***
— А ко мне на днях Михаил Дмитриевич заходил, брат Родиона, — сказала Женька в пролётке. — Пирожных принёс, да я их так и не съела. Говорил, мол, ему, вероятно, фабрики брата достанутся, а он игрок, боится банкротства. Да и с рабочими туго, Дума давно позабыла прожект Родиона… А я всё вспоминаю, как смяло его голову, будто бонбоньерку. Сандро закусил губу. Ударил сбитыми костяшками по скамье. Не перенесёт. А он, эгоист, бездушная сволочь! На показ… Но как же хочется в её руках, родных, не чуждых… И совесть схватилась, искрутила сердце, Сандро почти вскричал: — Женя, давай прикажу вернуть тебя домой. Вижу, ты не в настроении. Пожалуйста, давай тебя вернём! И его глаза сожрут под землёй. А прежде, будет мертвенно белый лежать на Женькиных руках, выцеживая из неё по капле еле зиждущуюся жизнь. — Нет, — нежданно ровным голосом. — Я хочу развеяться. Послушать Гумилёва. Отточенно промолвила, как заводная кукла, и схватилась пальцами за борт пролётки. — А Яков Михайлович фильму уничтожил, — поведал Сандро и вновь удивился ясности в голове. — И меня вместе с ней. Женька как будто даже не изумилась. — Всё так, — горько усмехнулась она. — Рыжая нищенка погибла, как и было задумано. И вас, красавица, и вас коснётся тленье, и вы сгниёте до костей… Или это из другого у мсье Шарля? — Да, из другого, — поёжившись, кивнул Сандро. Приближающаяся Итальянская дышала весной и жизнью.***
В «собачий подвал» нагрянули одними из первых, ни Гумилёва, ни его верной Ахматовой ещё не было. Фармацевтиков пришло пока немного: блондиночка с болезненными щеками и в жёлтом платье, двое пьяненьких, похожих на гусар, да тот корпулентный, не дождавшийся Бальмонта в далёкий вечер, с постной своей женой сидел за тем же столиком. Как только Сандро отодвинул для Женьки стул, подскочил половой. Сразу заказали золотистую бутылочку «Рюинара». Когда Женька отошла в уборную, Сандро, косясь на корпулентного, как можно незаметнее, капнул ядом из склянки в свой бокал. Взъерепенились пузырьки, пошло дегтярной змейкой по гладкому боку изнутри. Сандро медлил. Взглянул за соседний столик — там шептали что-то унылой жене и не обращали внимания на боязливое начало самоубийства. Вернулась Женька. Сидели в молчании, ждали Мирека. Единственная оставшаяся душа на этом свете, такая же одинокая и всеми покинутая. Сандро повертел ножку бокала в пальцах. Жить, может, жить, Зинкевич, а? — пропело в голове. Но как, как же жить, когда состояние последних недель оставляет заживо тлеть? Лежать в меблирашке калачиком и ничего не хотеть. Кошелёк опустел, друзья-уранисты попрятались в норы, как бы не с Гешкиной подачи. Был парией, остался им же, только выжженным. Нет Якова Михайловича. Нет фильмы. Нет лучащейся счастьем Женьки со своим Родионом Дмитриевичем. Хотя нет, Женька есть, сидит рядом с ним, касается локтём. Но постаревшая, помертвевшая. Мирек заявился невероятно трезвым. Сухо поздоровался, справился о здоровье панночки. Уселся за их столик. Сандро подумал: пора. Не хотелось бы портить Николаю Степановичу стихотворный вечер своими судорогами и задыханиями. Пусть будет быстро и до его прихода. Сандро едва сдержался, чтобы шумно не заохать прямо сейчас. Ясно, как же ясно в голове, а пальцы съедает тремором… Глянул на свой бокал, где ещё вилась тоненькая смертоносная змейка. Больше, чем на половину осушен. А рядом стоит Женькин, полное чистое золото. Мирек заказал себе рюмку коньяку. Осознавалось прихрамывающе, затем вообще поползло на брюхе. Нет. Быть того не может. Нет-нет-нет… Перевёл взгляд на бледную Женьку, в ажитации выкручивающую свои длинные пальцы. — Ж-Женя… — протянул сорвавшимся голосом. — Женечка… — Что такое, Шура? — Женька ласково коснулась его ладони и почти блаженно улыбнулась. Скула у неё дёргалась. — П-п-пошли, — заикаясь, Сандро выдернул Женьку со стула и поволок по коридору. Остановились у гардеробной, зеркало казалось треснутым льдом с ошалевшими размытыми картинками. — Ты что… Мой бокал выпила?.. — пролепетал Сандро, ужас расстилался по телу, обволакивал и сжимал. Женька задышала часто, слишком часто, бешено вздымалась её грудь под чёрным атласом. — Да… — скосив уголок губ, подтвердила. — Шурочка, давай сядем. Женька тяжело опустилась на банкетку. Схватилась за лоб. Шурочка. С детства так его не называла. — Женя! — вскричал Сандро. — Там был яд! Скорее в уборную, тебе надо его вытошнить! Потянул за руку, но Женька резко её отдёрнула и рассмеялась с невероятной жутью: — Я знаю, Шурочка. Ты был прав — ничего нет. Только не тебе гореть, а мне. Тлеть, вернее. Ах… Может, и хорошо, что так. Не для меня паскудная одинокая старость. Я увядала месяц и не желаю боле. Если там и есть что-то, увижу Родиона. А ты живи, милый мой. Живи. И не вини себя. Я сама, сама… Женька шагнула ему в объятья, и слышно стало, как быстро колотится её сердце. Потом вдруг забилась с жуткими хрипами, впиваясь ногтями в плечи. Прелестное Женькино лицо начало перекашивать, губы и глаза исказило, изо рта тонко потекла слюна. — Женечка! — вырвался звенящий крик. Кинулся им на помощь из-за стойки гардеробщик. — Воротничок ей расстегни! — велел без всякого пиетета. Сандро неслушающимися задеревеневшими пальцами принялся расстёгивать пуговички на Женькиной спине. На крик сбежались из зала все собравшиеся. Мирек заполошно коснулся шеи Женьки, сглотнул: — Погибает панночка… Побежал, ударившись о притолоку, за врачом. Сандро удерживал на руках бьющуюся в агонии Женьку и очень хотел, как в час страшных снов, дёрнуться и проснуться. Не получалось. Женька отцветала, захлёбывалась, дёргала головой и руками, била Сандро по ноге оголившимся из-под подола коленом. Собравшиеся причитали, наплывали друг на дружку, кто-то в спешке уходил, падала в обмороки дама в жёлтом платье. Через ладони чувствовалось буйство молодого тела, сопротивляющегося смерти. Но тело это совсем обезумело и больше не подчинялось Женьке. Неподъёмное, отяжелевшее, придавило Сандро к полу. — В уборную её неси! — приказал некто с краю. Когда Сандро, немного пришедший в себя, не глядя на исказившееся Женькино лицо, всё же поднял её знакомым движением на руки и порывался уже распахнуть дверь, тело прекратило сокращаться и стало мягким, податливым, как расплавленная глина. Тут Мирек почти за шкирку втащил запыхавшегося молоденького доктора с раскрытым саквояжем. Дичайшим дежавю раздели Женьку, проделали манипуляции, от коих Сандро поспешил отвернуться. — Пульса уже нет, — пробормотал молодчик. — Чем она отравилась? — Яд чёрной мамбы… — хрипло проговорил Сандро, не оборачиваясь. — Я его для себя налил. А она выпила. Сказала, что не хочет увядать… Докторишка покачал головой и принялся откачивать Женьку, то пытаясь ей прочистить желудок, то делая массаж сердца. Сандро наблюдал краем глаза и не узнавал в этой перекошенной белой кукле свою родную кузину. — Бесполезно, — вздохнул молодчик и оттер пот со лба. — Скончалась. Организм, видимо, был слабым. В мертвецкую её отвезти остаётся. Есть у неё семья? И телефон, что ли, дайте, позвоню отсюда. — У неё отец и мать… — ничего не осознавая, сказал Сандро. — Большая Пушкарская, дом три. Номер… Четыре-семь-один-три-четыре… Против воли вперился глазами в издохший Женькин силуэт и не верил, не верил, что кузина мертва. Мертва! Что за слово, какое кошмарное, непростительное! Женька, Женька, которая с ним играла в куклы. Женька, которая в своём нагом облачении позировала для подлеца-фотографа, надтреснутая шахматная полумаска на лице… Женька, которая танцевала в лохматом парике, кружа греческими ступнями, в чумных декорациях проклятой «Рыжей нищенки»! Женька лежит на холодном полу, лицо её страшно, и нет теперь абсолютно ничего на этом никчёмном свете. Сандро, помешавшийся, стремглав выбежал из «собачьего подвала», споткнулся на верхней ступеньке. Ударился ладонями, но успел столкнуться с Гумилёвым: глубоко посаженные глаза того выразили изумление и, кажется, испуг. Но Сандро игнорировал всё сущее, он бежал, бежал, запинался, падал, разбивал колени и всё равно продолжал своё унизительное бегство до меблирашек. Не приходя в себя, влил в желудок доходяжную водку, свелось внутри. Что за крушение было сегодня, неправильное, безыскусное… Сандро сходил с ума, сбивал костяшки о стену, кровила правая ладонь, на стенах оставались грязные потёки, но Сандро уже ничего не волновало. Женька, Женька, Жень-ка, Женька Женька… Да, он убийца. Теперь уж точно — убийца. Женя, Женечка, бледная, исказившаяся, всё её прекрасное существо перековалось в нечто стылое. Сандро сидел так до наступления тьмы, которая заволокла неряшливую меблирашкинскую комнату. Пустела банка из-под горчицы, Сандро одиноко пил водку и молча наблюдал за тем, как гаснут фонари, как исчезает императорская стелла на отростке Невского, окно фотоателье всё так же безмолвствовало. Однако отныне это совсем не тревожило. Женечка, Женечка, Женечка, родная, узкое лицо, бархатные глаза-каштаны, непослушные прядки коротких волос, тонкий стан, длинные пальцы, розовые ноготки. Милая, милая Женечка… И ей пришёл конец. Он, Сандро, должен был погибнуть, но удавившей насмешкой погублена она, столь ужасающим способом, а он сбежал — трус-паскудник-сволочь. А она где сейчас? В мертвецкой, рыдают над ней Ксения Фёдоровна и Константин Викторович. Гиньоль. Но сделано, свершилось. Нет, ничего, нет — повторял Сандро, разбивая костяшки о стену. Вся ладонь была уже закровавлена, но он продолжал. Каторга. Пускай пускай будет каторга. Хотя нет… Он не будет на Сахалине носить тяжёлые ножные кандалы. Лучше уж сразу найти осколок поострее и перерезать себе истерзанную руку. Но это медленно, мучительней во сто крат… Сандро стукнулся затылком о стену. Невозможно. Быть того не может, что за безумие! Неужели, это и есть окончание падшего мира? Возможно, таким оно и должно явиться. Но почему же так больно? Больно, больно, Жень-ка, больно… Никто, однако, не приходил — полиция, жандармы, даже когда безвольно лежал пластом на полу и смотрел в потолок, тёмный, потрескавшийся. Встал в итоге, выкинул в окно баночку из-под горчицы. И опять никто не позвал городового. Тогда Сандро сам, через ромашки-розетки в перилах, сбежал, как есть, в одних рубашке и брюках, на обезумевшее пересечение Литейного и Невского. Скользяще пролетел через дорогу, остановился у стеллы, прислонился к подножию императорского орла, что слабо бликовал в свете луны. Было достаточно тепло, но Сандро содрогался. Вот бы сейчас остановилось сердце, и прекратилось бы это сумасшествие: боль в руке, Яков Михайлович, какая-то дама в чёрной шляпке, Женька — кукла, бледная, искажённая, переломанная… Зачем же всё так, что он сделал? Нагрешил?! Но Бога нет, нет, нет… Сандро обмер. Цокало. Что-то цокало в такт помешательству, или это казалось больной голове. Цок-цок, каблуки, французских иль английских модных туфель. Сандро даже не шевельнулся, когда увидел перед собой лютые глаза, прежний оливковый костюм, отглаженный и оглушающий. — Саша, вы? Не ожидал. Что с вами случилось? Да вы совсем замёрзли, у вас рука в крови. Пойдёмте ко мне, а то погибнете. — И погибну, — тихо отозвался Сандро. Господин Демич, тем временем, поднял его за плечи и увлёк за собой, безвольную марионетку, гуттаперчевое тело. Поднялись на четвёртый этаж, зашли в фотоателье. Сандро вновь замутило от чёрно-белых фотокарточек: офицерики, усталые младенцы, барышни в перьях, некто в убогих декорациях, изображающих то тропические джунгли, то заснеженные горы. Далей Сандро просто сидел на неудобном табурете, смотрел, как господин Демич смазывает ему руку, почти не морщился от боли в саднящих костяшках, бинт накладывался — полоска за полоской, гладенько. — Где же ваш помощник? — ни к тому, ни к сему спросил Сандро. — Костик? Да я его отозвал. Ушёл, наверное, в кабак, — проронил господин Демич, улыбаясь. Сандро на это просто пожал плечами: ушёл так ушёл. Почему ж теперь не страшно смотреть в лютые, вурдалачьи глаза? Кажутся они сейчас обыкновенными, сероватыми, молчаливыми, спокойными даже. Почему ж так его боялся? Странно, вы сами гляньте: утомлённые морщины на ещё не старом лице, прочерченные носогубные складки… Сколько ему лет? Наверное, уже пятьдесят, или немногим больше… Странно бережно держит руку, ласково перевязывает его больную ладонь. Зачем? Сумасшедший… Харбин, путешествие, о чём тогда говорил? Сандро смотрел в глубокие, как будто бы даже мудрые глаза. — Зачем я вам? Господин Демич хмыкнул. — Уже не зачем, Саша. Я нашёл человека, ваш друг сердешный оказался очень послушным, не то, что вы. Хотя вы мне во много-много раз симпатичней, признаю. Сандро обнял перевязанную ладонь, посмотрел в окно на пустые окна меблирашек, на ночной Невский, где прохаживались редкие личности, кто-то в тёплом пальто, а кто-то с открытыми по-декадентски плечами. А господин Демич, если приглядеться, даже был немного похож на Мирека. Спутать во хмелю легко. Лицо, разве что, не такое пропитое. Он старше, да старше, однако если Мирека превратили в захиревшую фигуру кокаин и алкоголь, то этот выглядел почти атлетом. Хотя сказывал же Гешка, что опиума дал, значит, тоже курит длинную китайскую трубку. Господин Демич, тем временем, сказал: — Вот и всё, Саша. Что же у вас такое приключилось, что так себе руку разбили? Сандро ёрзал на табурете, храня молчание, поглядывал на место, где стоял уродливый манекен. Оно было пусто, немножко пыльное, Костик, похоже, плохой работник. А господин Демич продолжал мягко надавливать: — Поведайте мне, что вас гложет. Излить душу тому, от кого прежде шарахался, как от фатума. Нет, он точно не виновен в смерти Зайковского. Возможно, лишь хотел к чему-то склонить, но склонил Гешку. А Гешка податливый. Сандро, ещё с не выветрившейся из рассудка водкой, вдруг заговорил обо всём. Был отчуждён вначале, чтобы потом залиться слезами, хлюпать носом, вновь вцепиться ногтями в забинтованную ладонь. Яков Михайлович, что покинул, Зайковский, у которого смялась голова, Женька, скончавшаяся со столь гадким надрывом. А господин Демич слушал. Скулы его, непроницаемые, каменотёсные, оставались бесстрастно вытянуты. — Как же не понять? Всё понимаю, — вкрадчиво проговорил господин Демич. — Саша, вы запутались, но вы не преступник. Просто, как это говорится, жертва случая. А хотите, я вам погадаю на судьбу? Я немного умею, не совсем по правилам, но кому они нужны… Сандро, промакивая нос платком и растирая пальцами засыхающие на щеках слёзы, кивнул. И господин Демич поманил его сесть на пол, прямо под старинный фотоаппарат, грязноватая гармошка, любопытный глазок. Выудил из комода колоду карт, перетасовал. И молодая златоволосая дева в пурпуре, и какие-то рогатые чудища, и средневековые простолюдины, и рыцари с мечами и кубками… Господин Демич живо перевернул их рубашками вниз, заиграл ими в вальс первобытных. — Вытаскивайте одну, — приказал, и Сандро послушался, коснулся витиеватого узора одной из рубашек, вытянул, перевернул — на карте был старик с длинной седой бородой и в длинном сером плаще, в руке его светился фонарь. — Это колода Райдера-Уэйта, — пояснил господин Демич. — Вы вытянули Отшельника. Знаете, что это символизирует? То, что вы странник, загнанный воззваниями древностного Эпикура. Да, вы многое натворили в вашем прошлом, беззаботном, как вам казалось. Но теперь вы одиноки. Вас ждёт долгий путь, пока не встретите нужного вам человека, будете скитаться, как евреи по пустыне сорок лет. А когда встретите, возможно, найдёте наконец своё хрупкое счастье. Но счастье ли это будет? Никто не знает. Голос у господина Демича снова был как будто бы немного простуженным. Покрутился белобородый старик в ладони, отбросился, и до пальцев Сандро доверительно дотронулись. — Да, вы, возможно, правы. Я сейчас очень одинок, — выронил, смущаясь. Господин Демич перемешал карты, потом резко сглотнул и снова полез в комод, извлёк что-то длинное, долго с ним возился, потом вспыхнуло, и Сандро увидел, как задымилась длинная трубка с выемкой посередине, желтоватая, вырисованы на ней были какие-то сухие лики китайских философов. Конфуций, что ли… Или тот был японцем? Не понять. Много концентрически зелёного в одеждах, снова свисают седые бороды. Сладковатый дымок наполнил порочное фотоателье. — Ну, мой друг, вам сейчас станет легче, — господин Демич протянул трубку Сандро. Вспомнилось, как в одну из первых проб курил с Яковом Михайловичем, неловко стряхивал с папиросы лохмы. Черти б его взяли! Обожгло крапивой внутренности, когда сделал опиумный вдох. Господин Демич любезно показал, как правильно втягивать в себя дурман: как будто бы немножечко захватываешь воздуха и — быстро, в лёгкие. Сандро повторил, закашлялся. Закружилась в воздухе спиралька дыма, разлилось блаженство по телу. — Да, мой мальчик, — усмехнулся господин Демич. — Ты не бойся, я тебя угощаю. Сандро смотрел на трубку, как на змею, чёрную мамбу. Пускай ему тоже отравит лёгкие дурманный дым, может, так будет благостней. «Как виденье, как сон, ты уйдёшь от меня», — вертелось в голове. Небрежно сделал новый вдох, щекам стало жарко, устал, протянул трубку господину Демичу. Тот элегантно глотнул дыма, как наевшийся сливок кот, запрокинул голову, опустился на пол, бросил себе подушку с кресла и прежде, чем улечься на неё, кинул ещё одну Сандро. Упал головой в бархат, совсем не мутило. Нет ничего на этом свете, и питерской стылой ночи тоже нет, думалось в подушку. Есть что-то кумарное, когда щёки обнимает дым. — Саша, — вдруг сказал господин Демич. — Вы подождите здесь, оставляю вам трубочку. Поднялся, оправил полы оливкового пиджака и скрылся за ширмой. Сандро тупо уставился, лёжа на боку, в серебристые узоры паркета. К трубке не притронулся — и так голова кружилась. Он улетал в какие-то дебри и забывал значение плотских слов. Оставалось только одно стучать в мозгу: Жень-ка. Но закончились беспамятные минуты. Господин Димич вышел уже в одной рубашке, без галстука. Сандро лениво посмотрел на него. — Сколько же возни с этими эсмарховыми чашами, — со смешком посетовал господин Демич. Сандро сначала не осознал до конца. Гешка упоминал что-то такое, в склизком и бесстыдном контексте. И вспомнилось. Вскочила, замер, струной вытянувшись. — Вы что же… Вы сами сказали, я вам не нужен! Господин Демич грустно вздохнул. — А сейчас передумал, Саша. Пойдёмте со мной. Сандро, покачиваясь, как завороженный безвольный раб, проследовал за ним в боковую комнату. Видимо, здесь проявляли фотокарточки: какая-то жижа в квадратных ёмкостях, слепящее красное освещение, совсем не такое, как в залитой деликатным закатным солнцем спальне у Якова Михайловича. Здесь оно плотоядно резало глаза, раззевалось, будто пасть, в которую Сандро падал, проглоченный. Его прижали к стене, так, что толкнул ногой столик, из одной ёмкости что-то разлилось. Господин Демич целовал, облизывал шею, ещё б неделю назад Сандро бы передёрнуло, сбежал бы вмиг и чистил бы до крови дёсна. Однако отныне уже ничего не было важно. Господин Демич кусал его губы, настойчиво скользил языком по зубам. А Сандро, одурманенный, неслушающимися губами отвечал. Господин Демич утащил на пол, сдёрнул рубашку, затем брюки, исподнее, и сам принялся порывисто раздеваться. Да, что-то атлетическое было в его теле, плечи, как у пловца, широкие, грудь с дымчатым пушком. Сандро слепым котёнком упёрся в неё, целовал, чувствовал, как по шее бежит холодок, в глазах же трепетали всполохами искры и лучи от выкрашенных лампочек. Сандро хотел было пролепетать: «Я… Я никогда…», но господин Демич, напрягшийся, приказал: — Мальчик, ты ложись мне на спину. Понимаешь же, что делать? Только сейчас стало предельно ясно, зачем отлучался. Не веря в происходящее, Сандро прижал к груди стёсанную ладонь, а здоровую опустил, коснулся чужих тёплых ягодиц. Ложь, ложь… Пальцы согревало, а господин Демич стонал высоким голосом и казался совсем уж не страшным и даже жалким. — Мальчик, мальчик, — твердил господин Демич. — Давай скорее, я не выдержу! И Сандро с невиданной легкостью придавил его к полу, щекой лёг на позвоночник, очерченный сквозь лоснящуюся кожу, словно зубы. Мучал господина Демича, впустую мстил, ведь тому, старому развратнику, только это и требовалось. По озарённой красным проявочной разлетались хрипловатые пошлости. Крупный пот катился у Сандро со лба по носу, капал на губы. Оборвалось всё довольно быстро. Выпустив из рук господина Демича, Сандро понял, что сознание отключается, бодривший дурман пропал. Падение, полёт в пропасть, такого и желал конца, где нет ни судорог, ни корч. Один тёмный вакуум, немножечко было б зелено от срывающихся звёзд, на которые загадывают желания. Последнее, что Сандро помнил — как прижал его к себе господин Демич. Утром просыпался несколько раз, перенесённый на какую-то кушетку, прикрытый пледом, видел пятна и вновь забывался сном. Где она — грань между явью и видениями? Что сущее? Не понять. Во рту расползалась сухость, но сил не было подняться за водой. Что там — за этими полосатыми обоями, засаленными тряпками, золочёными рамами, пластиночками, переливающимися, как чешуйки? — А, проснулся! — через какое-то время к Сандро всё же подошёл господин Демич. Неизменные оливковый костюм, волосы прибраны. Глаза больше усталые, чем лютые. Протянул чашку, померещилось, что чай, но какой-то странный, маслянистый, солёный. Сандро сглотнул, сдерживаясь от того, чтобы не выплюнуть жижу обратно в чашку. — Это монгольский улун. У тебя, наверное, болит голова, а лучше лекарства не придумаешь. — Мы с вами… Красный огонь… Скажите, пожалуйста, я сплю?! Сплю, да?! — вскричал Сандро. — Нет, мальчик, не спишь. И пожалуйста. Ко мне скоро заявится Костик, а я не хочу лишний раз бить его по щекам за подсмотренное и лишнее. Допивай, одевайся и уходи. Видит Бог, я получил всё, что хотел. Ты мне теперь точно без надобности. Сандро пустым взглядом прошёлся по долговязой фигуре: не на все пуговицы застёгнут жилет, а у Якова Михайловича был на все. Яков Михайлович тоже прогонял, но не так же — взашей. Сандро с горечью ухмыльнулся. — Я сейчас, — глотнул, обжёгся, отставил чашку, сдёрнул со стула кальсоны. — Дверь прикрой, мне нужно подготовить аппарат. Увы, не смогу тебя проводить, мальчик. Сандро без надобности были проводы. Визжал клаксон, когда слепцом перебегал улицу, некрасиво кляли вслед… И небо розовело, низко сбегали ступеньки перистых персиковых облачков. Влажно, свежо пахло от вымытой поливальщиком брусчатки. А дальше что же было? Спал, долго, с глазами закрытыми и открытыми, замер лицом к стене, без одеяла, окно не открывал, и комната напиталась духотой. Кто-то стучался время от времени. Полиция, жандармы, Женькины безутешные родители? Хоть дверь не ломали, остальное не интересовало, пока в какой-то из дней, когда поднялся попить воды прямо из-под рукомойника, дверь не поколотили вновь. Сандро на миг словно ожил — была не была — поплёлся, бездумно открыл — оказалось, всего лишь почтальон. Почтальон тоже ругался, но вежливо. Сандро молча подписал какой-то бланк, забрал тяжёленькую посылку. От Анны Матешко. Сколько же шли гостинцы? Сколько прошло дней? Женьку, наверное, давно похоронили… Дьявол! Не желал ведь даже помыслить, какое на ней было платье, неужель лежала такая же, посыпанная пудрой, как Родион Дмитриевич, бросали ей вслед ельник иль нет… Прямо пальцами ел из банки мандариновое варенье с миндалём от кондитерской фабрики Ефимова. Ещё обнаружились журналы в синих обложках, пачкая их рыжими каплями, немного полистал. Расчеловеченный взгляд зацепился за заголовок «Птеродактили». «Это были полуптицы, полупресмыкающиеся. Они обладали способностью и летать, и ползать, не умея ни того, ни другого делать, как следует». Сумасшествие извивалось по бумаге. Слишком поздно осознал, что так и не запер дверь. Когда прикончил вторую банку, в комнату, как чёртики из табакерки, вошли отец и мать. Видимо, с дороги, с саквояжами. У матери такие же старомодные кудряшки, пухлые губы растерянно округлены. Отец же в сюртуке в талию и лёгких парусиновых брюках, чисто выбрит, по-орлиному нахохлены брови. — Вот оно, значится, как, — сказал, оглядывая царящий в комнате беспорядок. Сандро и не помнил, как раскидывал вещи. На столешнице валялись рейтузы, ундервуд с несколькими отвалившимся кнопками подстреленной дичью низвержен был на пол, рассыпан крошечными барханами зубной порошок, всюду какие-то бумаги, капли варенья. И он, тупо привалившийся к стене и разглядывающий тревожные лица. — Константин с женой хоть и убиты горем, но рассудком не тронулись. Не стоило мне такого разгильдяя, как ты, в столицу отправлять, — проговорил отец. — Радуйся, что мы тебя забираем! Благо, связей в Петербурге у меня осталось достаточно, так что не вызовут тебя в суд ни по одному, ни по другому делу. Для первого ты — невменяемый свидетель, другое же с трудом удалось замять. Хорошо, что соглядатаев было более, чем достаточно в этом вашем притоне. Надо же, даже Гумилёва втянуть успел. — Ты понимаешь, Александр, что из-за тебя Жениным родителям всю жизнь быть с мыслью, что их дочь руки на себя наложила? Что ж это за клуб самоубийств у вас? Ещё и ядом Константина Викторовича, — ругала мать. Отец быстро открыл саквояж и сразу принялся сосредоточенно собирать вещи Сандро, какие счёл нужными. — Думал я раньше, что истерия бывает только у нервных барышень. Ну, ничего, в Саратове тебя скоренько образумим. Учёбу забросил! Что теперь станет пристанищем для моего блудного сына — страшно представить! Какая огласка, какой позор! А болезнь твою мы вылечим, во что бы то ни стало. — Давай, скажи нам хоть что-то! — дёрнула Сандро мать. — Оставь, Танечка, — остановил отец. — Ты же видишь, в каком он состоянии. Сандро кое-как поднялся, когда сборы были окончены. На извозчике поехали до Николаевского вокзала. В купе были одни. Сандро вспомнился Штраус, «Прощание с Петербургом». А ведь у кого-то из этих Иоганнов был ещё «Голубой Дунай», под него Родион Дмитриевич кружил в вальсе свою Женечку. С этого же вокзала — когда ж было? — провожали Фису. Не знает, будет жить какое-то время в счастливом неведении. Да и зачем ей там, в Америке, былые спутники в царство разврата? Неведение. Вот ключ. Оно помогает человеку оставаться счастливым, подумал Сандро, сворачиваясь калачиком на полке, слушая жестокие слова матери и отца. Растворялся сознанием в том, что было изображено на купейной стене. Может, и сейчас обуял жар, вот и приходят формы, нечто ползучее. Саратов встретил моросью. На вокзале провожали, толкались, переговаривались, горячо обнимали долгожданных близких, носильщики в загрубевших фартуках зазывали спешащих новоприбывших с чемоданами, тюками, саквояжиками. Кипела жизнь. Даже скромные вокзальные часы заполошно кружили секундной стрелкой. Сплетались запахи подсолнечных семечек, мазута и штафовского табака. Через полчаса обнаружил себя в запустелой спаленке, из окна виднелся раскинувшийся пёстрый шатёр цирка, но почему-то не вилось от него лошадиным потом и навозом. Сандро двинулся к шкафу, пересчитал игрушечных гренадёров в коробочке, но быстро сбился. Пробежался пальцами по книжным корешкам: Майн Рид, Верн, Конан Дойль. Покрутил кособоких человечков из облупившихся каштанов. Обои с цветочной рябью. В эту стену отныне ему утыкаться? Сандро сел за письменный стол, уронил голову на руки. Над душой встали отец и мать. Не спросили, голоден ли, велели одеться поприличнее, спускаться во двор, оставив прильнувшее на пять минут родное запустение. И Сандро, впервые за долгие дни выползая из расколотой скорлупы, чувствовал, как охватывается истерикой.***
— Говорю я ему, купи мне булку, как выберусь из этой богадельни, должок отдам. А эта сволочь мычит, мол, не положено! Это возмущался молодой голос. Старый голос сначала вздыхал, а потом очень глухо сказал: — Как зверьё… Наверное, то стенал лежащий у стены дед, похожий на большую угрюмую собаку, но Шурка в его сторону даже не взглянул. Который час он сидел под подоконником зарешеченного окна, обхватив колени, и изучал змеящиеся щели в полу. Тело нестерпимо чесалось под выцветшим казённым халатом, никак, клопы погрызли за ночь. А может, за две. Шурка не мог определить, сколько проспал. Последнее, что он помнил — больнючий укол пониже спины и издевательское «будет вам, сударь, хорошо». Морфий был, похоже. Ещё смутно припоминался предшествующий этому крохотный кабинет, где извивающегося и клявшегося всех засудить Шурку насильно раздели и обрядили в эти лохмотья. Когда привели его в палату, все койки стояли пустыми — у сумасшедших был банный день. Шурка недоверчиво присел на самый край выделенной ему койки, не верящий, что всё это явь. Ковырнул ногтём жёлтый ломтик краски от потрескавшейся стены, полоснул им по едва затянувшемуся рубцу на костяшках, выдавил каплю крови и начертил над железной спинкой палочку. Вот так. Отныне он граф Монте-Кристо. Потом пришёл санитар, начал хохмить, и Шурка слушал, но в какой-то момент встал и закружился по палате, как волчок. Позвали тогда медбрата… — Не плачь. Они не любят, когда плачут. Тебя никогда не выпустят, — низко и неприятно произнесли над головой. Шурка с трудом поднял голову, словно набухшую от воды, и увидел перед собой коренастого молодчика с уродливым жировым валиком под подбородком. Руки его сильно тряслись. — Я… — первое после пробуждения слово едва далось. — Я не… — Ты не думай, что я какой-то дурачок, — гордо продолжил молодчик. — Я докторский помощник, бельё на прачку таскаю. А кличут меня Данилой. — Шура… — а ведь его когда-то звали по-другому. Но экзотика теперь не для этих стен. Обошлись без рукопожатия. — Тебе уже передачки приносили? — бегающие глазки Данилы заблестели. Шурка мотнул головой. После того, как он оплевал всех своих родственничков, ему не поднесут даже крошку просфоры. — Как получишь, меня угостишь? Мы же друзья? Я пряники страсть, как люблю! Хотелось забиться под койку, лишь бы оставили в покое. Ещё немного — и сам затрясётся осиновым листом. — Не сиди на холодном — отморозишь хозяйство, — встрял вдруг хмурый дед. — И постель заправь свою, а то набросятся, псы. — Суки! — бросил молодой голос. — Подушки, наверняка, вшами набиты! Шурка мученически вздохнул и заткнул уши. Завтрак прогремел высокими пузатыми кастрюлями, которые на тележке прикатил хмурый санитар. К тяжёлому запаху больницы добавился прогорклый экстракт переваренного пшена. Больным запрещалось садиться, пока не будут заполнены все миски, а потому сорок голов племенного скота толпились перед столами, зажимая и щипая друг друга. Особенно напирал остриженный боров с огромным животом, пудов этак девяти. Изо рта у него капали слюни, а зловоние исходило такое, что казалось, будто это тело гниёт заживо. — Сейчас всё сожрёт, животное, — плаксиво проговорил тот капризный юноша из Шуркиной палаты. — Кто-нибудь, защитите левый фланг! — Это Гусик, — сообщил Данила. — Нехороший человек. Все плошки к себе сгребает, брюхо набивает. Что ж, бывает. Шурка пожал плечами. — А вот этот, злой, зовётся Аликом Борисовым. Его сюда в экипаже привезли тётушки. Вечно всем недоволен, со мной дружить не хочет. Весь завтрак Данила бубнил про окружающий бестиарий, Шурка слушал вполуха и давился кашей. Выяснилось, что громко чавкающий дедок за соседним столом по вечерам визгливо поёт псалмы и считает себя мужем Матильды Кшесинской, а вполне нормальный с виду парень, помогающий санитару кормить впавших в детство пациентов, носит кличку «Бомбист». — Он царя хотел взорвать, — важно пояснил Данила. «Ну хотел и хотел», — думал Шурка. В тарелке лежала ещё половина противной каши, и когда Гусик, воспользовавшись его замешательством, ловко перебросил себе остаток порции, Шурка даже не возразил. — Жрёт и жрёт, жрёт и жрёт! — скривил хрящеватый нос Алик. В убогую комнатёнку, считавшуюся за умывальную, где пациенты пальцами кое-как втирали в зубы порошок, попасть после завтрака так и не удалось — Данила мигом перехватил Шурку, взяв того под локоть неожиданной для своих треморных рук питоньей хваткой, и потащил знакомить с прочими обитателями. — Пусти, я не хочу, — вяло попробовал воспротивиться. — Ну что же ты, это минутное дело! Всех новеньких надо представлять Евлампию Кузьмичу! — затараторил в ответ Данила. — Он добрый, сушками угощает. В палате с ещё более ободранными стенами на койке у окна восседал тощий тип лет пятидесяти с рыжими волосами, торчащими во все стороны, как у разбойника. Зато выправка у него была, словно чувствовал себя целым генералом Сюше в битве при Сагунто — предательски раненым, но всё так же непоколебимо склонившимся над картой и вычисляющим, куда бы побольнее ужалить противных испанцев. Только вместо карты у него была тонкая книжонка. Шурка сощурился — детская сказка с картинками, но какая разобрать не получилось. — Здорово, дядь Кузьмич! — заулыбался Данила. — Это Шура, его вчера к нам подселили. Шура хороший, орать не будет, как некоторые, я высплюсь наконец. «Сюше» отложил книжку и внимательно посмотрел на Шурку, отчего тот почти сразу опустил взгляд. Что-то неприятное было в глазах фельдмаршала дома скорби, смотрели они жжённым сахаром, заставляя отравленный неким препаратом мозг припоминать разные грешки из прошлой никчёмной жизни. Лицо с резкими грубоватыми чертами выражало скользкое любопытство. — Здравствуй, Шура, — гладким голосом произнёс «Сюше». — Чего же ты щуришься? Очки отобрали, да? У меня вот тоже, года три назад, с красивыми такими стёклышками свистнули. Но ничего, выучился читать сквозь этакую пелену. Я сердцем вижу, Шура, и это главное. Подойди ко мне, не бойся, я хочу показать тебе, как это делается. До Шурки голос доносился, как сквозь воду. Евлампий Кузьмич действительно угостил сушками с маком. Шурка хрустел осторожно, боясь, что треснет зуб. Здесь не лечили, а рвали, немилосердно — Данила успел показать две прорехи во рту. Евлампий Кузьмич о чём-то ласково расспрашивал, просил рассказать о себе, и Шурка сдавленно ронял сухие факты, листая книжку Гаршина о лягушке-путешественнице. Вот она, раскинула лапки, летит на прутике, чтобы в конце свалиться и быть сожранной. Так летели дни, один похожий на другой. Пока ещё было тепло, выводили больных на прогулку в небольшой палисадничек. Кто-то собирал цветы — худые ромашки, блеклые васильки, сиреневые свечки дербенника. Один дурачок с неряшливым венком на голове даже поднял полы халата, снял кальсоны и приставал ко всем, показывая, какой у него «коник». Шурка пугливо забился в угол, и Евлампий Кузьмич его успокаивал. То говорил сдержанно, практически без просторечий, хотя наружность самая крестьянская, то срывался на немыслимый бред. — Мать у меня престарелая, ходит ко мне, носит всякое, грешки отмаливает. В народной недорослей читать учила, а я тогда ей помогал и видел, как мать в крышечку детишкам самогонки наливала. Детишки шатались и песни пели. Вспомнить бы, какие это были песенки… Ах вы сени, мои сени, сени новые мои! — хлопнул в ладоши. — А ты какие знаешь, Шура? Шурка слушал, съедаемый стыдом, и иногда невпопад поддакивал. — С ним особо не возись, — отозвав в сторонку, сказал Бомбист, белобрысый, с отросшими волосами и упрямым подбородком с вмятинкой. — Этот тип только притворяется добреньким. Идеофрения — не шутки. Будет тебя бранить скоро, за каждую мелочь, плёткой проходиться, так он это называет. Шурка безучастно зыркнул исподлобья. — Мне всё равно. Бомбист покачал головой. Вместе немного постояли, наблюдали, как скручивают санитары мужичка с «коником». Полетели и месяцы. Шурка сначала бегал от санитара к санитару, умолял выпустить. Тот, что был по кличке Рябой, плевался, мол, если от них не отстанет, век вековой будет здесь томиться. Иногда палаты посещал психиатр, беседовал с каждым бессмысленно и долго. А Шурке говорил: — У тебя, Шурочка, ещё глазки нехорошие. Не могу я тебя выпустить. И Шурка каждый раз во время обхода пытался глядеть подобающе, натягивал улыбку. Не мог тут больше. Из ночи в ночь орали буйные, забегали в палату то старые младенцы, то молодые старички. Особенно выделялся тот самый, с «коником», наголо обритый. Говорил часто, что эта ночка для них будет последней, цитировал Крылова — мог громогласно проскандировать в третьему часу: «Как смеешь ты, нечистым рылом здесь чистое мутить питьё?!» Спасал Бомбист, хватал того за шкирку и легко вышвыривал из палаты. Разозлившись, чтец басней обгаживался на виду у всех, а потом катался по полу, покуда не проснутся санитары. Пришёл и момент, когда Евлампий Кузьмич решил отстегать Шурку «словесной плёткой». Стал посыпать ему голову крошками от сушек, презрительно бросал, что Шурка бледный, неказистый и прыщавый. А спустя пару дней снова: «Шурочка, у тебя щёчки, как яблочки наливные, ангелок ты мой». Гуттаперчевый Шурка всё сносил, украдкой вытирая слёзы. Передачку от родителей один раз всё-таки принесли: крымские яблоки, немного пастилы, шоколадные конфеты. Шурка занёс коробку в палату, только начал разглядывать, как вырвали у него из рук гостинцы и быстро-быстро, как саранча, принялись уминать. Бомбист опять выручил — негромко, но властно сказал: — Постыдились бы! Отобрал, что уцелело, протянул коробку обратно Шурке. — Что ж ты такой мягкотелый! Да и что ж у тебя приключилось, раз здесь? — Говорят, истерия, — повторил Шурка. — А-а-а… Так и не подумаешь. Ты молчун, каких мало, но вижу, не похож на психопата. — Спасибо, — фыркнул в ответ. А однажды действительно было помешательство. Стоял как-то один в умывальной, у железного желоба под рукомойниками, похожего на корыто для поросят. Прокрался ближе под утро, незаметно от дежурного санитара, хотел посидеть наконец-то в спокойствии, где его никто не тронет. Но насмешкой распахнулась дверь, Шурка вжался в холодную стену. Возможно, уже наступила зима. Был пару раз во дворе, одетый в чужие валенки и рваный тулуп, видел голые деревья и кучи гнилой листвы, когда разрешили вместе с Данилой отнести мешки с бельём на прачку. Ввалился Евлампий Кузьмич. — Шурочка! Вот ты где, неказистенький мой! Ну, что ты смотришь? Оба мы с тобой несчастные, да? У меня мать-ведьма, представляешь, детишек травила… Утешь меня, Шурочка, не спится мне. Морщинистая рука схватила выше колена. Шурка подскочил, хлопнул по ней. — Не смейте! — А, голос прорезался у щенка! — усмехнулся Евлампий Кузьмич. — Ну, ты чего ерепенишься?! — обхватил за пояс, попытался повалить. Что-то знакомое заискрилось, возвращая рассудок, вмиг вспомнилось Шурке, почему он тут и что происходило. Убил свою сестру. А были когда-то отрезки плёнки, греческие ступни, рыжий парик в нарочитых колтунах, адова Галерка, приют собачий. И вот, ничего нет, и его никогда не выпустят. А сейчас просто возьмут и надругаются в этой отвратительной морозной умывальной. Шурка не выдержал, вывернулся, вцепился Евлампию Кузьмичу в торчащие волосы и со всей дури приложил лицом о край желоба. Брызнула кровь. Генерал Сюше пал в неравном бою. Шурка не сопротивлялся, гуттаперчиво обмер, когда крутили его санитары. — Ах ты ж сукин сын! Привели в палату, съездили хорошенько ладонью по затылку и стали приматывать тугими вязками Шуркины ноги и руки к койке. Так и лежал, на лицо садилось комарьё, кусало. На запястьях уже виднелись лиловые браслетки. Юродивый. Как же, как же! Задрожал, смотрел вверх, трещины на потолке гнулись, как кометы, одна птица, другая змея. Нет, две змеи. Угольные гадюки с белыми мордочками. Шурка зажмурился. Соседи безучастно резались в карты, дрыхли или несли бессвязный бред. Лишь Бомбист смотрел сочувственно. Когда дом скорби заволокло ночью, присел на корточки рядом с Шуркой и сказал: — Я сегодня бежать отсюда думаю. Пошли со мной, а то совсем здесь захиреешь. Проворными пальцами принялся освобождать от пут. Шурка приподнялся на занемевших ногах, стал хватать ртом воздух. — Потом надышишься, — прошипел Бомбист. — Бежим скорее! Я тут всё уже разведал и ключ сегодня у Рябого спёр, улизнём через чёрный вход. И он почти потащил Шурку на себе по коридору. Когда возился с ключами, негромко лязгнул замком, но этого хватило, чтобы дежурный санитар, спящий обычно, до тех пор, пока кому-нибудь не разобьют лицо о желоб, с матерщиной кинулся к беглецам. Бомбист вытолкнул Шурку за дверь, сам же, судя по глухому удару, ловко расправился с преследователем. Бежали в одних халатах и пижамах, месили неглубокий снег босыми ногами, Шурка думал, что точно получит обморожение, хоть почти не чувствовал холода, мокрые волосы липли ко лбу. Бомбист нырнул с ним в найденную в заборе дыру. Оказавшись в переулке, со знанием дела остановил запряжённые клячей сани, крикнул адрес: улица Севрина, дом шесть. Видимо, так сверкнул глазами, что сани сразу же понеслись с ветерком. — Сейчас отогреемся. У меня местечко хорошее есть, — говорил Бомбист дрожащему Шурке. Местечко было полуподвальной лачугой, с законопаченным окном. Внутри теснились друг к другу четыре продавленных кровати, лежали стопки книг в надорванных мягких обложках, запылённые ящики с бутылками и мензурками, растрёпанные мотки верёвок и ещё какой-то хлам. Бомбист развёл огонь в полуразрушенном камине, выскользнул на улицу, набрал воды из колонки и, пока грелось, растирал Шуркины пальцы. А Шурка всё не мог прийти в себя, бытие казалось нереальным, пока ехали, даже не узнавал родной запорошенный Саратов, только фонари мигали, да разве что замёрзшая излучина Волги мелькнула. Когда парил ноги в тазу, неслушающимися губами спросил Бомбиста: — Как тебе всё же зовут? — Прекрасный момент для знакомства, — засмеялся тот. — Зовут меня Тимофеем, остальное тебе знать без надобности. Поживёшь пока тут, а то жалко мне такого неприспособленного. — Ты правда хотел взорвать царя? — Всего лишь генерал-губернатора. Только успели с товарищами бертолетову соль купить, как на нас вышли. Кого-то схватили, остальные разбежались, я вон где спрятался… — Получается, ты эсер, — протянул Шурка. «Как тот, что убил Родиона Дмитриевича», — стрельнуло в мозгу. — Анархисты мы, — Тимофей-Бомбист, тем временем, разливал по рюмкам припрятанную сивуху. — Слушай, Шур, не лезь-ка ты пока в это дело. — А дом чей? — хлебнул, занюхал рукавом. — Товарищей. Скоро придут, наверное. Действительно, где-то через час явились два крепко сбитых парня в заснеженных ватных тулупах, долго обнимали Тимофея, выспрашивали про гостя. Шурка их почти не слышал. Звенели посудой, смеялись, а он ощущал, как по телу разливается морочный жар.***
Всё-таки заболел, видно, воспалением легких, и в бреду являлась Женька. Кружилась в танце, то сначала в нарочитом рубище, рыжий огонь исходил от сбившегося парика, потом в воздушном белом платье с первого их взрослого музыкального вечера. Женьке тогда было четырнадцать, Шурке — пятнадцать. Женька склонилась над ним и утешала: — Ты сильный, намного сильнее меня. Прости, что оставила, не вини в этом ни себя, ни меня. Я с тобой всегда рядом буду, но не бойся, не твоим кошмариком. Помню о тебе там. Там Родион Дмитриевич меня зацеловал при встрече, а я хихикала от щекотки. Ни думских болтунов, ни стачек, ни раскалённой карамели, только мы и прелестный сад из окна нашего маленького домика. Яблони цветут и вишни, всё в белоснежном кружеве… Говорила с ним так каждую ночь, Шурка охотно с Женькой болтал, а Тимофей сидел у изголовья, возвращая порой в реальность, и цокал языком. Шурку лечил какой-то студент-медик, знакомый Бомбиста. Билась о зубы подгоревшая ложка с чем-то горьким, ставились горчичники, даже камфору кололи. Когда оклемался, уже пришла весна, но Шурка наотрез отказывался выходить, лежмя лежал. О родителях немного поразмышлял, ведь искали, наверняка искали, а потом плюнули и бросили. Мать поплакала, разве что, а отец жалеть своего парию не желал. Шурка не мог их простить — отправили на живодёрню, вот уж помогли, вот уж вылечили! Тимофей с друзьями снова как будто затевали что-то, ночами при свете керосинки читали вслух Бакунина и Кропоткина. Заглядывали в лачугу и другие люди, были среди них даже короткостриженные девушки. Шурка отстранялся, заткнув уши. Бомбист где-то доставал деньги, покупал нехитрый провиант, чаще всего пёк в золе картошку, и Шурку через месяц от неё уже воротило. Иногда выпивали, но хватало лишь на одну рюмку. Тимофей дымил штафовским табаком — настолько смердючим, что у Шурки слезились глаза, сам заходился кашлем курильщика и умолял делать это хотя бы на улице. Тимофей отмахивался: — Время сейчас неспокойное. Может слышал, о чём мы судачили: война! Какая ещё к чёрту война?! Этого ещё не хватало! Нет, постойте, были какие-то салонные разговорчики из прошлой жизни… Австрияки, немцы, Николай Александрович, братья-сербы… Шурка плеснул себе вторую рюмку. А через неделю Тимофей с дружками вернулись крайне озабоченными. Да, вспыхнула война, чехардой её объявляла Австро-Венгрия Сербии, Германия — России, Британия — Германии. Частичная мобилизация… Мобилизация! Что за зверь такой? Шурка почти не помнил Русско-японскую, только про сгинувший «Варяг» да убитого Верещагина, который нарисовал груду черепов. Открыт Западный фронт, крепость Льеж пала, вот боши уже дошли до Брюсселя. Тимофей разлил друзьям шустовского коньяку, и заговорили о фронте Восточном — русские пошли на Пруссию, полыхнуло какое-то крупное сражение при каком-то месте на букву «Г». — Все охвачены шапкозакидательством, — выплюнул дружок. — На Галицию идут, хотят и её себе присобачить, как исконно русскую землю. Тьфу ты, делёжка, кто себе кусок посытнее урвёт! А в дамских комитетах, оказывается, шили солдатам кошелёчки и вздыхали о судьбе Державы. В такой же дымке пролетел, как выяснилось, август. — Ты бы хоть вышел, посмотрел на это безумие, — однажды сказал Тимофей, наблюдая, как Шурка снова валяется кулем. — Мне, если честно, надоело тебя кормить. Так что у меня для тебя задание. Сходи вот по этому адресочку и принеси мне конверт. Передаст дамочка, чёрненькая такая, с родинкой над бровью. Скажешь, что от Тимофея. И следи, чтоб «хвоста» не было. Шурка безучастно взял клочок бумаги. — Я не знаю. Как крот из норы вылезу, получается… Отвык от света. — Тебе давно пора вылезти, — хмыкнул Тимофей. — Давай-ка, приноси пользу. Шурка вздохнул. Опять его гонят. А думалось, Тимофей не такой, Тимофей заботливый. Вон, сколько с ним провозился, ни разу не посмел приставать, хоть Шурка и опасался поначалу. Куда он пойдёт один? Один вряд ли не выдержит. Но вяло кивнул и вскоре шагал по Саратову, жмурясь от жгущего предосеннего солнца и не узнавая родной город. Чеканили шаг по бульвару солдаты и офицеры в новенькой форме, неслось, радостно билось о стёкла витрин: — Прощайте, родные, прощайте друзья, прощай, дорогая невеста моя… Газетчики орали последние вести с фронта, опять что-то про Галицию, плакаты на афишах призывали записываться добровольцами. Выпучил глаза гротескный юнец в фуражке: «Почему не на фронте?» И вновь встретилась колонна, уходящая в сторону вокзала. Шурка вдруг понял: ни за каким конвертом он не пойдёт. Бомбист точно что-то задумал, и если Шурку поймают на каких-то революционных делишках, то запрут в клетку уже не добровольную. Поплёлся вслед за колонной на вокзал. Сюда приехал он год назад, омертвевший. Семечками больше не пахло, в нос ударило смертью. Прибыл первый поезд с ранеными, и Шурка провожал взглядом одноногих и одноруких, кого-то несли на носилках, кто-то выглядел относительно целым, ладонь только к груди прижимал. Суетились загнанные сёстры милосердия в съехавших белых колпачках. Шурка упал на скамейку. Сумасшествие. Беспечно считал, что не придётся никакой войны на его век. Хотел прожить отмеренное бонвиваном, пропадая по кабакам и кабаре вместе с Женькой. Но не стало Женьки, не стало Якова Михайловича, не стало Фисы, не стало Родиона Дмитриевича. Не стало прежней жизни. Разве что Мирек рад-радёхонек, что Польша сможет незалежность выцепить. Тут к Шурке подсела девушка, и почему-то захотелось на неё взглянуть. Светленькая, как свечка, в коричневом платье с пуговицами на груди, строгая шляпка с красненьким пером, лицо в маленькую точку оспин. Девушка крутила в руках ремешок сумочки, рядом стоял набитый чемодан с одним сломанным замком. — Скажите, пожалуйста, — девушка, видимо, почувствовала на себе Шуркин взгляд. — Вам лишний билетик не нужен? Я в Москву еду, буду сестрой милосердия в летучем лазарете. Хотела с подругой, но та с тифом слегла. А я спешу нашим солдатикам помогать. Ох, и страшно же там, наверное… Шурка пожал плечами: — В Москву? Не знаю. Мне бы отсюда подальше, не тот это Саратов больше для меня, не узнаю его. А в Москве и не был почти что. Девушка улыбнулась. — И правда, поедемте со мной. Может и вы захотите милосердным братом стать. — Это вряд ли, — поджал губы Шурка. — Я не переношу вида потрохов. — А мне уже не сидится на месте от волнительного безделья, понимаете? Когда слышишь сплетни да пугалки одни, легко умом тронуться. А тут руки заняты. Благое дело буду делать. Шурка помолчал минуту и спросил: — А как зовут вас? — Вера. Меня зовут Вера. Вера… Шурка криво усмехнулся.