ID работы: 8107686

Per fas et nefas

Гет
R
В процессе
151
автор
Размер:
планируется Макси, написано 156 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
151 Нравится 159 Отзывы 38 В сборник Скачать

Глава 18. Часть 2

Настройки текста
      Наскоро придумав, как начать непростой разговор, Гелла приняла вид глубокой растерянности и пробормотала: – Хотела давеча Аксинью о всаднике расспросить. Она на излете века зрелой бабой была, должна многое помнить и не присочинять по юности. Повитуха опять же, стало быть, нервами крепкая. Да только едва про рогатого услышала, руками заполоскала, заохала и вон из горницы. Как теперь разговорить, ума не приложу…       Тесак, доселе клевавший носом от съестного изобилия, встрепенулся, потер кулаками набрякшие веки и уставился хмельным, красным взглядом. – Дивлюсь я на вас, Олена Константиновна. Ученые вещи иной раз толкуете, о дис... диспозиции понимание имеете, а людскую натуру разбирать не научилися. Аксинья – баба скудоумная и своего разумения у ней отродясь не бывало. О чем кумушки по соседству судачат, о том и она. А що повитуха, так энто же срам один. С тяжелыми обходится, аки со скотиною: то на брюхо нажмет, що дитину изувечит, но ноги раздвинет, що опосля зад висит. Потому бабы от её пользования оберегаются. Кто побогаче, тот в Сорочинцы едет, а у кого вошь на аркане – без вспоможения мыкается. Так що о всаднике вам не с ней, а со стариками толковать надобно. Да токмо не скажут… Ничего не скажут. Уж на что Лексан Христофорыч допытывался… Ни полсловом не обмолвились. Брехня, мол, про рогатого, и дело с концом! – Да отчего же они так упорствуют? – изумилась Гелла. На сей раз даже притворяться не пришлось: столь истое неверие власти казалось подозрительным. – Боятся кого или покрывают?       Услыхав вопрос, Тесак вздрогнул – видно, угодило, в самое яблочко – поежился, будто от озноба, и, опрокинув разом недопитую чарку, буркнул: – А я так разумею, що истина – она где-то промеж. Всадник – он ведь кто? Нечистый! А нечистого поминать – токмо беду в дом кликать. Нынче в каждом дворе по дивчине, поди прознай, за кой из них бисово отродье явится. Вот старики и хоронятся. Надеются, видать, що ежели смолчат, то и душегубец стороной обойдет, смилостивится.       Пожалел волк кобылу, усмехнулась про себя Гелла, однако тут же помрачнела, ибо не сумела решить, довольствоваться ответом писаря или же нет. По её скромному разумению, дабы замалчивать изуверства, случившиеся с их дочерьми, у казаков должны были быть резоны посерьезней бабкиных сказок. Однако разбираться в мотивах дремучих мужиков времени не было: на кону стоял отъезд в город. И потому, подпустив в голос елея, самоназначенная сыщица заговорила так: – Гляди, Степа, какая у нас с тобой штука выходит. Ты о прежних душегубствах наверняка знать не можешь, потому как в тот год еще не родился, старики будто бы что-то помнят, но помалкивают, а в полицейских бумагах меж тем ни единого упоминания. Ни в уездных делах, ни в губернских. Как такое может быть? В каком случае? Да только в том, ежели одна из сторон лжет!       Последнее Гелла произнесла совсем иным тоном, хлестким, решительным, дабы заставить собеседника опешить – Мишенька такой переход обыкновенно называл «выбить почву из-под ног». И в самом деле, Тесак, весь багровый от бешенства, вскочил с лавки, зашлепал губами будто рыба, да и рухнул обратно как подкошенный. Схватился за стол, рванулся вперед и зачастил, брызжа слюной: – Л-лжет! Лжет? Брешет, стало быть? Да где энто в-видано! Креста на вас нет, Олена К-константинна! Да ежели я брешу, пущай меня Господь на энтом самом м-месте!.. – Сядь, малахольный! Уймись! – рявкнула путешественница, отталкивая писаря, чтоб не дышал хмельным духом в лицо. – Меня в безбожницы, а сам? Я ведь не сказала, что это ты брешешь. Ежели твердо стоишь на своем, помоги. Объясни, где могут быть записи прежнего пристава. Или он что же, аки дивчина, заместо дознания в хате трясся?       То ли резкий окрик, щедро сдобренный полицмейстеровыми интонациями, то ли неожиданное обещание довериться его измышлениям подействовали на хлопца отрезвляюще. Отпрянув и скрючившись, точно побитый пес, он забормотал: – Дык а мне почем знать? Их за тридцать годов здесь с десяток переменилось. Кто от горькой занедужил, кого в сшибке порубили, а кого из села взашей выгнали. Всех и не упомнить. Да и зачем, ежели прежде всем голова заведовал? Один Лексан Христофорыч удержаться сумел, свой порядок завел… А ежели в прежние времена кто из приставов и помечал чего, то в холодный год бумаги всё одно на растопку пошли. Дров то казенных не допросишься.       Ожидавшая подобного ответа Гелла в притворном сожалении поникла головой. То, что сыскные дела в селе состояли в полнейшем беспорядке, ей было только на руку. Неразрешенной оставалась последняя загадка: – А батюшка что же? Тоже в холодный год протоколами топился? Или нечистого прогневать не хотел? Неужто в церковных книгах о тех душегубствах ни пометочки?       И на сей раз вопросец угодил точно в цель, ибо писарь вскинулся и принялся скрести щетинистый кадык. От прежней хмельной вялости не осталось и следа. – Об энтом, Олена Константинна, я и сам давненько голову ломаю. Опосля второго душегубства смекнул, будто прежде слыхивал о подобной жути. В тот же день в церкву наведался, упросил отца Варфоломея все списки перебрать. Ни единой убиенной сим диким манером за тот год не значится. И за оба соседних тоже. А нынче спрос держать не с кого, ибо тридцать лет тому в приходе отец Иона служил. Да токмо помер на Великий пост: замыслил по вечерним сумеркам в соседнее сельцо ехать, бондаря отпевать, да и угодил у излучины в стремнину. Лёд там по весне неверный, вскрывается… Заплутал, видать, по темноте… Коли б Мухортый с возком у берегу не застряг, токмо и не нашли б.       Ай да батюшка! Ай да удружил, присвистнула про себя Гелла, оставаясь притом внешне сдержанно-печальной.       О том, что поп, состоявший при церкви в начале века, давным-давно преставился, она догадалась и без писаревых докладов и намеревалась использовать это знание со всей возможной выгодой. Однако и предположить не могла, что святой отец испустил дух не в собственной постели, под образами, а средь ледяной реки, при обстоятельствах, кои при должном умении легко выдать за насильственную кончину.       Что ж, это много упрощало дело. И потому, более не выжидая и не выспрашивая деталей, Гелла пустилась в наступление: сцепила пальцы в замок, устроила на них подбородок и, неотрывно уставившись хлопцу в глаза, протянула: – Заплутал, говоришь? Поп? Тот, что всю округу аки свои пять пальцев знать должен?       Она нарочно повела речь с расстановкой, внушительно, однако внутренне вся подобралась: ну как писарь не клюнет на наживку? Тот и в самом не понял. Раскрыл рот, заморгал, но и только. Пришлось поднадавить как следует. Голос у сыщицы зазвенел в праведном гневе: – У вас девки мрут как мухи, казаки от страху по домам забились, в бумагах бардак, куда не плюнь, следователь столичный прибыл – тот и трех дней не прожил, а ты веришь, будто батюшка, кой должен был всех убитых в то лето отпеть, в стремнине потоп?       На сей раз, кажется, подействовало. Перегнувшись через стол, Тесак склонился сколь мог близко и, непрестанно озираясь кругом, зашептал: – Олена Константинна, помилуйте! Вы що ж думаете? Будто батюшку энто самое? Того?.. Дык а за що? Убиенных то он в списки не внес. Побоялся кого? Али нарочно утаил?       Гелла только поморщилась – ее мутило от смеси лука с горилкой, коей дышал хлопец. – Сам утаил или заставили, это еще должно поглядеть. Но суди сам: с десяток девиц страшно замучено, а ни в полицейских архивах, ни в церковных списках о том ни слова. Коли ты мне не лжешь, и бабка твоя не присочиняла, то что это, ежели не подлог?       На сей раз она вновь говорила резко, напористо, дабы не дать писарю даже на мгновение усомниться в собственных выводах. Пусть покамест думает, что отсутствие записей о преступлениях – есть свидетельство страшного обмана. Так оно на самом деле или нет – должно еще проверить, но хлопцу держать в голове более одной версии не за чем. Коли станет страшиться заговора, вмиг сделается покладистей.       Тесак меж тем, умница, не подвел. Вскочил с лавки, заметался вдоль стола, видно испуганный догадкой. – Батюшки святы! Энто что ж выходит? Энто кем же должно быть, чтоб божьего человека руку поднять? Да и пошто, коли прежний голова поболе ведал? Он ведь для излову нечистого в городе вспоможенья искал…         Ах ты паршивец, вмиг позабыла о похвале сыщица. Чтоб тебе девки так любиться давали, как ты мне про дело рассказываешь – по пол вершка!       И уж сама сорвалась с места, но вовремя сдержалась. Лишь цапнула хлопца под локоток: мол не вопи, уши кругом, однако внутри вся кипела от бешенства.       А как было не взбеситься, ежели до сих пор чертов писарь и словом не обмолвился, что всадника пытались сыскать. Нудел про заговоры, бабку и нечистого, упустив главное. А когда вдруг помянул всуе, Гелла уж было уверилась, что розыск не чинили вовсе. Составила заведомо ложную версию, дабы выманить соглядатая в Полтаву, уже и придумала, чем застращать, чтоб у того поджилки тряслись от страха, и вдруг на тебе! Оказывается, ловили душегуба. Да еще и в город отписали. Неужто, в самом деле сговор?       Но размышлять о том было рано, прежде следовало приструнить разошедшегося. Сыпанув на стол горсть медяков, она покрепче ухватила хлопца за рукав и потянула прочь из шинка, к золотящимся у амбара стогам. Там толкнула в сено, подальше от чужих глаз, сама устроилась подле на колоде.        Думалось от раздражения медленно и скверно, а вот Тесак напротив будто отрезвел. Согнулся в три погибели, подтянув мослатые колени к подбородку, и ну как буркнет: – А ведь с головой, ежли покумекать, теж неладно стряслось. Захворал об зиму шибко…       И замолчал, гаденыш!       Но тут уж Гелла утратила всякую осторожность и так накинулась на бедолагу с вопросами, что тот едва вновь не окосел, только теперь уже от умственной натуги.       В ходе долгого разбирательства, походившего скорее на дознание, нежели на бабье любопытство, выяснилось вот что: прежний голова был стократ норовистее и хитрее нынешнего, держал казаков в большой строгости, сам богател аки жид в базарный день, а за свою глазливость и острый язык (а вовсе не гнилушки во рту, как сперва предположила барышня) имел прозвище Чернозуб. Основной прибыток он получал благодаря тому, что находил торговым людям дюжих молодцов для охранения обозов. А в тот дурной год шибко поиздержался: прознав об озорующем в уезде душегубе, купцы стали реже бывать на ярмарках, а коли и отваживались ехать, то непременно кружным путем.       Дабы вернуть утекавшие меж пальцев барыши, голова решился самолично изловить нечистого. Снарядил отряд, но весь десяток самых крепких и отчаянных его людей был порублен первой же ночью близ медвежьего оврага. Сам Чернозуб уцелел чудом, а, может, и удрал – Бог весть. Возвратился в село и принялся строчить в город депеши о вспоможении в поимке, ибо в самой Диканьке несмотря на приказы и угрозы желавших потягаться с дьяволом более не сыскалось.       Почти до самого излету осени в окрестных лесах находили обескровленных девок, а голова все донимал властей своими жалобами на растраты, покамест на Михайлов день, аккурат под первый снег, не слёг с нервическим припадком. Засвидетельствовать болезнь из города прибыл никому неизвестный чиновник, подтвердил плачевность состояния и, за неимением в селе дохтура, определил Чернозуба на дожитие в богадельню, где тот верно, в скорости и преставился.         Все это Тесак знал со слов покойной бабки, и потому никак не мог поручиться за истинность. Но услышав Геллины подозрения, крепко оскорбился. Однако вскорости оттаял и заговорил о другом. – Я, Олена Константинна, опосля ваших слов про батюшку мозгами то пораскинул, и так разумею: не мог дядька Чернозуб душою заболеть – не того пошибу. Ему до мертвых девок было що до той колокольни. Иное дело убытки, да за них умом не трогаются... И увозили его чудно. Бабка сказывала, в ночи, в закрытом экипаже.       Бабка, бабка, передразнила про себя Гелла, готовая поспорить касательно убытков, но вслух, конечно, сдержалась. Теперь главным было не мешать писарю думать. А тот справлялся на редкость замечательно, все скреб макушку и потирал колени. Видно, мысль летела вскачь – только поспевай. – Ваша правда, Олена Константинна! Кругом ваша правда выходит, – наконец забормотал он, вскинувшись. – Коли Чернозуб душою не хворал, то в желтый дом его определили силком. А без казачьего головы где батюшке сыскать заступника? Вот и вымарал все про убиенных… А, может, видал чего эдакое? Да верней всего, коли его все одно потопили! Конь то с возком не провалився, энто я токмо теперь смекнул… – Скверно это, Степа, – вздохнула с укором сыщица. – Сообразил бы прежде, может и душу христианскую спас. Яков Петрович ведь прибыл сюда не от праздности. Такие глыбы без особой нужды столицы не покидают. Говорят, что, услышав про старые убийства, он очень встревожился, составил депешу в губернское управление. Руку готова дать на отсечение, что из-за той депеши его убили! Неспроста же всадник в первый раз явился в село той ночью, неспроста напал именно на сыщика.       Обвиняя Тесака в смерти Гуро, Гелла не совестилась, ибо в тонком деле вербования этого никак нельзя: чуть только размякнешь, вздумаешь пожалеть беднягу, а тот возьми, да и сорвись с крючка. Ищи потом другую точку для нажиму, зачинай все сызнова… Нет уж, дудки. Как говорится, finis sanctificat media. А нынче finis одна – Полтава, и добраться туда должно засветло.       Тревожилась путешественница лишь о том, как бы совестливый Тесак не почувствовал себя виновным в гибели чиновника сверх необходимого и не утратил от того способность мыслить. Но волновалось напрасно: хлопец повел себя в точности, как загадывала. Раскрыл глаза, зашевелил губами, придвинулся, сколь мог близко. Растолкуй, мол, Олена Константинна, в чём закавыка. Не томи.       Она и не стала. Огорошила хлестко, точно обухом по голове. Вывернула все так, будто происходящие убийства – есть тайное дело, разгадки которого опасаются сиятельные господа. Дескать оттого и в церковных книгах пусто, и в полицейских архивах вымарано. Отчасти пересказала давешний разговор с приставом, отчасти присовокупила от себя. Не забыла и про тесачьи доводы. Да так мастерски нагнала на хлопца жути, что бедолага окончательно уверовал, будто убийство пяти дивчин в сельце – есть забота едва не государственная.       Закончила же проникновенно, обнадеживающе: – Вот если бы нам выяснить, кто тридцать лет тому назад замёл все душегубовы следы, то и к нынешнему всаднику ниточка протянулась бы. Чует мое сердце, кто-то из здешних ему подсобил. Влиятельный… Для того, чтобы сокрыть десяток смертей, нужны большие связи и резоны. Жаль, по полицейской линии запроса не подать, кто тогда в каком чине состоял. В срок ответа не будет. Да и опасно слишком.       На этом умолкла, изготовившись ждать. Смекнёт ли писарь, что к чему? Дерзнет ли сунуться с просьбою? Сама мысленно поторапливала: давай же, Стёпушка, не томи! Неужто зря битый час перед тобой распинаюсь? Впрочем, лукавые думы проносились в головке барышни стремительно, никак не отражаясь ни в ее ясном взгляде, ни на печальном лице.       Тесак же напротив был что раскрытая книга: морщился, скреб в затылке, дергал вислый ус. По всему видно – размышлял, да так, что едва не кряхтел от натуги. Вдруг вскинулся, сделался белее мела. – Матушка заступница! Ежели все як гутарите. И Якова Петровича за депешу того… С Лексан Христофорычем що станется? Он ведь запросы в сыскное направлял, и прежде господина дознавателя, и после. Все про сходные убийства допытывался. С всадником рубился, видал его, нехристя, близехонько. Энто що ж теперича? Смерть ему?        И ну как бухнется на колени. Гелла аж подпрыгнула от неожиданности, но внутри возликовала – едва дело дошло до начальства, всё враз смекнул – и чтобы несколько остудить пыл, ласково тронула хлопца за плечо. – Постой, Стёпа, погоди. Что за вопросы такие? Я ведь знаю не больше твоего.         Но Тесаку уж было не до измышлений. Качнувшись вперед, он обхватил девичьи колени, ткнулся в них лбом и зачастил, глотая слезы: – Знать не знаете, а сделать можете: допытаться, кто за тем стоит. Сами гутарили, що разгадка в городе. Поехали бы, поспрошали чего. Я здешний, лапотный… Куды мне? А вы в уезде человек новый, в обчество вхожий. И братец ваш покамест не возвернулся… Поехали б, а? А я уж чин по чину, сопровожу.       У Геллы вырвался смешок, затем еще один. Третий она поймала в горле и икнула – благо хлопец не видел. Но тут уж совладала с собой, успокоила беднягу, сколь требовалось для дела, и приступила к следующему этапу вербования.       По своей наивности писарево предложение граничило с глупостью и натурально звучало как «пойди туда, не знаю, куда», но сыщице только того и было нужно. Разумеется, очутившись в Полтаве, она не собиралась всерьёз браться за расследование, однако вполне могла бы разузнать необходимое промеж основными заботами, ежели б Мишенька оказался не под арестом и при должности.       Что ж, повозражав и посомневавшись для порядку, Гелла сдалась: – Чувствую, Степа, попаду я в переплет! Да только за мной пред Александром Христофоровичем должок…  Решено, едем нынче же, пока нас не хватились. Только скрытно, ибо я еще жить хочу. Знаешь, что такое маскарад?       У не ожидавшего такой прыти хлопца глаза полезли из орбит. – Як нынче же? А упредить? Куды ж мы без начальственного дозволения?       А с ним мы дальше околицы и носа не покажем, хотела буркнуть сыщица, у кой от такой щенячьей преданности свело зубы, но Тесак опередил. – Обождите, Олена Константинна, дело шибко страшное, обмозговать надобно… И промеж нами: дивлюсь я вас. Ей Богу дивлюсь! Инша дивчина, ежели б токмо беса увидала, так из села бы впредь и носу не казала. А вы не из пужливых. Давеча едва с жизнью не расстались, а нынче сызнова любопытствуете. И вопросы задаете не праздные, а такие, на кои не всякий дознаватель сподобится. Окромя того с саблей по-свойски управляетесь, и седло чудное. И прочее всякое...        От неожиданности Гелла нахмурилась – ежели б на месте писаря очутился кто-то иной, она бы непременно заподозрила угрозу, но ожидать подвоха от сельского простачка было глупо.       Однако утолить не ко времени разыгравшееся любопытство все же следовало, ибо смолчав, оное можно крепко раззадорить. Правда и откровенничать в сем деле опасно – не ровен час забудешься, сболтнешь лишнее. Тут должно с осторожностью, с выдумкой, да где их взять после опиумной маяты?       Чтобы выиграть хоть малое время поразмыслить, путешественница прибегла к самому верному своему оружию. Потянулась вперед и, отбросив непослушные вихры, шутливо коснулась тесачьего лба ладошкой. – Что с тобой, Степа? Неужто жар? Отчего казаку казачье седло вдруг чудным кажется?       Иной другой от немудрящей ласки непременно бы сомлел и в раз позабыл, о чем спрашивал, но Тесак оказался не робкого десятка: толкнулся в ладонь, будто боднул, и понизил голос, словно заговорщик. – Так-то оно так, для казака дело привычное. А для барышни страсть как чудно выходит.       На это путешественница усмехнулась – экий настырный, а про себя подумала: сочинить что ли басенку позаковыристей? Сельский писарь жизни не знает, в раз уши развесит. Но многолетний опыт подсказывал: ежели хочешь заполучить кого в верные союзники, при первом задушевном разговоре не лукавь. Может статься так, что собеседник лжи и не поймёт, а нутром все одно почует. Потому напротив – будь с ним откровенен аки праведник на исповеди, а еще лучше раздели секрет. Пусть бы и самый пустячный, но непременно настоящий, от сердца. И voilà, не успеешь оглянуться, как человечек весь твой. Бери его в оборот со всеми потрохами и верти, как пожелаешь, любое поручение исполнит, да ещё и сам за то спасибо скажет.       Дабы завоевать таким манером доверие Тесака, рассказ о седле годился как нельзя кстати, ибо был любопытным и тайным (все немногие знавшие о нем давным-давно преставились), но все же говорить было трудно. Пусть историйка и казалась давнишней, а все ж оставалась неотболевшей, способной одним воспоминанием превратить повидавшую жизни девицу в не любимую дочь. От таком не откровенничают даже с ближними, и уж тем более не судачат с чужаками. Но нынче выбирать не приходилось. Чтобы в срок добраться до города и передать весточку братцу (ежели тот, конечно, еще на свободе) прежде всего следовало сговориться с писарем. И не просто условиться об отъезде, а заставить безропотно следовать указаниям, да еще и убедить сокрыть все от начальства.       Зная о необычайной преданности Тесака приставу, Гелла полагала эдакую задачку не из легких, однако отступать не собиралась. Малое время она еще поспорила с собой, поразмышляла над деталями, и наконец, вздохнув поглубже, чтобы унять дрожание голоса, начала. ***       Случилось это двадцать лет тому назад, хоть писарю и пришлось солгать, что двенадцать. Но то от осторожности: дабы лишнего не сосчитал.       Гелле тогда едва миновал осьмой год, и отец взялся самолично учить ее верхом. Будучи отменным наездником, он ожидал от дочери не меньшего таланта, однако вскорости совершенно разуверился, ибо та оказалась на редкость труслива.       Лошадь обходила едва не за версту, кормить с руки не решалась, в седло карабкалась увальнем (papá настрого запретил слугам подсаживать барышню), а ежели умудрялась-таки забраться, то вцеплялась в луку мертвой хваткой и более уж ничего не смыслила.        И без того бедственное положение осквернялось тем, что матушка взялась едва не ежечасно стыдить дочь за неуклюжесть. За тяжелый соскок величала не иначе как слоном, за болтание в седле – чимпанзи (маленькая Гелла еще долго плакала, отыскав в энциклопедии гравюру с уродливой обезьянкой), а в остальное время попросту неумехой. Сперва горе-наездница лишь изумлялась, чем заслужила желчные нападки, хотя таковые частенько случались и прежде, затем стыдливо всхлипывала украдкой, а после до того разозлилась, что решилась выучиться, дабы доказать всем свою смелость. И не абы как, а на самой норовистой кобыле.       Однажды вечером, покуда отцовскую каурую еще не расседлали, прокралась в конюшню, подтянулась в седло, кое-как взгромоздилась – ноги-то стремени не достают, ухватилась за гриву, а лошадь возьми да и вздыбься.       Как летела, толком не помнила, очнулась уже на земле. Вся в сене, руки по сторонам раскинуты, в глазах двоится, а нога повыше икры распорота о торчащий из стены гвоздь. С перепугу вскочила, отряхнулась и вон из конюшни. И о том, что там стряслось, никому. Ни единой живой душе, даже сенной девке, что за ней ходила, ибо страсть как боялась матушкиного гнева.        Шесть дней дурная промучилась болями, покуда нога совсем не распухла и сделалось невмоготу наступать. А покамест домашние сообразили, что к чему, бедняжку уже залихорадило.       Вызвали семейного доктора, тот пыжился, потел и наконец объявил, что вот-вот де начнется гангрена и для спасения жизни ногу должно непременно отнять. Что тут началось! Гелла в слезы, матушка в беспамятстве, отец мечется в поисках лучших докторов. Целый совет собрал, и все как один: резать!       И непременно бы оттяпали, ежели б не некий подпоручик.       Отец свел с ним знакомство случаем, незадолго до злополучного падения. А когда все стряслось, в сердцах проговорился, будто бы дочь умирает. Офицерик всполошился – сам был еще совсем мальчишкой – умолял не резать, обещался помочь, и на рассвете, как условились, приволок в дом старого жида.        Тот был страх как сердит, выставил рыдающую матушку вон, непутевую больную распекал последними словами, однако ногу все-таки спас. Наезжал с три недели, ставил примочки, самолично поил неизвестными микстурами, а после исчез, оставив в назидание преуродливый шрам.       Подпоручик также более не показывался, лишь однажды прислал подарок – казачье седло, с запиской, что с оным будет легче освоиться. – Так и выучилась, – с показной веселостью докончила Гелла, – благодаря случаю и наперекор страху. С казачьим оно ведь и впрямь сподручнее. Только ты вот что, Стёпа, – она ласково тронула хлопца за плечо, – обещайся, что никому. Не для чужих ушей историйка.       Тесак вскинул светлые брови, будто изумляясь просьбе. – Господь с вами, Олена Константинна. Нешто не разумею? Барышне из обчества с отметиной почитай срамно? А любопытно, что с ними сталося. С доктором с энтим, с охфицером.       Гелла нахмурилась. Вопрос и в самом деле был не пустячный. В пору своей первой юности она частенько пыталась выведать у отца хоть что-то о своих спасителях, однако тот не назвал даже имен. Лишь однажды в пылу ссоры вдруг выкрикнул: что прицепилась, как пиявка! Умерли оба: доктор давным-давно преставился, а мальчишка дурак! Сам себя сгубил… И более запретной темы не касался, всякий раз цедя сквозь зубы, что ворошить прошлого не желает. И это ещё старый честолюбец знать не знал, что в вечер накануне докторова прибытия его всегда смешливая, благоразумная дочурка сама чуть было не свела счеты с жизнью.       А всего то наслушалась мать-кликушу, верещавшую за стеной, что лучше бы уж Господь прибрал, чем без ноги маяться, вообразила, как станет жить всеми попрекаемой обузой и решилась. Кое-как доковыляла до стола, стянула нож для бумаг и под подушку с тем, чтобы покуда домашние спят, порезать вены.       Перед тем, как взяться за дело, молилась: долго, жалобно, как никогда прежде. Ни о прощении и снисхождении, о коих на девятом году и не думалось, а о том, чтобы достало духу. А после задремала или, скорее, лишилась чувств. В лихорадке немудрено.       Очнулась с рассветом, и как сообразила, что к чему, страшно переполошилась. Хотела было тут же полоснуть, а тело в горячке будто ватное. Ни ногой шевельнуть, ни рукой, только слезы текут и от них пелена пред глазами.       Вдруг внизу заголосили, затопали, и матушка как завизжит: не позволю резать, не дам!       Отец на неё прикрикнул, с ожесточением, впервые на геллиной памяти – тогда затихли, заскрипели по лестнице, вошли.       Первым papá, зелёный с лица и прямой как палка, следом, ломая руки, мать, за ней кто-то в чёрном, патлатый и сгорбленный, с лаковым чемоданчиком в руках. Гелла так и впилась глазами в этот чемоданчик, а смекнув для чего он, забилась, зашарив под подушкой. Ухватила рукоять и тут же обмякла, только слезы полились пуще прежнего.        Горбатый меж тем прошлепал к постели, откинул край одеяла и, ощупав выпростанную ногу, велел: – Зовите слуг и поживее. Ибо сколь я в этом смыслю, а я, уж поверьте, кой-чего все-таки смыслю, времени у нас в обрез.       Уж на что Гелла была плоха, а всё ж расслышала, как у окна всхлипнула мать. – Некого звать. Я всех в деревню услала… чтоб не глазели. Не то слухи пойдут. Один повар во флигеле… Потребовать?       Горбатый обернулся. Тон из певучего стал клекочущим. – Как? Повара? Отчего не коновала? А ещё лучше сразу гробовщика! – и отвернувшись, захлопнул раскрытый было чемодан. – Нет уж, увольте! Услать всех… Воистину, такой умзин мог сотворить не каждый. Нит ду гедахт иметь такую мать!       Последнего Гелла не поняла, но по тону догадалась о смысле. Отец меж тем шагнул наперерез. – Позвольте! Вы что себе позволяете? Куда вы?       Горбатый плеснул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи. – Куда? Подальше от этого бедлама! Ведь это что же получается: подняли ни свет, ни заря, приволокли за сорок вёрст, тащили какими-то закоулками, а теперь выясняется, что у вас даже нет людей, дабы вскипятить воду и нарезать бинты. И я уж не говорю о том, чтоб ассистировать. Это не операция, милостивый государь, это балаган. И я не желаю в нём участвовать ни минуты.       Он шагнул в сторону, но отец вновь преградил дорогу. – Заклинаю, останьтесь! Вы последняя наша надежда. Нам рекомендовали вас как лучшего из докторов! Едва ли не кудесника. Умоляю, спасите дочь, сохраните ей ногу. Я заплачу любые деньги. А что до ассистирования, так к полудню возвратится Генрих Иванович. Это наш семейный доктор. Вы сможете располагать им по своему усмотрению.       Горбатый отступил на шаг, тяжело вздохнул и терпеливо, будто у малахольного, спросил: – Так ногу или всё-таки жизнь? – но, не дождавшись ответа, продолжил. – Послушайте, вы ведь не цудрейтер, ибо цудрейтер не занимает дом в три этаже, не носит сюртук английского сукна и солитера в галстуке. Нет, вы не цудрейтер, а стало быть, должны понимать, что счёт идет на минуты. Мы никак не можем дожидаться полудня. И уж тем более что-то полагать наверняка. Вы спросите меня, почему? И я вам отвечу. Сколь мне известно, лихорадка длится третьи сутки. В это время организм больного до того ослаблен, что любое болеутоляющее длительного свойства приведет к exitiale exitum. Так что хотя бы для первого осмотра мне нужны в помощь две сильные, крепкие нервами девицы. За неимением оных можете ассистировать сами, ежели ваша супруга согласится.       Услыхав, что ей не дадут ничего для облегчения, Гелла вся похолодела – даже пульсирующая конечность заледенела до кончиков пальцев. Мать же медленно осела на козетку. – Ас-систировать? Держать? Нет-нет! Я не смогу!  – А! – доктор торжествующе воздел руки к небу. – Что ж, быть может, оно и к лучшему. В вопросах репутации семьи рисковать никак нельзя. В таком случае вынужден откланяться. Уверен, с ампутацией Генрих Иванович справится и без меня. Ежели, конечно, поторопится.       И, отвесив издевательский поклон, заковылял к выходу.       Отец кинулся было следом, но замер на полпути – у окна захлебывалась слезами мать. Возвратился, кое-как успокоил, погладил по волосам, поцеловал в лоб, вновь поспешил за доктором.       Он что-то кричал на ходу, но Гелла не слушала – от идиллической картины у окна у нее невыносимо заболело сердце. Хотелось крикнуть: maman, papá, взгляните на меня! Ведь я же здесь, я ваша дочь! Ведь я еще живая! Неужто я вам в тягость? Неужто в самом деле будет проще, ежели я умру? Но вместо слов из горла рвался рваный сип.       От осознания собственной ненужности душа металась будто в лихорадке, умоляя об одном – прекратить.       Остатки разума попробовали вмешаться: а как же жизнь? Та яркая, весёлая, которой ты еще не знала. Но мука, сжигавшая изнутри, была нестерпима. Она уничтожала все доводы рассудка. Когда человеку так больно, ничто на свете не имеет значения. Ничто, кроме одного – избавиться от боли. Нащупав под подушкой нож, она приставила его к руке и полоснула наугад. На большее не было сил.       Вдруг совсем рядом загрохотало. Сквозь пульсирующую муть Гелла увидела, как распахнулась дверь. Первым то ли вошел, то ли вбежал отец, за ним офицер в гвардейском мундире. Он втолкнул вперед себя горбуна, ухватил за плечи, развернул и хорошенько встряхнул для острастки: – Коль обещали, извольте выполнять! Потребуется, располагайте мною! Ваше превосходительство, прошу простить…       Papá как будто возразил. Вновь закричали.       Средь гомона мужских голосов то тут, то там вдруг прорывался женский визг. Должно быть, спорили о ней, но Гелле это было все равно. Она лежала на спине, глядя в зыбкий, быстро темнеющий потолок, и мечтала, чтобы глупое сердце скорее умолкло. Но проклятое все не желало затихать – с удвоенной силой молотило по ребрам, отдаваясь звоном в ушах.       Вдруг сквозь него прорвался громкий клёкот: – Елигер штат Ерушалаим! Не хотите помочь, так не мешайте!       С трудом приподнявшись, Гелла скосила взгляд. Растопырив руки, взъерошенный доктор сгонял семейство к выходу, попутно подсовывая отцу белый сверток. – Давайте-давайте, и поживее. Прокипятить и хорошенько!       Те нехотя пятились из комнаты, но на дочь по-прежнему не смотрели. Papá что-то зло цедил сквозь зубы, матушка больше не плакала, только обиженно кривила губы, цепко хватаясь за отцовский локоть.       Надежда, что ее хотя бы заметят, а может пожелают проститься, таяла с каждым их шагом и, наконец, совершенно развеялась вместе с оглушительным дверным хлопком. Больше ждать было нечего. Выпростав порезанную руку, Гелла откинулась на подушки. По полу звякнул металл, а потолок вновь заклубился мутной чернотой.       Рядом кто-то крикнул: – Кровь! Почему кровь?       И немного погодя: – Чёрт бы побрал старую дуру!       Но голоса делались всё тише, а свет все тусклее, пока наконец совсем не погас. ***       Оказывается, умирать совсем не страшно.       Нет, сперва то конечно было и страшно, и больно, но стоило непроницаемой дымке скрыть собой все постылое, как Гелла ощутила небывалую лёгкость. Какая-то мягкая, неудержимая сила подхватила ее и повлекла за собой вверх, к синеющему небосводу в россыпи звёзд. Что-то смутное ещё взывало «вернись», но ей хотелось не назад, в безрадостное прошлое, а вперед, в манящее грядущее – туда, где нет забытых и отвергнутых, туда, где все любят и любимы.       Так бы и парила в своей новой бестелесной ипостаси, готовая в любой момент раствориться в окутавшем её эфире, но тут вдруг уловила смутное движение, будто кто-то невидимый ухватил её за руку и сжал пониже локтя, пытаясь утянуть обратно.       Тогда умирающая – нет, кажется, уже умершая, рванулась прочь, запоздало изумляясь, как это ей, бесплотной, вдруг удалось напрячь мускулы, да еще более тому, как она вовсе смогла ощутить чужое касание. И тут же скорчилась от боли – не душевной, а вполне телесной. Будто в воспаленную плоть воткнули нож и прокрутили там по спирали. А потом еще и ещё.       И вновь неведомая сила подхватила Геллу: подбросила, перевернула и выплюнула вон. Подскочив на постели, она охнула. Подле раны жгло так, что из глаз брызнули слезы. Но едва «воскресшая» потянулась их протереть, как ее обхватили за плечи и уложили обратно на подушки. – Тише-тише. Обещаю, ногу сохранят. И месяца не пройдет, как побежишь. Но сейчас придется потерпеть.       Еще толком не сообразив, что стряслось, она поворотила голову к говорившему. То, кажется, был давешний офицер, только отчего-то уже без мундира, в рубашке, закатанной до локтя, на груди перемазанной бурым. Одной рукой он удерживал её на постели, другой сжимал обмотанный вокруг предплечья бинт.       Гелла хотела было рассмотреть его лицо, но сквозь застившую глаза пелену смогла различить лишь золотые кудри, своим буйством походившие скорее на нимб. Голос тоже был неземной – обволакивающий, мягкий, от которого на душе вдруг сделалось светло и покойно.       Но тут у изножья постели заворчали: – Горазды вы, юноша, обещания раздавать. А на что, я вас спрашиваю, человеку ноги, ежели он все одно цудрейтер? Поразмыслили бы лучше, как станете кровопусканье разъяснять!       Это он про порезанные вены, догадалась Гелла. Непременно все матушке доложит, старый хрыч. А та, как узнает, со свету сживет. Не сразу, а медленно, со смаком. За малодушие, за глупость, да еще за то, что перед чужими опозорила. И так явно всё вообразила, что съёжилась и затряслась. Даже боль в ноге показалась пустячной.       А доктор меж тем всё брюзжал: – И, кроме того, прошу заметить, что делаю это из одного лишь долга к вашему покойному отцу. И более на мои услуги прошу не рассчитывать.       Офицер только плечами пожал. – Вы делаете это потому, что иначе я всажу вам пулю в лоб. Но впредь, так уж и быть, от штопки моей шкуры избавлю. При одном условии: о том, что здесь стряслось, никому. Как объясниться – ваша забота.       Он поднял с пола блестящее, продолговатое – должно быть, нож – отер и спрятал в голенище сапога. Затем склонился к постели. – Не плачь, девочка, жизнь, она кислых не любит. А неблагодарных тем паче.        У Геллы от обиды задрожали губы. Хотелось крикнуть: какая ж тут неблагодарность, если б я всех от мучений избавила!       Но офицер опередил. Разорвал бинт на две полоски, обернул пониже локтя, затянул не больно, но крепко. – Пойми ты, дурёха! Любовь не чин. Её жертвами не выслужить. Не ценят – прими. В том твоей вины нет. А продолжишь чужим прихотям потакать – через год, много два, возненавидишь. И их, и себя. Да так, что всю семью в желчи утопишь. А они тебе жизнь подарили. Так распорядись ею с толком, своим умом распорядись. В том то и будет лучшая благодарность.       Что было дальше, Гелла помнила смутно. Ее то бил озноб, то бросало в жар. Пахло спиртом, железом и какой-то гнилью. Подле раны жгло и саднило. А когда уж сделалось совсем невмоготу, горбатый приблизился, что стало видно его огромный нос крючком, и коротким, легким движением надавил на шею. От этого в голове помутнело, и наступила спасительная чернота. На сей раз обыкновенная, без звезд и небосвода. *** – Дык що с ними сталося? – нетерпеливо повторил Тесак, должно быть приметив, как помрачнела собеседница. – Худое що, али как?       Очнувшись от воспоминаний, Гелла тряхнула головой. – Нет-нет, едва ли. Впрочем доктор, полагаю, уже мертв. Он еще тогда восьмой десяток разменял. А подпоручик… Как знать. Помнится, ему прочили карьеру, быть может и в генералы выслужился. А возможно, подал в отставку, обзавелся семьей и детишками.       И отвернулась. Очень уж не хотелось расстраивать хлопца, очевидно решившего, что у сказочки должен быть счастливый конец.       Но все ж не сдержалась, прибавила: – Что ж до меня, то веришь ли, нет, с тех пор мне чудится, будто где-то есть мой заступник. Надежный и сильный, тот, что всякую беду отведет. Может оттого и смелая такая?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.