Часть 1
24 апреля 2019 г., 19:51
Весна в этом году была лютая: со стылых столичных улиц никак не сходил снег, а если и случалось просветление на сером низком небе, то всю местность затапливало грязями и помоями, смердящими хуже застоявшихся болот.
И этой весною — грозно лязгающей настоящими крещенскими морозами — случалось горожанам справлять христианские праздники в метелях и холодах, которые еле-еле унимали хлесткий зловредный ветер хотя бы к вечеру.
На ту пору Тошин армяк совсем износился: протёртый на локтях, с выдранными крючками и порванными петельками, — старая одёжа, едва не с папкиного плеча, давно не грела и как назло пропускала за ворот каждую снежинку. Голова была непокрыта, так как шапка лежала у ног брюхом своим наружу, только за сегодняшнее утро — выдавшееся чуть благосклоннее всех предыдущих — никто из проходящих мимо церкви не подал и копеечки. Лишь разок какой-то толстый мужик, видать, из купцов, кинул краюшку хлеба — словно псине какой, — но Тоша поймал её едва ли не в полёте, тут же сунул себе за щёки и был по-обидному благодарен, потому как живот крутило ещё с прошлых голодных суток.
От слёзных молитв, запрокинутого к хмурящимся небесам лица и прикладыванию лба к священным ступенькам церкви зябло всё тело. Тоша уже и не говорил ничего, просто смиренно стоял на коленях, изредка рисуя на себе — от лба до живота — христианский крест.
У церкви и так было нищего сброда хоть отбавляй — они-то и голосили, плакали, стонали, хватали прохожих за руки явно отчаяннее Тоши, и потому копейка в их сальные, липкие, побитые морозом руки клалась много охотнее.
Впрочем, в такой святой праздник благодетелью было подать нищему, сирому да убогому, и потому Тоша почти не беспокоился о пустой своей шапке, уже мечтая вечером выкупить какую-нибудь черствую булку, пресного супца и переночевать в комнатушке, которая на гроб похожа более, чем деревянный ящик.
Дворянство и всякое высокоблагородное общество стекалось к церкви с ощутимой сытой ленью и, казалось, уже от одного их запаха — румяного, мясного, пряного — голова шла беспокойным кругом и в голодной слабости дрожали колени. Все они блестели лоском, пушились как большие откормленные звери толстыми шубами, муфточками и воротниками, и говорили что-то, мол, молитесь за раба божьего, Таковото Такойтовича, и женушку евойную. Нищие, правда, благодетеля своего слушали вполуха, слетевшись как пчёлы на сладость летним знойным вечером — гудели, крутились поближе к высокоблагородию и воровато распихивали монеты по карманам. Ухватят копеечку и снова худые руки тянут — авось, еще выцепить удастся.
И Тоша стоял вместе с ними — высокий, продрогший, с красными растопыренными ушами и попеременно кланяющийся в самый пояс да руку свою длинную выставляя дальше всех. У него плохо выходило картинно выть и плакать, потому он и не говорил ничего кроме выученной одной единственной молитвы, которую то и дело бубнил себе под нос, поддерживая общий гвалт.
Так и тянулись богатые через живой коридор бедняков до церкви и обратно. На подаяние они скупились, но в общем жаловаться было не на что. К полудню сани с лихой тройкой уже миновали церковь, развозя своих господ по балам и светским вечерам в знатных столичных домах в честь праздника, и часть бедняков тоже разбредалась — в теплые кабаки и прочие злачные места, чтобы отогреть белые пальцы и пропить накопленный капитал.
И остался у церкви только Тоша да пара завсегдатаем — слепая бабка, вся в черном, страшная и маленькая, которая в полубреду путала молитвы с проклятьями; и безногий мальчишка-цыганёнок.
За высокоблагородными после полудня потянулись средненькие мещане и купцы: те давали совсем мало, но все то же — требовали за себя молитву и свечку «за здравие».
После обеда на порог церкви и не ступал никто — весь честной народ своё отмолил, лишь редкий горожанин останавливался, чтобы еще раз покреститься. А Тоша так и сидел на своих коленях, давно опьянённый виденьем уже не пресного супчика, а двух куриных ножек с какой-нибудь дурящей выпивкой — в честь праздника-то можно.
Улица тихонько куталась в не по-весеннему холодные тени, ветер крепчал, и небо заснежило крупными хлопьями, которые падали на землю так быстро, словно это шёл дождь. Старая черная бабка уже давно покинула свой пост, кряхтя, скрываясь на кривых ногах в только зарождавшейся метели, а цыганёнок, тот самый, тоже покатился на своей хитрой дощечке с колесиками, обитой старой овчиной, кое-как справляясь с разбитой нечищеной дорогой. Тоша долго наблюдал за ним и слушал, как мальчишка усердно пыхтит и охает, а потом — скрывается в подворотне, чтобы уже через пару минут выскочить из другой такой же, что была подальше, на своих обеих целёхоньких ногах и умчаться вверх по улице.
Настроение было хоть и благостное, но чувствовал себя Тоша скверно — в груди поднимался легкий жар и в худом армяке становилось плохо от потливости. Горло чуть свербело, и голова ощутимо пухла и кружилась, легко переворачивая мир. Шапка, хоть и уже была на голове, мало спасала вымороженные красные уши и такой же краснючий нос на бледном до мертвенности лице.
Ноги несли его с трудом. Голод скрутился тянущей болью в животе, и снег, спадающий все теми же настырными скорыми мушками, застилал всю дорогу, как и сумерки, стемительно накрывшие город.
Улица опустела совсем, оставив лишь свистящий в ушах ветер и липкий мокрый снег на лице. Натягивая ворот до замёрзших ушей, Тоша уже двинулся к дороге, как до него донёсся невнятный крик, и что-то сбило его с ног в ту же секунду, заставив кубарем рухнуть в слякотную лужу.
Он нелепо барахтался в ней, вымокая до нитки, и наконец-то увидел, что его снесло — богатая лёгкая повозка с тремя нервными рысаками, которые всё пряли своими большими умными головами и перебирали в грязи длинными изящными ногами, будто всё ещё стремились взвиться на дыбы от испуга. Самого же Тошу ужас обжог куда позднее — окатил с ног до головы болезненным жаром и призвал немедленно вскочить на ноги, да слабость не дала.
Сбежать он не успел: откуда-то сверху, верно, с козел, на него ругался извозчик и потрясал в кулаке чем-то длинным — сложенным втрое сыромятным хлыстом, признал Тоша чуть позже. И похолодело как-то всё, таким орудием его можно и до самой кости рассечь, однако не успел он от этой мысли оправиться и задышать, как черная повозка в ряби частых белых мушек покачнулась и явила стройный силуэт в соболиной тяжелой шубе.
От неловкости и страха уже было никуда не деться: так и сидел в луже Тоша весь мокрый, пораженный как громом, только и делал, что во все глаза глядел на приближающегося дворянина.
Тот шёл быстро, чуть подмахивал своей вычурной тростью с серебряным набалдашником, какую обычно местные щеглы не признавали за моду — они только во всё французское верили, со своими жеманными «маман» и «мсье», а это, все какое-то сплошь английское, не терпели.
Не дворянином был господин, графом как-нибудь, быстро подумал Тоша на удивление хладнокровно, только вот поджилки у него всё равно тряслись.
Вслед за приметной тростью в глаза бросилась все та же соболиная шуба — тяжёлая, вмиг взмокнувшая от снега и слегка всклокочившаяся на широких плечах как у разозлённого волка. И распахнута она была настежь, являя не по-столичному скромный черный фрак всё на тот же английский манер — видно, что граф этот выскочил так быстро, как мог, это просто у Тоши всё перед глазами меркнет и замедляется, как перед казнью.
Граф сказал ему что-то на иноземном наречии, протянул руку, нависая в своей большой страшной шкуре, и душа едва не отошла на тот свет только из-за этого события из ряда вон. Для чего тянет руку? Кому? Ему ли? Тоша не верил, не понимал, ждал, когда кто-то знакомо, по-родному начнет ругаться на матерном русском языке, оттягает за уши, да и выпнет из-под лошадиных копыт, отпустив подобру-поздорову.
Только не знал заграничный граф русского матного и все настойчивее предлагал руку свою Тоше, а тот уставился словно полный дурачина — холеная у графа рука, красивая вся, с крепкими и длинными узловатыми пальцами без единого перстня — и подумал только опосля, что у графа лицо есть — как же человеку без лица-то? И чиркнул Тоша взглядом повыше, запрокидывая голову — сбитая набекрень шапка совсем съехала и почила в весенней грязи вместе со всем Тошиным естеством.
Граф оказался писаным красавцем — словно сошёл с какого портрета новомодных столичных художников. Тоша, честно говоря, плохо в красоте и искусстве разбирался, да вот только отчего-то уверен был, что если и есть в мире олицетворение прекрасного, то это непременно вот этот господин в своей дорогой шубе до пят.
Волосы у него тоже были тёмные — соболиные — и снег лежал в них крупными живописными снежинками. Умное белое лицо было чистым и гладковыбритым, и глаза — до невозможности синие — глядели с какой-то тревогой и нетерпением, выделяясь на сероватых тенях век, будто едет господин с долгой дороги.
Юным иностранец этот не был, скорее уж зрелым, что было видно по его морщинкам у глаз, впрочем, ничуть не портивших его хорошего лица. Только вот губы граф поджимал в этой своей невнятной раздражительности, что прибавило ему строгости, но не было в нём агрессии или злобы, просто, наверное, умаялся выжидать, пока Тоша всего себя наконец-таки осознает да с дороги уберётся.
Но не мог уже Тоша, не хватало ему никаких сил — всего его эта случайность съела да прожевала, ничегошеньки от внутреннего его существа не оставив. Так бы ему и сидеть на этой раскисшей дороге да на графа заграничного глядеть во все глаза, а больше и не надобно ничего.
Тут граф смекнул что-то, и красивое его лицо из тревожного, чуть поспешного, какое бывает у людей, которые куда-то опаздывают, вдруг стало каким-то хитрым и острым.
— Вы поднимайтесь, — сказал он на русском, но с акцентом, делая шаг ближе и не опуская своей протянутой руки. Тоша и не думал, что может удивиться сильнее, но всё происходящее уже давно не сходилось с его жизненным опытом, и чувствовал он себя потерянным и бесполезным. Граф тем временем тянул вторую свою руку, зажав несколькими пальцами трость, и крепко взял Тошу за плечи, снова смешивая русскую речь с европейской — Тоша предполагал, что это английский, так как на французский это было совсем не похоже.
— … поднимайтесь… мокро… — только и разобрал Тоша из всей длинной речи графа, который вмиг перестал быть страшным и опасным. Ужас отпустил его, и пришёл стыд вместе со смущением — Тоша закивал головой, поднимаясь на свои две ноги, и тело его сразу ударило холодным ознобом — мокро, холодно, обидно.
— Да, извините, да… высокоблагородие… — Тоша лопотал как блаженный, но более ничего выговорить и не смог. Стоял он косо, неустойчиво, а граф говорил ему что-то в ответ, своими белыми руками зачем-то обтирая худой армячок от грязи и слякоти на спине, едва не пачкая свою соболиную шубу.
— … холодно?.. — господин смотрел на него живо, с открытой улыбкой, а Тоша робел всё пуще и мыкнул отрицательно, силясь уже наконец-то отделаться от всякой помощи да сбежать в привычный угол. Странно это так было — от помощи-то нос воротить, — но не было сейчас для Тоши большего счастья, чем знакомый двор, липкий шаткий столик в углу и бедняцкая еда за три копейки.
Но граф ему не поверил, осмотрел ещё раз цепким взглядом от самой макушки, которая была выше его самого, до пят, и покачал головой. Тоша уж дышать перестал, как граф снова приулыбнулся и махнул тошиной шапкой в сторону экипажа.
Тоша как дурак тут же схватился за свою непокрытую голову и оглядел дорогу позади себя — точно так, граф ему и шапку подобрал. Смеяться ему тут следовало или плакать? Чёрт уж сам разберёт.
И чёрт разобрал — засмеялся легким непринужденным смехом в лице графа, который снова стал мучить свой русский язык:
— … Арсений… — и добавил, проклятый, в конце что-то вопросительное — Тоша только по интонации и догадался.
— А по батюшке?
— Батюшке?
Тоша не знал, как «батюшку» объяснить, и снова стушевался, ругая себя за то, что дано ему было выучить только один язык. Где бы ему выучиться остальным, Тоша не думал — просто ругал. Однако граф уже сам понял, что слово это значило.
— Арсений Сергеевич, — и открыл дверь в свой экипажик.
Тоша моргнул вдруг, удивляясь, как это его так легко к экипажу заманили — и даже не столько шапкой, что все ещё была в чужих руках, сколько непонятной благородной силой, к себе непременно склоняющей и цепляющей крепко, не выпутаться. Арсений Сергеевич, наверное, от природы таким был — заманчивым, ведущим.
И Тоша полез — как тут откажешься? — и замер у противоположной стороны, стараясь как можно аккуратнее уместить себя на сиденьях — совсем как воробей на жердочке — и не испачкать ничего. Граф сперва крикнул что-то извозчику, ловко впрыгнул сам, и экипаж тронулся. Лошади рванули рысью по столичной улице.
— Холодно? — Арсений Сергеевич понял, что намного легче у них идет разговор, если только он не старается сказать всё и сразу — попутчик всё равно понимает его урывками. Тоша кивнул, оттого что зябко действительно было — весь он оказался мокрый и продрогший, в груди снова поднимался болезненный жар. Голова, к счастью, почему-то сейчас не болела, хоть и кровь собиралась горячей тяжестью в затылке.
Арсений Сергеевич немного подумал, мокрую грязную шапку отдавать не стал, зато легко выскользнул из рукавов своей соболиной шубы. Сперва Тоша ничего не понимал, а как понял — ужаснулся. В ту же секунду захотелось выскочить из экипажа, только оторопелое удивление не давало ему сдвинуться с места да и граф уже потянулся к нему, держа в руках дорогую тяжелую шубу как простое покрывало, и сказал даже «ковэр». Как шубу можно было с ковром сравнить?
Страшно было такую богатую одёжу трогать, но Тоша всё же взял её и ещё раз посмотрел в глаза Арсению Сергеевичу — тот ему однозначно кивнул, словно шубами такими у него вся передняя в усадьбе устелена и потери одной такой он даже не заметит.
Хотя откуда Тоше знать? Может, и правда не заметит.
И укутался в мех как в одеяло, сразу же почувствовав, как мышцы знобливо перекатываются судорогой.
— Имя? — спросил Арсений Сергеевич немного погодя, и Тоша ответил ему, высунув нос из теплой шубы, пахнущей графскими духами и мокрой улицей.
— Тоша.
— А по батюшке? — Арсений Сергеевич усмехнулся, подперев кулаком щёку, и стал ещё красивее, оставшись в своем чёрном фраке на фоне бесконечной стены из летящих снежных хлопьев за окошком.
— Антон Андреевич.
Граф, казалось, сперва был удивлён, но потом, что-то сопоставив в своей голове, удовлетворенно кивнул. Помолчал немного и сказал, дёрнув самого себя за ухо.
— Смешные у вас.
Тоша не обиделся — сейчас уши от мороза совсем раскраснелись и теперь, в тепле экипажа, будто горели, — и улыбнулся графу, вновь утыкаясь носом в чужую шубу, словно сложно ему было разговаривать.
Как и куда подъезжали — Тоша не видел, очнулся от полудрёмы только от того, что Арсений Сергеевич тронул его за плечо и что-то заговорил с улыбкой, не сказав, правда, ни одного слова по-русски. Тоша сперва подумал, что тот просит назад свою шубу, но граф лишь удостоверился, что тот не спит, и выскочил из экипажа как был.
Снег не прекращал вьюжить, и сумрак укрывал графскую усадьбу тенью. Впрочем, Тоша все равно был поражен увиденным, кое-как выбираясь следом за Арсением Сергеевичем — шубу пришлось с себя всё равно снять и намотать на обе руки как муфту, чтобы не запачкать длинные её полы.
Выйти, разодетым в чужую шубу, было и стыдно немного, и страшно, и вообще непринято как-то. Только граф, заметив это, усмехнулся и покачал головой, будто бы не одобрял. Не знал Тоша, почему ему непременно захотелось так сделать, как граф от него ожидает, но удержался — совсем бы глупо тогда выглядел в своей невесть откуда взявшейся покорности.
Экипаж позади тронулся, лишая Тоши любой возможности к возвращению в столицу — с поверхностным удивлением он сам себе не верил, что уехал уже так далеко, чёрте как оказавшись у графской усадьбы, с графской же шубой в руках, прокатившись в графской повозке.
Э-фе-мер-но всё как-то было, будто бы не взаправду.
Только Арсений Сергеевич вполне всамделишно окликнул его по ту сторону метели, и Тоша легко сорвался с места, догоняя графа, который уже стоял у открытой двери.
И Тоша оказался внутри. В лицо пахнуло теплом и уютом, холл ярко освещали множество свечей, и от всего богатства вокруг подкосились ноги. Было страшно даже просто смотреть на такую красоту — в белом мраморе, в изящных тонких вазочках и дорогом дереве — и одновременно хотелось охватить всё это взглядом, как можно больше, чтобы на всю жизнь подобного восторга и тепла хватило, только знал Тоша, что ему и всей вечности не хватит.
Арсений Сергеевич поодаль уже говорил с каким-то человеком — невысоким, но крепким, со строгим и одновременно слегка безразличным лицом и маленькими очками на носу. Тот внимательно слушал его и, в какой-то момент, удивленно приподнял брови.
Непонятно было, о чем они говорили, но стало страшно — едва ли не страшнее, чем тогда, на дороге, у самых лошадиных копыт.
Граф ещё пару раз повторил Тошино имя, коверкая его по своему привычному наречию, и Тоша каждый раз вздрагивал, крепче наматывая шубу на свои руки. Наконец, оба замолчали, чтобы посмотреть на стушевавшегося Тошу на пороге. Собеседник Арсения Сергеевича сказал что-то невыразительное, и сам Арсений Сергеевич расхохотался, закивав головой.
Снова стыдно стало и страшно.
В опустившейся тишине граф сказал что-то ещё, мельком подмигнул Тоше и скрылся в недрах своей усадьбы, легко распахивая двери. Так Тоша остался один с удивительной пустотой в своих мыслях, потому что не мог никак понять, что же теперь с ним будет.
— Чего стоишь, будто хоронят тебя? — сказал мужчина на чистом русском. — Радуйся, счастливый билет тебе выпал.
И Тошу совсем немного отпустило.