***
В слезах прошла и дорога до немилосердного Владивостока. Топиться уж не было мочи, хотелось просто лежать, курить, иногда слушать граммофон, где на подаренной ушлым попутчиком пластиночке скрипяще играло, плохо записанное: «Лучше синюю шейку свою затяните потуже горжеточкой и ступайте туда, где никто вас не спросит, кто вы…» С трагичным надломом. Пластинку сберегла в саквояжике. Как произнёс певец: «кокаином распятая»… Так и было. Но сейчас крест у Фисы другой. Еле выдержала дорогу на перекладных, поездами с шумной дизертировавшей солдатнёй, норовившей хватануть за зад. А Петербург, ставший Петроградом, озверел вовсе. Плач рвался какофонией, на Лиговском орала ограбленная женщина в рваном шерстяном платке. Хмурые типчики самой бандитской наружности, натянув картузы по самые носы, поплёвывали под ноги, тут и там брёвнами валялись пьяные. Будто Галерка, которой пугал в незапамятные времена Сандро, перекинулась на весь некогда вылизанный для малой видимости центр. Рябили военные плакаты на афишных тумбах, замусоренные улочки в коробочках из-под папирос, стёклах бутылок и отвратительных телесных субстанциях. Фиса воротила нос и почти не слушала поникшего Алексея, над ухом стенающего, как и в прошлую ночь, с трудом пережитую в душном купе, об отречении государя. — Боже мой, Николай Александрович, погубили вас, злодеи, клеветники, шпионы! Батюшка, матушка, как хорошо, что не застали вы этого позора! И, мелко крестясь, приговаривал, что Керенский всякий сброд из тюрем выпустил под личиной жертв царских сатрапов. Прохожие краснели повязанными бантами, кто-то откровенно ликовал, кто-то брёл, насупившись, уткнувшись глазами в тротуар. Слева от разнесённой витрины непонятной лавки без вывески чуток тянуло закопчённым и смрадным. Еле добрались до Кузнечного переулка. Дарья встретила молчаливо и хмуро. Вот и конец твоей вольной жизни, прошипела под нос Фиса, проходя в переднюю. Небось, давно присвоила себе немногочисленные хозяйкины платья, оставшиеся в Петрограде! Однако квартира предстала вылизанной от пола до потолка, как и прежде. Дарья только осунулась, на ладонях багровели царапины от когтей Пижона или Барона. Постаревшие коты, переваливаясь раздутыми бочками, сразу дались в руки Фисы, вспомнили её моментально, с громкими мявами. Погрузив руку в рыжую шерсть Барона, опустилась на корточки, опечаленно вздохнула. Квартира казалась холодной и чужой. Уничтожающе зыркнув на Алексея, направилась в свой будуар. В нём совсем выветрились запахи духов и восточного масла. Поморщилась, достала из саквояжика пузырёк и немного попшикала в застоявшемся воздухе тяжёлый аромат, желая успокоить ноющие виски. Потом покрутила в руках гишпанский подсвечник, на котором не было ни крупинки пыли, зажгла свечи, посмотрела на своё мрачное отражение в трельяже. И множились померкшие зелёные глаза, искусанные губы, проявляющиеся возле носа первые морщинки. Потускнел любимый балдахин. Дёрнула за растрепавшуюся кисточку, и снова задумался побег. Прямо так, ехать немедля, к Эжени. Фиса вытащила из потайного кармашка припрятанную от алчных глаз бархотку с синим сапфиром. Память, закопчённая память… Хоть и светился угодливо в танцующем белом пламени начищенный синий камень. Нацепила серьги, серебристым дождиком спадающие вдоль шеи. Подарок Даниэля, до того прелестный, что рука не поднялась выкинуть. Накинула манто заместо лёгкого пальто, в котором щеголяла в Сан-Франциско, не простясь с Алексеем, сбежала по лестнице на слякотную улицу, с трудом нашла экипаж, поругалась с кучером насчёт денежного беспредела и потерявшего всякую покупательную способность рубля. Каков же Александр Фёдорович Керенский! Что там о нём сказывал пять лет назад Женин Зайковский? Не припомнить. А Родион Дмитриевич, ловкач, наверняка облюбовал Прогрессивный блок, быть может, уже пробился во Временное правительство… Тряско проезжая набережную Мойки, Фиса корила себя: почему не выпросила старых и свежих газет, да и Дарья как воды в рот набрала. Но слишком тянуло после чуждого запустения к чему-то родному, в сию секунду готова была извиниться перед Женей и Сандро, сказать, как была неправа, с какой жестокосердечностью общалась с милыми своими друзьями. Остановились у дома с вытянутой крышей. В этом особняке Фисе бывать не доводилось, думала, Эжени пригласит хоть раз в гости, да не случилось. Окна завешены серыми шторами… Немедля продавила пальцем звонок, и дверь скоренько распахнула женщина с густыми чёрными бровями, почти что сросшимися у переносицы, рыхлым лицом, бегающими рыбьими глазами. В скромном платье горничной, поверх повязан фартук. — Здравствуйте, сударыня, — вымолвила негромко. — Здравствуй-здравствуй, — нетерпеливо отозвалась Фиса. — Скажи-ка, Родион Дмитриевич с Евгенией Константиновной дома? Горничная враз полиняла, румянец слез с её щёк. — Родион Дмитриевич! — только и сказала, всхлипнув. Нехорошее предчувствие кольнуло изнутри Фису. — Вы, вероятно, знакомая их? — невпопад, растерянно спросила горничная. — Фиса Сергеевна Горецкая. Подруга я, причём давняя. И хочу увидеть хозяев! Что у вас стряслось такое?! — А вы не знаете? — ахнула горничная. — Родиона Дмитриевич ещё в тринадцатом террорист убил, а Евгения Константиновна, бедная, не смогла, отравилася! Фиса отступила на шаг. Слова осознавались медленно. — Что ты несёшь?! — шикнула Фиса, выкручивая пальцы в перчатках. — Как ты сказала — с тринадцатого мертвы?! — Да, сударыня, — горничная потупилась. — В доме теперь другие хозяева, я при них осталась. Ох, и строгие же! Добрым словом Родиона Дмитриевича поминаю, благодетель мой, что ж с ним сталося!.. — Замолчи! — бросила Фиса и, резко повернувшись, окликнула удаляющегося кучера, мол, стой, поганец, гони на Каменоостровский, к Дому с башнями, знаешь же?! Пока ехали, кусала губы, силясь отвлечься от неотвратимого. Снова тумбы с плакатами, стояли на паперти одноногие, только, видится, не обморозившиеся по пьяни и не упавшие под поезд. Лучше об этом размышлять, лучше так… В клетке лифта села на днище, обхватила колени, не заботясь, что испачкается платье и манто. Женя отравилась, Зайковский убит — быть того не может! Брешет горничная, как есть, брешет! Мирек открыл сразу, ожидал, видимо, кого-то. Худее, рожа более пропитая, сморщенная, волосы отросли, но глаза такие же, непонятные, ни серые, ни зелёные. Опечаленные. — Фиска, — пробормотал. — Какими судьбами? — Скажи мне, Мирек, — втащив его в переднюю, вскричала Фиса. — Скажи мне, что это неправда! Зайковский убит, Женя отравилась! А Сандро… Где этот дурень?! И Мирек, как средневековый палач, четвертовал, отрубая по кусочку. Всё рассказал, до каждой мучительной подробности. Когда пересказывал, уже скупее, сдержанней, о Жениной агонии, Фиса содрогнулась от нахлынувших рыданий, упала на софу и, забыв про подведённые сурьмой глаза, самозабвенно предалась истерике. Выкрикивала несуразицу. — Ты врёшь, дрань, врёшь, как сивый мерин! Нет! Погибли, погибли, пока я там… И не вернуть, не возвратить… Мирек, Мирек, один ты живой! Отчего ж?.. Окружающая её комната не осознавалась, радужно плыла перед взором, который застилали слёзы. Щипало в носу, закладывало уши. А Фиса всё рыдала, с прорывающимися звериными стонами. Мирек крепко прижимал к себе, водил по лицу и шее шершавыми пальцами. Не вырывалась, руки эти почти не ощущались. — Мирек, — глухо сказала, когда истерика начала схлынывать до икоты. — Д-дай мне кокаин. — Это пожалуйста, Фиска, — ответил и живо полез в карман. Вдохнула, рухнула Миреку затылком на колени, лежала, ожидая, когда сползёт по горлу горькая слюна. Хотелось спать, спать и проснуться опять в тринадцатом, или нет, в двенадцатом, когда, легкомысленные, торчали в «Собаке», бродили по хмельному Невскому, вызывали духов на маразматических сеансах. Помешательство! Оба сейчас горят, горит вместе с ними и прежний мир. Истлели Женя и Зайковский. Наверное, сгнил и Сандро в «жёлтом доме». Она следующая, Фисс Горецкая, и лучше бы сейчас, без промедления. Но захлестнуло нежданное умиротворение, разлившееся по телу. Фиса приподнялась, посмотрела на Мирека, как на впервые встреченного. — Да уж, приключилось… Сандро, всегда знала, что у него в башке черти водятся. А теперь он в доме скорби. Ха-ха, и пусть. А Родиона Дмитриевича заклали жестоко, говоришь, правое крыло постаралось? — Я не Пинкертон, — вздохнул Мирек. — Но немного разведал. Выпивал с паном Березяевым, и тот, в зюзю, поведал немного, что происки то были Пуришкевича. Надоумить велел вернувшегося и безутешного братца… Может, знаешь, что и Распутина Владимир Митрофанович кокнул, чистеньким остался. Как и баба-Юсупов, и полюбовничек его, Дмитрий Павлович… — Сволочи… — отчеканила Фиса. — А Бася, Агата? Что ж не сбежались на мои стенания? — В Люблине они, — мрачно ответил Мирек. — В Люблине, где немцы. Холера! Там, конечно, и легионеры наши, но боши с австрияками последний год напирают внаглую! Пилсудский велел полякам больше им не подчиняться. Союзнички, курва! Ничего, тоже разлагаются постепенно, Антанта берёт верх! Вот только я, Фиска, не могу вырваться, хотел к Агатке летом четырнадцатого съездить, а тут эта война… Бася письмо последнее прислала, что учится моя цурка прилежно в гимназии, друзей себе завела, зря только с отпрыском Шафраньских спуталась. Шафраньские, Фиска, те ещё сукины дети, но об этом в другой раз… Только остаётся, что на легионеров надеяться. Maszerują strzelcy, maszerują, — напел Мирек. — Я верю, что Агатка жива. Она знаешь, какая смелая, в меня пошла… Но, выводя из горького разговора, в дверь противно позвонили. — Кого-то ждёшь? — спросила Фиса, вставая. — У меня тут кое-что намечается, — Мирек ухмыльнулся. — Понимаешь же? Нервически засмеялась. — О, сладострастник! Снова свальный грех… Мирек, тем временем, впустил гостей. Вбежали две запыхавшиеся девчины, безвкусно выкрашенные. Мирек их бегло расцеловал. — И каков в этот раз лейтмотив, шановний пан? — поинтересовалась Фиса. — Никакого, кошка. Просто сбрасываем с себя облачение и сношаемся, — пафосно произнёс Мирек. — Оставайся, если хочешь. Взглянула на его оскал. Надо же, новый фарфоровый зуб себе вставил, как ничего и не было. И Фиса осталась. Гостиную с неизменным чучелом ворона в клетке и трактирной люстрой, пылающей от свечей, заполонили гости, нюхающие, курящие опиум с гашишем и заливающиеся, чем попадётся. Элен, постаревшая, с трудом лавировала между ними с горой бокалов на подносах. Фиса чертила дорожки — на ногтях, на спинке софы, на столе. В какой-то момент шмыгнула в мастерскую. Мирек молодец, прибрался после разгрома, привёл в божеский вид, не осталось и следа. Даже привычных пятен краски на полу и столешнице уменьшилось, аккуратно расставлены холсты, мольберт солдатиком вытянулся. Развешаны по стенам безвкусно закляксанные полотнища. Утекло, видать, Мирековское вдохновение. И вдруг глаза натолкнулись на скомканную гирлянду из искусственного плюща в углу. Фиса рассмеялась, скинула с себя платье, оторвав две пуговицы, расшнуровала корсаж, сбросила чулки, панталоны и, оставшись в одной только бархотке и серьгах — подачке Даниэля — обмоталась бархатным плющом. Лесной всклокоченной нежитью вынырнула к собравшимся. Кто-то был так же, нагишом, Мирек без нижней рубашки, выпирали рёбра. Необычайно громко выли африканские шаманы из граммофона, били в барабаны. Собравшиеся раскокали посуду, расшатали мебель, кобеля друг друга в разномастных позах, парочками, тройками. Фиса не помнила, как вцепилась в Мирека, позабыв все ссоры, скандалы, удары. Лишь на задворках: Зайковского убили, Женя отравилась, Сандро в «жёлтом доме»… Вот! Настало крушение всего! А она будто и не здесь, хоть и летит в пропасть, переплетённая с Миреком плющом, кусающая его за плечо, царапающая ногтями спину, а он навалился, вдавил в ковёр, сношал, как течную кошку… Фиса не сдерживалась, стонала во всю мощь лёгких, вырывая дегтярные волосы и не помня себя. Звякнуло. Ток-ток-ток, застучали голые пятки. — К нам, к нам! — раздался весёлый голос. И дверь ударилась об косяк, барабанами по висках стремительные каблуки, плевок над головой: — Срам какой, господа! Вы, может, в неведении, но соседи на вас шибко жаловались. Так что кончайте свою вакханалию, одевайтесь, поедемте с нами! Фиса не послушалась, в поглощающем жару осталась валяться на ковре. А Мирек, вскочивший, припирался, матерился на польском, послышались звуки борьбы. Фису подхватили, скоренько стали одевать и укорять: — Вы бы хоть нас постеснялись… А ведь я, между прочим, женат… Смачивали виски и губы, повиснув на руках мундирных господинов, была доведена до тёмного экипажа. Очнулась второй раз в прокуренном кабинете, среди кое-как одетых свальных грешников. Полулежала на жёстком стуле. Полиция, она в участке, начало доходить. Мутно огляделась. Начищенное всё такое, как блюстительские сапоги. Кто-то с пышными усами снова пытался привести её в чувства, задавал задымлённые вопросы, выспрашивал, кто такая. Фиса с усилием пробормотала имя и поникла механической куклой, из которой вытащили ключ, упала лицом на стол. …— Фисочка, Матерь Божья! — сознание вернулось вместе с кудахтающим Алексеем. Просовывал её руки в манто, поправлял на голове шляпку… Уже дома, лёжа в кровати, узнала от муженька, что заплатил немалый штраф, плакался, мол, репортёры, небось, успели пронюхать и будут смаковать новый скандал из жизни распущенной богемы. — Фисочка! Я же тебя просил — без глупостей! Опять ты была с ним… Мне казалось, что этот польский развратник остался глубоко в прошлом, — гневные нотки проскакивали в голосе Алексея. Дарья привела Аристарха Викторовича, тот долго осматривал изнеможенное Фисино тело, напичкал лекарствами, говорил что-то долго Алексею. Погружаясь в сон, слышала только: голубушку Фису Сергеевну следовало бы вам на воды отвезти, лучше бы куда-нибудь к теплу, в Сочи хороший курорт имеется. Разлеталось осколками в мозгу: ни себя, ни Жени, ни Сандро, ни Зайковского…***
«Кавказская Ривьера» встретила жарким солнцем, облизывающим верхушки широколистных пальм, склоняющихся своими острыми веерами к макушке, свечками кипарисов, вездесущими магнолиями с белыми цветками. Совсем рядом с санаторием шумело Чёрное море, волны катали гладкие глянцевые камни. Почти не запомнились первые дни, пришла в себя уже в гостиничном номере, лежала на кровати и не помнила, Алексей её туда донёс или дошла сама. Было плохо, до полудня глотала воду, затем всё же выбралась с муженьком на море, легла на шезлонг, жевала недоспелый персик. Через пару дней, пронизанная до сих пор покалывающей невесомостью, познакомилась в биллиардной с хромоногим поручиком, обретавшимся тут после бурной Галиции. Помогал натирать кий мелом, разбегались порванными бусами шары, лениво закатывались в лузы у Фисы и, дьявол, как умело у поручика. Долго целовались в тёмной комнате для фотографии, но невзлюбился, дала пощёчину, погуляла у источника, напилась холодноватой горной воды и вернулась в номер к Алексею, сетовавшему, что Фиса пропустила ужин, а его неизданный роман не нужен новому, прогрессивному миропорядку. Пару раз облачалась в купальный костюм, плескалась в солёной воде, доплывала до буйков, несмотря на зычные крики муженька, отталкивалась ногами и плавными гребками возвращалась, на зависть курортницам, повисшим на плавательных пузырях. После не выдержала, обошла знакомых дам, увидела лишь скривившиеся рты и сбежала из верхнего города в нижний, мимо магнолий, разодевшихся в крупные гирлянды и венчики, вдоль крутой каменистой дороги. Раз проскользила перед взмокшей Фисой желтушная безногая ящерица, так похожая на змею, так смертоносно, что чуть не шмякнулась на тропинку. В аптеке возле рынка, торгующего абрикосами, красным виноградом, вином и чурчхелой, нашла кокаин, купила десять склянок, самозабвенно вдыхала дорожки, спрятавшись в парковой беседке. Пришло долгожданное забытье, переоделась в номере в свежее изумрудное платье с чёрной вышивкой, проиграла в санаторном казино двадцать рублей в блэкджек, простила поручика, выпила с ним мартини, обыграла в биллиард, и опять предались утехам в комнате для фотографии. Через две недели, после возвращения из Мацесты, распаренная в серном источнике, ушла от муженька на дикий, гангренозный пляж, где мелкая блестящая от морской воды галька перемежалась с измочаленными кучкам иссохших бурых водорослей, что отпугивали чувствительных курортниц не меньше, чем стёклышки разбитых бутылей, не то от вина, не то от бренди. Рыжие и зелёные, теперь они были отполированы морем, перемешанные с мелкими камешками, крутились в волнах, как в калейдоскопе. Разгорался шторм. Шершавым солёным языком лизало берег, захлёбывался коричневый пирс. Иссиня-чёрное небо мелькало белым в ослепительных вспышках молний, от которых чуть ли не разлетались электрические искры, как от трамваев. Фиса бесстрашно забежала в холодные волны разбушевавшегося Чёрного, сначала по колено. Чулки и подол платья сразу же прилипли к ногам. Хлестнуло, ударило по босым ступням галькой, брызгами попало в лицо, размазывая вырисованные на глазах стрелки. Фиса устояла. Волосы растрепал ветер, взметались короткие кудри. Откинув их ладонями, восхищённо выдохнула, закружилась, покуда был отлив. Следующий мощный поток всё же сбил Фису с ног, перевернул вверх тормашками, голова её скрылась в грязной пене. Мерзкими желеобразными сгустками метало медуз, плавали обломанные веточки и нечто мелкое и тёмное, походящее на чаинки. — Фиса! — это был муженёк. Смеясь, как сумасшедшая, поднялась, мокрая, ухватившись за выступ пирса, чтобы увидеть бегущего к ней Алексея, запыхавшегося, без галстука. — Фисочка, ты же утонешь! Вылезай оттуда быстрее! Он не умел плавать. Не умел. Жалкий! — Водичка-то замечательная! — чувствуя, как немеют пальцы, Фиса пыталась перекричать бурю. Волосы намокли, липли сосульками к лицу, вода щипала нос похуже кокаина, во рту же была одна соль. — Я кликну городового! Фисочка, держись! — Алексей тупо подпрыгивал на сухом островке. — Вот же оказия! Как же тебя так угораздило? — Что, Алексей, волнительно?! Не лови меня, превращусь я в морскую пену, растворюсь в пучине! — захлёбываясь, кричала Фиса мужу. Новый удар волны сразил её, ударил о пирс. Бок ощутимо оцарапало. С воротника некогда шикарного платья отлетели красные каменья. Еле живая, Фиса с усилием встала и на заплетающихся ногах всё же сумела выбраться из утягивающей её стихии. — А он меня любил! — вдруг завопила она и расхохоталась: — Любил! Знал бы ты, какие у нас были страсти! (Волна вновь настигла её, хлынув дальше, свалила на четвереньки.) Фу-ты! Ты ведь способен лишь рыдать от ревности, Алексей-Алёша, муженёк мой ненаглядный! А Мирек… Да, сволочь, но сволочь выдающаяся, ха-ха! Что он творил с моим телом, как был горяч со мной, Алексе-е-ей, тебе и не снились этакие ласки! Сплюнув затёкшую в рот воду, Фиса утёрлась ладонью и, тяжело упав на берег, покатилась со смеху по сырой гальке. — Алексей, ты форменный дурак! Ты ведь всё-ё-ё знал, но молчал себе в тряпочку, он целовал меня под твоими окнами, вообрази! А ты молчал! Алексей, собрав, видимо, последние обрывки храбрости, подбежал к ней и ухватил за руки, силясь выловить из кокаинового шторма. — Фисочка, поднимайся, ты простынешь, вода ледяная! Я дурак, да, дурак, но я тебя прощаю! Ты была не в себе! Всё этот порошок проклятый! Я тебя вылечу, вылечу! Только вставай, пойдём домой, молю тебя! Всхлипнул, падая коленями на гальку. Фиса вновь утёрлась, приподнялась и с нехорошим хриплым смехом похлопала Алексея по щеке. — Ну, будет, будет. И без того сыро. Ха-ха. Над ними загромыхало. Хлынул ливень с противным мелким градом. Завыло протяжно и грустно.***
В прогулках и пьянках со случайными курортниками и курортницами дожила до конца августа, когда в Сочи по-особенному пекло. И когда отчаявшийся солдафон Корнилов поднял мятеж, пошёл на столицу, и начали судачить по всей «Кавказской ривьере»: свернет он Керенского иль не свергнет. Всё ближе и ближе, штормом, приближался Лавр Георгиевич, лилась кровь, а в биллиардной спорили, будет ли военная диктатура иль не будет. Фиса заказывала на баре абсент, жмурилась от горечи, как будто бы отдающей в уши, и говорила: «Борьба льва с крокодилом». Александр Фёдорович давно разочаровал, правду сказывали, хотел сделать аборт обрюхатившейся Антихристом империи и грязным бужем занёс инфекцию, так, что издыхал весь организм. Мятеж был подавлен через три дня, и Корнилова, удальца, не казнили, отправили в Быхов, далеко-далеко, где когда-то существовала николаевская Ставка. — А какие разговорчики были у нас, господа, — с раздербаненным тостом произнесла тогда Фиса в биллиардной. Но отыскалась сила хлеще корниловский. Когда море стало слишком холодным, чтобы плавать в нём и нырять, задерживать дыхание в позе эмбриона, думать, что идёт на дно средь жалящих сгустков медуз, когда подступал ноябрь… Много было разговоров о Ленине, пломбированный вагон, немецкие марки… Двадцать пятого октября грянул в Питере залп «Авроры», большевики взяли Зимний, и Александр Фёдорович, по кретинским слухам, бежал в платье сестры милосердия. Фиса сплетням не верила. Да, актёр, но не театра же кабуки. — Фисочка, Боже мой, Боже мой, — роптал Алексей, метаясь по номеру. — Наш дом, мои накопления, что с ними станет! Народ обезумел, народ, столько веков бывший верным помазанникам Божьим! Фисочка, я должен что-то сделать! Боязно, разумеется, очень боязно, но нам надо в Петроград. Не думал я, что снова придёт эта чума, похуже временщиков… Находясь в кокаиновом бреду, Фиса нехотя оторвала голову от подушки, взглянула из-под опущенных век. — Опять куда-то порываешься… Разве здесь не хорошо? Здесь глубокое море, утопись в нём, раз невыносимо. — Что ты такое говоришь? — необычайно жёстко отрезал Алексей. — Господи, Надинька, как она там, в Воронеже? Везде же беспорядки! Фисочка! Они разграбят наш дом, надо хоть что-то да делать, пока не поздно. Николай Александрович за решёткой, с бедной своей супругой и детишками, а мы погрязли в разнузданных развлечениях! Какой же грех сотворили! Алексей ретиво принялся паковать вещи в чемодан, Фиса снисходительно за ним наблюдала, курила, стучала по мундштуку, стряхивая пепел в такт щёлканью замков. — Я тебя прошу… Сейчас же, мы должны ехать! Алексей был неудержим. Алексей рвался, сорвавшийся с цепи. Фиса встала, усмехнулась. — А, всё ж решил ступить со мной за руку в омут. Превосходно! Ну давай, чувствуешь, как плывёт пол под ногами? Давай, мой милый Алёшенька! Нагнулась к нему, чтобы поцеловать — отстранился. Вскоре живо что-то наговаривал внизу вялому прислужнику, потом, после пролётки с запавшим колесом, долго толпились у кассы, мерзкий обветшавший сброд прижимал к будке, вдавливал к наевшему бока Алексею. В саквояжик поместились далеко не все нужные сердцу вещи, зато две припрятанные склянки кокаина. Алексей, бессовестно скомкавший Фисины наряды, удерживал три чемодана, пригибался к земле горбуном. Наконец, выхватил два кусочка билетов. — Фисочка! Поезд отходит через пятнадцать минут. Нам надо торопиться! В толпе рвались ругательства, причитания, рёв. Не отошедшая от дурмана, Фиса следовала за муженьком, будто держась за Ариаднину нить или прекрасной Эвридикой за тучным Орфеем. Сквозь это вавилонское столпотворение. Забился набатом колокольчик, обдало дымом, вмиг осевшим на волосах, лице, платье. И зачем-то через секунду взорвалось в толпе уже нечто огнехвостое, оглушило, хлынуло девятым валом. Зажало липкими телами грудную клетку. Какой вагон? Пятый, десятый? Злобно ударила пару орущих туш локтями. Побежали, Фиса отставала от нагруженного багажом Алексея на добрый метр. — Господь милосердный! Скорее! — поторапливал Алексей, задыхающийся, отдышливый, раскрасневшийся. И втолкнул Фису, плывшую во взмыленной человеческой гуще, на подножку вагона. Упала на спину, едва не кувыркнувшись, раскрылся саквояжик. Больно ударилась, с трудом оторвала голову от затоптанного пола, отползла и увидела, как сожрало Алексея людское море, мелькнула только на миг рыжеватая макушка. Фиса придвинулась спиной к стылой стене. Пустота отрывала от бренного, по кусочку. Заорал кондуктор, и в Фисиных глазах потемнело, стекла на пол. Некто наступал ей на платье, но ничего уж не волновало. Фиса уплывала в тягучее небытие, медленно-медленно-медленно… И ожил, затрясся поезд.