал виски пальцами, будто отгоняя навязчивый звук. — Полночь… пора диковин. Решайся, дитя. Уйти, став самым желанным пиром в моей жизни… или выжить, став самой болезненной аномалией в моей. Его пальцы, холоднее любого льда, дрогнули у моего виска. Темнота накрыла с головой. Родная, до боли знакомая. В детстве меня часто запирали в чулане. Сначала я задыхался от страха, царапал дверь в кровь. А потом… а потом научился находить в ней утешение. В этой абсолютной, ничем не нарушаемой тишине, где меня наконец никто не тянул, не трогал, не видел. Лицо матери. Я до сих пор его вижу. Не на нем не было ни капли жалости — одно сплошное, животрепещущее облегчение. Она родила меня от другого, и я навсегда остался ее живым позором. И сегодня она этот позор устранила. Ружье в кладовке не залеживалось. В городе праздник. Все веселятся. Завтра рыбаки найдут мое тело, а она будет ломать руки и рыдать на людях. Но хоть кто-то… хоть одна душа… сестренка… будет горевать по мне по-настоящему. Я бы пожелал тебе счастья. Но я знаю этот мир. Поэтому просто… будь. Слышу далекий бой часов… Полночь. И тьма разорвалась в клочья всепоглощающим кислотным огнем. Он не спасал — он забирал свою плату за вечность. Яд жёг меня, перемешиваясь с божественным ароматом моей же крови, стирая грань между агонией и экстазом, болью и наслаждением. Это не было спасением. Это была расплата. Рождение всегда бывает болезненным. А рождение из собственного искушения — вдвойне.