Запомни имя мое
Подай мне шубу в прихожей
Дверь закрой на цепочку и тихо плачь у двери
Я еще слаба и покорна
Но могу обрушиться лавой
И запутать в капроновых джунглях своей любви
И приближаться
И удаляться
И приближаться
Я могу улыбаться всю жизнь, но пролетать стороной
Pep-See — Лови мои поцелуи
Значительная часть моей жизни проходит в пределах порога. Если вы заметите конструкцию моего тела, замершего в жесткой позе ожидания, это значит, что я стою перед дверью Анжуйского или за дверью Анжуйского, настраиваясь на его настроение. Сука, я настраиваюсь на его настроение. И вслушиваюсь в модуляции многогранного голоса. Тремя его разными интонациями можно добиться учащения моего дыхания. Иногда он сдавленно, по-девчоночьи хихикает, и во мне расплескивается холодное недоумение, физиологическое по природе, как нелюбовь к сладковатому вареному луку. Певучесть итальянского языка, несколько гнусавая и особенно вычурная в его произношении, до сих пор доводит меня до белого каления. А детский невинный эксгибиционизм под аккомпанемент лучезарного сияния глаз, которое не видят прицелы камер… Я не могу наречь чувство, которое это во мне вызывает, не впадая в романные славословия. Он не вставал с постели десять дней, как и предсказал Шомберг. Бледный как алебастр, в неизменном халате из скользкого шелка, он зовет меня каждый день, чтобы я читал ему вслух в течение часа. Он вычислил мой голос во вселенной неизмеримых возможностей, услышав парам-пара-пам в моем исполнении («Взгляд на оптическую теорию»), и признался, что звук моего голоса успокаивает его. Я читал ему на латыни, которую выучил в армии, потому что война — очень скучная штука. В самой яркой катастрофе таится тусклота. Даже когда мы сидели в подвале с братом и жрали крыс (после того, как съели моего кота), между ростками висцерального горячего ужаса во мне ползала холодная плесень скуки, и я любил Антуана больше, чем когда-либо в жизни, потому что он тоже это чувствовал. Если бы кристалл его сознания был менее ясен, мир казался бы ему таинственным и многообещающим, и он бы чувствовал только страх и боль от смерти наших родителей. Но ему было скучно в аду. Так что на войне, между убийством и выживанием, я взял на себя задачу выучить язык, который пригодился мне, чтобы читать герцогу Анжуйскому потрепанный, пожелтевший самиздат, титульный лист которого гласит «О вращении небесных сфер». Автор: Николай Коперник. Текст запрещен Папой, развеян по ветру особым именным эдиктом, только пылинки его кружатся по миру, оседая в головах, проклятых жаждой знаний. Я спросил Анжу, как это вяжется с его религиозностью. Он ответил: — Этот человек говорил с Богом. Он ответил мне ровным матовым голосом древней статуи, которая хандрит в лесу вечного знания, и я понял, что не только мой разум ошеломлен этим человеком. Мое сердце поражено. Мое чертово сердце, которое я обнес бетонным забором с колючей проволокой наверху, выставил охрану с пулеметами и приказал стрелять на поражение при появлении цели. Возможно, Шомберг, который учит меня делать фелаццио и жалуется, как плохо у меня это получается, прав. Забавно, что этот симпатичный примат понял это раньше меня. Я думаю, что я влюблен в Анжу. В аффектированную женоподобную шлюху, скользящую между полями Элизиума и дионисийскими трясками. В икону педерастов, зубрящих позитивные настрои, глядя на принца Содомского: «Мы не такие уж уроды, мы не такие уж изгои». Я влюбился в его полифонические глаза, в его долбанные пухлые губы, в бездонный колодец отравленной архетипической воды. В его наглую, яростную безжизненность. В растянутое во времени ритуальное самоубийство, поставленное с пышностью оперной премьеры. В его эмбриональное скукоживание на черных атласных простынях, заляпанных чужой спермой, когда он слушает о шарообразности Земли и суточном движении Солнца, словно я читаю ему о принцессах, драконах и храбрых рыцарях, которые всегда побеждают зло. Он застрял в переплетениях нейронных связей моего мозга, как осколок разбитого зеркала. Я бы побрил подмышки и сжег волосы до стерильного блонда ради него. Я хочу раскрасить бледный отпечаток его лица своим дыханием. Я хочу, чтобы он не успокаивался при звуке моего голоса, а поры его жемчужной кожи под слоями тонального крема наполнялись горячим потом, который не остынет до следующего исступленного, стихийного, бешеного секса. Я хочу пропитаться его запахом горящего города и черных цветов, пробраться сквозь семантические пласты его ума, стряхнуть все листья с его деревьев познания, чтобы расшифровать надписи, которые сияют в глубине его глаз бестревожным серебряным светом. Я хочу приготовить ему обед (ужин, завтрак и полдник, чтобы он нормально поел) и накормить с ложечки за маму, за папу, за Диану Пуатье. Я хочу жить с ним долго и счастливо, умереть с ним в один день и превратиться в горстку разложившихся органических элементов рядом с ним по соседству. По итогу, это означает две вещи. Первое: ты в жопе, Бастьен. Второе: я не буду его трахать, даже если он встанет передо мной на четвереньки, поднимет эпилированную задницу и вставит в нее розу без шипов. Я, возможно, и согласен побрить подмышки, если это доставит ему удовольствие, но я не буду статистом в довольно омерзительном спектакле его ритуализированного блядства, когда он шпарит, как по трафарету, одну и ту же хуету говорящим шеям по телефону, разбрасывает в пространстве красные улыбочки, испускает жеманные смешки, соблазняя даже тех мужиков, у которых есть жены, любовницы, дети и собаки. Вообще, я бы никогда не подумал, что в Париже так много мужчин, которые сосут члены и трахают задницы. Кстати, я теперь один из них, хотя в задницу пока не трахал. Наш служебный романчик с Шомбергом протекает вяловато. От него отшелушилась игривая милота и проявилась его подлинная суть стервозной блондинки в розовом. Он не тупой, просто он из клики, а я гребу против течения и ссу против ветра, а он вписывается, и меня это раздражает. Он командует на резком гортанном немецком, пока я пытаюсь сделать ему минет (шея и плечи затекают, скулы сводит судорогой, губы слишком напряжены, горло протестует рвотным рефлексом), что сшибает мою эрекцию в направлении пола. Когда я случайно задел его член зубами, он орал на меня, как сержант по строевой подготовке на проштрафившегося новобранца. Когда он поднял пышную, почти по-девичьи круглую попку и предложил мне поработать языком, а я заколебался, он заявил, что знает таких парней, как я, которые, конечно, готовы лежать и получать удовольствие от мальчишек, пока те ублажают их, но это ограничивает их участие в акте. И он догадывался, что именно так и будет, Verdammt! Я вздохнул: — Я пять минут в этой вашей педерастии и уже должен мечтать встать раком? Он прищурился на меня. — Как ты себе это представляешь с монсеньором? — Я не собираюсь с ним спать. — Ой, пожалуйста, — он закатил глаза. — Конечно, ты умираешь от желания это сделать. Я скажу тебе, как ты это себе представляешь. Он должен быть в платье и прятать член, пока ты притворяешься, что вставляешь в девушку. — Ты видишь меня насквозь, — я закатил глаза. — Мы можем поговорить о чем-то еще? У тебя есть другие интересы? Хотя бы туфли и сумочки? — Я думал, ты хитрая шлюха, которая собирается продать девственность по самой высокой цене. Но все хуже, — огорошил он меня. Взгляд прошкрябал по мне, как будто на мне были мятые джинсы и резиновые рабочие сапоги. — Ты ханжа, лицемер и трус, который хочет оставаться «нормальным мужиком», — обвинил он и всосал ноздрями жирную белую полосу кокаина, чтобы утешиться после моего разочаровывающего выступления. Здесь все употребляют наркотики, подражая Анжу, а еще потому, что кокаин дорогой, еще одна манифестация статуса, как и его трусы Calvin Klein, которые Шомберг натянул, оттолкнув мой рот, когда подрочил, враждебно глядя мне в глаза, и кончил, оставив меня с неудовлетворенным стояком. Это отвратительное чувство: ты злишься, но твои яйца все еще тяжелые. — Я здесь и я стараюсь, — сказал я. — Это не долбанный экзамен. — Он кивнул на мех, черношироко раскинувшийся на моей груди. — Сбрей волосы, если хочешь, чтобы я снова лег с тобой в постель. И лобковые волосы тоже. Ты просто чертов медведь. — Но ты можешь связать меня в свитер и согреваться долгими зимними вечерами, — предложил я. Он кокаиново расхохотался и выгнал меня. Я задумываюсь над тем, прав ли он в своих прозрениях, но пока не знаю ответа. В качестве эксперимента я купил журнал с лонгридом о короле Наварры, в котором текст скреплялся множеством фотографий светоносной улыбки, но зачитался и не стал на него дрочить. Статья рассказывала о его детской поездке с семьей моего принца. На фото с мадам Екатериной и ее выводком он был похож на Золушку, которой сказали: «Убери комнаты, выскобли полы, выполи грядки, намели кофе, посади семь кустов роз под окнами, и тогда ты сможешь полюбоваться балом через окно дворца». Но Золушка плюнула в смолотый ею кофе, натерла полы так, что они скользили, как лед, а потом выросла и стала королевой, которая вряд ли забыла, что злая мачеха отравила ее настоящую мать. Итак, я иду к Анжуйскому и несу… не то чтобы подарок. Это мотивация для него встать с постели, потому что мне больно смотреть, как разливается его «черная желчь». Удивительно, что Шомберга привлекают его перепады настроения. Меня это угнетает. Его летаргия в халате вызывает во мне желание выгнать его из кровати пинками. К тому же я не знаю, сколько в этом настоящего страдания, а сколько представления. Возможно, Анжу и сам не знает, но ему, безусловно, нравится, как все начинают суетиться вокруг него. Под «всеми» я подразумеваю вашего покорного слугу и «наших друзей». За десять дней его ни разу не навестила семья, даже наша августейшая матушка. Она прислала только врача, маэстро Джильберти (я знаю, что это не его настоящее имя, его настоящее имя еврейское). Он заменил некоторые лекарства Анжу, и Шомберг сказал, что это обычно помогает. Тем временем Анжу не делает абсолютно ничего. Он только несколько раз отправлял письма Мари Клевской через Келюса, Сен-Люка и Шомберга, но они вернулись с пустыми руками. Я озадачен его чертовой непостижимостью. Принц Содомский, чьи пристрастия известны всей стране, утверждает, что влюблен в Марию, сестру герцогини Неверской и новой жены герцога де Гиза, Екатерины Клевской. Ее единственная примечательная черта в том, что в ней нет ничего примечательного. В отличие от сестер-католичек, эта рыжая девица — гугенотка, приехавшая в Париж весной из Беарна. Ее воспитывала Жанна д’Альбре, покойная мать Наваррского, так что Мари должна хорошо знать его, и это, как мне кажется, единственный интересный факт о ней. Она не ведет блог, носит скучные даже с моей точки зрения шмотки, почти не бывает при дворе и живет в отеле, хотя, вероятно, могла бы выцарапать себе местечко в Лувре, используя связи Неверской. Анжу врет или бредит, воображая чувства к ней. Шико вошел в спальню принца, спотыкаясь о привычный в эти дни сильный запах лилий, которым была заставлена комната. Анжу подбирает цветы под стать своей апатии. И как можно поверить, что он действительно истирает душу до крови, как пятку, а не играет роль дивы на сцене? Приглушенный свет балансирует на перламутровой коже и бриллиантовых каплях в ушах; его бледность так идеальна, так безупречна, что я думаю, что он накрашен. Губы обычного лепесткового оттенка. В глазах мутноватое целлофановое сияние (так действуют таблетки). Изящные руки и длинная шея высматривают комнату из водопадов шелка. Декадентский маскарад ему ужасно идет. Или, может быть, я влюбленный осел, который попался на крючок с наживкой. Последняя мысль радикально усиливает желание пнуть Анжуйского. — У меня для вас сюрприз, — сказал Шико вместо приветствия и протянул принцу веер билетов. — Сеанс в вашем любимом кинотеатре. Я купил билеты для вас, для себя, Шомберга и остальных наших друзей. Я забыл их имена. Губы у принца раздвинулись, глаза близоруко сузились. — «Остров иллюзий»? Я думал, здание снесли. — Нет, «Л’Идеаль». Вы говорили, что любили ходить туда с братьями и сестрами. Упоминание о кинотеатре, где маленький Анжу смотрел фильмы, неподходящие для ребенка, отозвалось шероховатостью. Каким странным учителем был Виллекье, погружая ребенка в иссеченный тенями беспросветный мир фильма нуар. Особенно чувствительного, впечатлительного мальчика, каким, должно быть, был Анжу. Если бы Виллекье хотел расширить кругозор своего маленького принца, он бы лучше показал ему боевики: победа добра, никакого секса и насилие — идеальное детское кино. Они с Антуаном всегда ходили в единственный кинотеатр в своем городке, чтобы посмотреть бодрящие кровавые разборки. Хотя мордобой вряд ли привлек бы это бесконечно хрупкое существо, которое, мечтательно глядя в окно во время занятий, наверняка высматривало единорогов, прыгающих по радуге. Странно, что он пережил войну. Странно, что он одержал несколько значимых побед. Но, как я уже сказал, его сила всегда неожиданна, а слабость всегда ожидаема. Привлекла ли меня его уязвимость? Скорее всего. Если бы он достался мне, этот сладкий подарок в блестящей упаковке со смутным фруктовым запахом тления, я бы сгреб его в объятия так сильно, что его нежные косточки затрещали бы. Я бы увез его от змеиной ямы, которая рано или поздно добьет его нестабильную психику. Мы бы жили в маленьком домике в маленьком городке, я бы работал автомехаником, а он бы… читал глянцевые журналы, не знаю. Ночью я бы засыпал в колыбели его тела, прижимая его к земле, чтобы он не улетел. Мне даже хочется пнуть его не для того, чтобы сделать больно, а чтобы подбодрить эту тефтелю в обмороке, которая смотрит на меня томным, близоруким взглядом и вздыхает: — Я не могу встать с кровати. — Сначала поставь ноги на пол, а потом, может, само пойдет, — грубовато сказал Шико. — Перестань называть меня на «ты», дурак, — не выходя из летаргического модуса, Анжу закрыл глаза с видом умирающего. — Я болен, если ты не заметил. — Если ты куда-нибудь съездишь, это может пойти тебе на пользу. — Сеанс через два часа. — Ну и что? — Это почти полтора часа езды, кинотеатр на другом конце города. — И ты не сможешь собраться за полчаса? — Конечно, нет, — Анжу фыркнул и открыл глаза. — Кто я, по-твоему? Девушка по вызову? Шико открыл рот, колеблясь между колкостью и мотивацией. Зазвонил телефон. Анжу разразился третьим вздохом и скользнул белым пальцем по черному экрану. — Я в Лувре, я не в Лувре, — передразнил Шико. — Все кончено, не успев начаться, ибо мир обречен. Я даже передумал скупать новый ювелирный магазин. Он надеялся вызвать очаровательно возмущенный взгляд. Вместо этого принц уставился на телефон в ужасе и нервно сглотнул. Шико сел в новое массивное кресло, обитое изумрудным бархатом, которое принц купил взамен старого лимонного, подаренного ему Шомбергом. Оно обнимало его нежнее, чем родная мать; он читал в нем Анжу, и оно стало чем-то вроде его любимого места в покоях принца. Песня о молодом человеке в платье продолжала литься из телефона. — Отвечайте или сбросьте звонок, — нетерпеливо сказал Шико. — Жизнь коротка, зачем тратить время? Анжуйский взглянул на него и прижал ухо к трубке; от него сквозило нехарактерной неуверенностью. — Я слушаю вас, — сказал он. По трубке пронеслась рябь звуков, затем затихла. — Я слушаю, — повторил принц. Звуки начались снова, затем снова прекратились. — Если вы позвонили, не тратьте мое время, — сказал принц. — Как мне только что напомнили, жизнь коротка. Я успею состариться, прежде чем вы наберетесь смелости. Я уже старый, не так ли? Шея изящно выгибалась, рука волной пробегала по полуобнаженной, обрамленной шелком груди. Он отворачивал лицо, как звезда немого кино в болоте аффектации. Голос был по-мальчишески задиристым, а жесты жеманными, карикатурно женственными, как будто плоскость, где встречались речь и манеры, ускользала от него. — Хорошо, я готов принять вас, — сказал он после того, что показалось Шико очень долгим обдумыванием. После паузы он сказал — голос был странным, не таким самоуверенным: — Вы можете приехать в Лувр через три часа. Он вынырнул из шелкового омута, сунул ноги в домашние туфли и протянул руку. — Помогите мне встать. — Ого, — сказал Шико. — Интересно, кто этот волшебный целитель, который вылечил вашу болезнь. Герцог пошатнулся, когда поднялся на ноги; тонкая влажная рука трепыхнулась в ладони Шико (его прикосновение пульсировало горячим), тусклое целлофановое сияние в глазах сменилось на яркий лихорадочный блеск. — Я переоденусь, — сказал он. Шико кивнул. — Я позову ваших слуг. Рука герцога сбилась вверх, но не отпустила его ладонь. — Я переоденусь в женское платье, — сказал он. — Хочешь увидеть, как я это сделаю? Что-то сгустилось в золотом воздухе комнаты между их лицами, где витал запах лилий и гнили, и ослепляющая похоть витала, которая внезапно объяла Шико, заставив его сердце зателепаться в грудной клетке. Как будто провод натянули через край и порвали изоляцию. Я бы предпочел, чтобы ты не одевался, а разделся, лег в свою теплую шелковую постель, раздвинул ноги и позволил мне проникнуть в тебя. Я нашел бы себя заново между твоими бедрами, из двух разных частот мы вошли бы в одну, и я никогда никому не позволил бы причинить тебе боль. Потому что я люблю тебя. Мое прошлое уничтожено, работаем на будущее, в котором мне придется с этим жить. — Валяйте, монсеньор, — сказал он.