Беспокойно.
Трэвис легко поднимается с кровати — нужно что-то, нет, необходимо что-то делать, иначе он сойдёт с ума. Одно дело, когда непрекращающийся шум мыслей в голове мешает жить, но совсем другое, когда его уши и виски, как ручной дрелью, монотонно сверлят, виток за витком, в довесок, отчаянные вера и родной голос отца в этих удушающих молитвах. Блондин пересекает комнату, распахивает окно быстро, и привычным движением опирается руками о подоконник, резко набирая прохладный воздух в лёгкие так, что ребра болят и голова кружится, а в глазах темнеет. Вообще-то, прямо сейчас все могло бы и закончиться, финиш на несколько футов ниже, мириадой отраженных огоньков мелькает на мокром асфальте с высоты второго этажа. Вообще-то, шансов и до этого момента было предостаточно, возможности буквально везде для тех, кто их ищет. Вообще-то, нет, суицидальные мысли это плохо и эгоистично, и кто-то же должен следить за домом. Скрип половиц, блондин медленно отходит от распахнутого настежь окна. А может, вообще-то, и похуй на дом. — Аминь! — раздается из-за стены. Почти как благословение, но Трэвис не уверен. Он, вообще-то, никогда особо ни в чем не уверен. Только в одном — все когда-то кончается, но вот когда — это другой вопрос. Трэвис не уверен в завтрашнем дне, в отце, в себе, в людях, в том, что он не спит, в том, что ему это не снится наяву, в том, что он правда чувствует то, что чувствует. А вдруг, он все выдумал — всю эту лихорадку в голове? А может, и не устал — просто кажется? А может, выдержит еще пару минут этого ада? Абсолютно точно может быть. Фелпс не замечает сам, как отходит перебрать на столе какие-то бумажки — приглашения-предупреждения-объявления — все вперемешку. В темноте плохо видно слова, выведенные размашистым почерком, из окна тусклым светом освещаются лишь белоснежные исписанные листы — сколько он наклепал их, сидя здесь и помогая отцу, чтобы затем разнести всем оставшимся в городе. Принтеры и ксероксы, конечно, хорошая вещь, но они не могут писать за тебя каждый раз свежие даты и все такое. Рука до сих пор побаливает, Трэвис трясет ей и сжимает ладонь по привычке, впиваясь ногтями в кожу и подрагивая. Он и хотел бы сказать, что все это — сама идея “сопротивления”, сборы в церкви каждую неделю, тупая бездумная деятельность целого города(!) на фанатичном энтузиазме и слепой вере(!!) с “лидером”—богословом, ничерта не смыслящим в тактике да и вообще в чем угодно(!!!!!!!) — это полнейшие бред и абсурд. Он и хотел бы сказать, что подобные проблемы не решаются так, как решали их в Нокфелле — выстрелом в голову и сожжением тел зараженных, ей-богу, словно чертово Средневековье. Он хотел бы вразумить их всех и спросить, на что они надеются, лишь молясь, уповая и расстреливая все, что движется, но… кто он такой? Так или иначе, эта хрень сработала, пусть и с многочисленными совсем глупыми потерями и невинными умершими. Кажется, все возвращается на круги своя. В конце концов, судить это можно по-разному, точек зрения много, мир всегда был многогранен во всех своих даже самых страшных проявлениях. И мир остался многогранным, только разбитым и вновь склеенным, причем крайне неудачно. Эдакий нелепый диско-шар на вечеринке с кривым осколками, разбрасывающий снегопад света в тошнотворном багровом водовороте, и все вы в этой комнате знаете, что не выберетесь отсюда. Кто-нибудь помнит пожар в ночном клубе в центре Нокфелла? Вот. Ага.Как-то лихорадит.
Парень тихонько и нервно толкает раму, прикрывает окно с осторожным скрипом деревянной рамы. Краем глаза словно замечает что-то возле дома — быстро прошмыгнуло в тень и растворилось в ней, спрятавшись за домом, аккурат там, где окна гостиной. Наверное, собака. Или нет. К черту, устал он от этого всего, от собак, от покусанных собаками и не-собаками, от зараженных и здоровых, от святых и грешников, ото всех вокруг и больше всего — от себя. Хочется выйти из своей головы и пойти нахуй, желательно в полной тишине и тотальном одиночестве. Но “Эгоистично, грешно и стыдно быть таким зацикленным на себе”, — неплохой итог и венец всему внутреннему монологу — батя тоже так считает и довольно часто напоминает об этом. Отец, на самом деле, много чего считает, у него как раз, в отличие от сына, есть определенное мнение на все, и он во всем уверен — ну чем не лидер нации, ага? За таким только идти не раздумывая, ведь он появился тогда, когда это было нужно, в нужное время, в нужном месте. Оказался, зная решительно все ответы на все вопросы, там, где вопросов было непозволительно много. Оказался среди людей, чьей последней надеждой был голос свыше, или хотя бы, голос с алтаря. — Трэвис, ты спишь? — “голос свыше” прервал молитву и зовом родной крови выстрелил в ночи. — Сын?! — Нет, — откликается Трэвис моментально по привычке, понимая тут же, что зря это сделал. — В смысле, да, я проснулся от твоего... — Иди сюда, только побыстрее! — требование послышалось уже не так резко, теряясь в пространстве комнаты. Неровные глухие шаги за стеной, скрип половиц — ожидание разлилось в воздухе. Трэвис медленно и нехотя, словно тысяча стен навалились на его худые плечи, надевает дурацкие тапки-зайки, мнется в темноте ещё какое-то время, вздыхает глухо и выходит за дверь в едва освещенный коридор. Пара шагов — вы прибыли к месту назначения. — Ты звал? — обращается он к родителю, лишь слегка приоткрывая дверь в комнату, а до этого выждав за ней с полминуты. Отец стоит спиной к Трэвису, высматривает что-то (кого-то?) в окне и прислушивается. В нос ударяет крепкий аромат ладана, дым и запах жженой соли, да такой, что Трэвис жмурится и коротко выдыхает, лишь бы дальше не пропустить в легкие запах. Зрачки с непривычки, сужаются от обилия света — комната уставлена скрученными втрое, сложенными крестом, хитросплетенными церковными свечами, полыхающими, как факел — комната мерцает и пульсирует в зареве танцующего пламени на медовом воске. В пространстве струится тонким неподвижным покрывалом дым — смягчает свет, и терпкими рукавицами колючими вгрызается в глотку. Блондин невольно делает шаг назад, заходится сухим кашлем и приоткрывает дверь, чтобы выпустить дым, но… — Не открывай, зайди в комнату! — с неожиданной и непредсказуемой силой взревел отец, резко разворачиваясь, взбешенным, воспаленным взглядом впиваясь в сына. Парень одернул руку, оступился, помялся нервно-неловко, прошмыгнул за порог в комнату, захлопывая резко за собой дверь и встал, как вкопанный, на месте. Под ногами хрустнул какой-то песок, или крошки — Фелпс-младший пригляделся: соль и...мак? Тонким слоем осыпан пол, кристаллики соли мерцают в свете, сами, как раскаленные угольки. Что за дом огня. Отец явно горд собой, отец явно доволен и возбужден открытиями, по крайней мере, выглядит как ученый, нашедший лекарство от рака. Он лихорадочно перебирает листочки, странички, черную книжку с металлической пластинкой спереди, прямо посреди комнаты стоит электрическая переносная плита на передвинутой тумбе. На плите — обуглившаяся, черная от огня и температуры, сковорода, а в ней — такая же черная, каленая соль, жарится, стреляет во все стороны, трещит и испускает зловонный дым. — Я нашел спасение, Трэвис, сынок, в этой книге написано, как нам навсегда избавиться от скверны и проказы, — возбужденно начал отец, перебирая словами, тараторя, словно не успевая за своими мыслями, тараща глаза в ветхие страницы, шелестя ими нетерпеливо подрагивающими пальцами. — Я нашел ее еще месяц назад, я читал молитвы, я молился целыми днями, и мы преуспели благодаря этой книге, благодаря мне! А теперь, этим обрядом, мы поставим точку в этой ужасной истории, мы очистимся и очистим город. Я чувствую, это мое предназначение. Сам не свой. Трэвис невольно вжался в запертую дверь, задыхаясь от дыма, в горле комком встали слова, горечь и копоть. От каждого резкого, порывистого движения отца, семенящего по комнате меж свечей, сын вздрагивал и страшился заглянуть в налитые кровью, алые, как цветы мака, глаза родителя. Отец говорил много, восторженно, дьявольски-вдохновленно, взбудораженно, фанатично и яростно. Он направился к столу. Он нетерпеливо швырнул бумаги и книги в сторону. Он ищет что-то, и, кажется, находит. Сын схватился за ручку двери — ведь отец схватился за рукоять ножа. — Родной, тебе нечего бояться, капелька крови, только капля, сынок, иди же сюда, ну, шагай же, черт бы тебя побрал, ублюдок! — стальная хватка и тяжелая, каменная ладонь, ложится аккурат на предплечье, сжимает его до жгучей боли, выкручивает руку с неожиданной силой и полощет лезвием у основания левой ладони до того, как парень успевает выбежать. Отец меняется в лице, и говорит что-то, какие-то "умница" и "молодец", и ещё кучу бессвязных, наскоро разогретых, перегретых черных слов-угольков, обжигающих, неуместных, нелепых, грязных, скользких, но ничего не слышно. Боль сухая, тянущая, выступает алыми бусинами на линии пореза и стекает змейкой прямо по линии жизни. А затем обжигает каленым железом так, что подступает тошнота. Трэвис жмурится до белых вспышек перед глазами, сжимает зубы до хруста челюсти, мгновение — алые огоньки пляшут вокруг, словно издеваясь, мгновение — дверь распахивается, с грохотом ударяясь о книжный шкаф отца и книги глухими ударами отбивают дробь на полу, мгновение — блондин дрожащими руками, пачкая кровью, запирается в своей комнате и сползает вниз по ледяной гладкой поверхности двери.Горьких снов.