Малибу, 2019 год.
12 мая 2013 г., 14:03
Вместо эпиграфа:
...ты пахнешь уютом давно обжитого дома,
привычным укладом спокойной счастливой жизни -
устойчивым миром, в котором всем всё знакомо,
в котором "случайный" - синоним "чужой и лишний".
ты пахнешь тоской, зашифрованной в генном коде -
по детским ладошкам в моих беспокойных пальцах...
ты пахнешь такой восхитительной несвободой,
которая снится всем путникам и скитальцам!
...и я никогда не ночую дважды в одной постели,
с рассветом сменяя город, цвет глаз и имя -
чтоб ветер, забравшись в тоннели оконных щелей,
пах только бензином и придорожной пылью.
моё одиночество стоит чужого счастья,
и Дома чужого - стоит моя Дорога...
я пахну такой свободой - стоящей, настоящей! -
которая снится, наверное, только Богу.
- Дженсен, проснись, ради бога! Проснись! - он рывком садится на кровати, мгновенно вываливаясь из ночного кошмара - в обыденный, в который сам превратил свою жизнь. Лицо Данниль никак не хочет обретать четкость, расплываясь перед глазами белым пятном в полумраке спальни.
- Данни?.. что ты здесь.. черт, прости, я опять тебя разбудил, да? Кричал, да? Лили в порядке?..
- В этом доме у всех все в порядке, Дженсен. Кроме тебя. И знаешь, что? С меня хватит. С меня хватит, Дженсен!
Нарастающая истерика в ее голосе отзывется внутри каким-то странным облегчением – вот сейчас все лопнет, все прорвется, выльется, развалится к чертовой матери, и может тогда, наконец, перестанет так болеть… Дженсен тянется к ночнику на тумбочке, и тут же близоруко щурится в ворохе желтого света, пропуская часть фразы.
- …потому, что я не подписывалась на такое, понял, ты, упрямая скотина?! Я не подписывалась быть безропотной сиделкой при добровольно умирающем, я не подписывалась быть соучастницей твоего медленного и упорного суицида, затянувшегося на несколько лет, Дженс! Мне, блять, не все равно, сука ты такая, даже если тебе самому похеру на себя! Я не хочу больше на это смотреть, не могу! Выметайся, Дженсен. Я серьезно. Выметайся из моего дома.
- …но Лили…
- Даже не думай, Эклз! Даже не думай завести эту шарманку! Лили нужен живой человек рядом, а не этот вот, блять, полуразрушенный памятник тому человеку! Проваливай, Дженсен, я не шучу.
В энергичности и упрямстве он не мог с ней соперничать даже в лучшие свои времена, что уж говорить про сейчас – когда скользкое, вязкое и тупое равнодушие, который год медленно текущее по жилам, не позволило ни дернуться, ни возмутиться, ни попросить об отсрочке. В общем, он словно со стороны смотрит на то, как носится по разбуженному дому разъяренный ураган по имени Данниль, как словно сами собой пакуются его вещи, как сонно и непонимающе улыбается дочка, как переговаривается по-испански прислуга, как открывается резная дверь навстречу слепящему свету фар подъехавшей машины, и водитель Данни вкладывает ему в ладонь нагретый металл ключей от Эскалэйда…
И только оставшись один на улице в полинявшем сумраке заканчивающейся ночи, он наконец начинает что-то чувствовать. Не так уж много - прохладный бриз на разгоряченном лице, привычную шероховатость рулевой оплетки, где-то на самом дне закипающую лаву всех невыплаканных слез и несказанных слов, - но этого хватает, чтобы, взрыкнув мотором, вывести джип на пустынную улицу по подъездной аллее, даже в зеркало заднего вида не взглянув на оставленный дом.
Дженсен медленно едет в этом едва зарождающемся новом дне, сосредоточенно вслушиваясь в шелест шин об асфальт, щедро усеянный притащенным с пляжа песком, и смотрит, как светлеет небо на Востоке, как бледнеют и гаснут огни набережной, как Океан меняет цвет - из безжизненно-свинцового в глубокий синий. Дженсену кажется, что последние четыре года ему просто приснились, что ничего этого не было, не могло быть на самом деле… только не с ним, не с ними…
Четыре года в маленьком, душном, тщеславном Городе Ангелов, чья валюта – золоченные болванчики – котируется по самому высокому в мире курсу, примерно тридцать тысяч душ к одному «Оскару». Четыре года мучительного притворства, блестящей актерской игры в самого себя-прежнего, - и почти четыре года посредственной игры в «Южном небе», чьи продюсеры, наверное, трижды прокляли тот день, когда пригласили его на эту роль… и когда он на нее согласился, горячечно и наивно веруя, что – сможет. Что это и есть – Мечта. Четыре года их беспощадно параллельных жизней с Джаредом – заведомо неспособных пересечься, но остающихся в неизменной видимости на неизменном расстоянии друг от друга…
Тогда, четыре года назад, он верил, что поступает правильно - малодушно, подло, - и все равно правильно, для них обоих. Записанное с вечера видео-послание жадному до сплетен миру, где они с Джеем, перебивая друг друга и неуместно, идиотически хихикая от радостно-напряженного ожидания, объявляли, что уезжают в совместное путешествие, – наутро показалось тошнотворной глупостью. У него руки тряслись от подкатывающей к горлу противной слабости, от ужаса, от запоздалой паники, когда он удалял с ноута этот безумный каминг-аут – даже кофе пролил на клавиатуру. И просидел потом весь день в полупустой квартире среди упакованных в коробки вещей, трусливо выключив телефон – будто бы Джаред и впрямь стал звонить из аэропорта, поняв, что он не приедет… И разговаривал сам с собою вслух, бормотал что-то, монологи, диалоги, сцены из жизни, сцены из фильмов, бывших, будущих, несуществующих, - лишь бы не думать, как он там. Как он там сейчас. Один. С двумя билетами в один конец…
Он верил, что это правильное решение. Некрасивое, - но правильное, для них обоих, Джаред поймет, не сразу, позже, но поймет… как всегда понимал, принимал его, Дженсена. Но Джаред не стал дожидаться этого «позже», и не позволил ему решать за двоих. Когда через пару дней, ожидая в кафе своего агента с подробностями этого нового проекта Софии Копполы, он развернул «Ванкувер сан» и на него в упор глянули родные, упрямо прищуренные глаза Джея под аршинными буквами «Последнее дело Сэма Винчестера: одинокий каминг-аут» - его вырвало прямо на пижонскую серую шелковую рубашку. Этот невозможный, ребячливый, наивный, мечтательный, несгибаемый идиот сделал все сам и по-своему… И, судя по засвеченному снимку на фоне Сиднейского Оперного театра, даже сумел улететь тем самым рейсом – словно показывая, что может и без него. Сам.
Дженсен тоже думал, что сможет. Просто сглатывал выпрыгивающее в горло обезумевшее сердце, когда слышал его имя, когда то тут, то там наталкивался на эти отсветы новой жизни Джареда, его свободы, его вольного сумасшествия - тот почти два года колесил по миру, то пропадая, то снова появляясь на радарах прессы. Полгода прожил в Рио, выучил язык и вроде бы даже снялся в эпизоде какого-то шоу «Глобо Телевижн»… Прыгал с парашютом, ездил за каким-то лешим в Тибет, купил яхту, прошел на ней Средиземноморье, продал, исчез где-то в Испании, объявился потом в Перу. На случайных и редких фото выглядел как цыган – обветренный, загоревший до черноты, заросший, с яркими и блескучими белками длинных глаз, худой, жилистый, и свободный. «JustJared» спустя год после его каминг-аута сделал большое видео-интервью – Джей смотрел в камеру легко и как-то отсутствующе, ржал невпопад, сверкая влажной полоской белоснежных зубов, на любые вопросы отвечал так, что было ясно – никаких больных или запретных тем нету, сожалений тоже. «Карьера?», - хмыкал в разноцветную бороду Джаред, - «да я как-то не думал пока об этом, чуваки. Хотя предложения вроде есть, ага. Там посмотрим, а пока я еще пожить хочу».
…а Дженсен все глубже и безнадежнее увязал в этом голливудском безвременье, в этом бесконечном пыльном съемочном дне и декорациях, где он равнодушно запарывал дубль за дублем, не находя в себе силы встряхнуться. Не грело ничего, не разгоняло кровь по жилам, не звало… он честно пытался, тянулся на голом профессионализме, на работоспособности, лазил в закрома души в поисках утраченной мотивации – и возвращался ни с чем. Однажды вечером зашелся вдруг мучительной истерикой без слез, даже орать не мог, только сипел странно и страшно, пугая Данни и дочку, и измочалил руку в кровавое месиво, колотя по стене зажатым в ладони сувенирным Оскаром – чертовым ложным маяком, заведшим его на скалы…
На настоящий его даже не номинировали. София получила свою «Эми» и причитающуюся следом оскаровскую номинацию, как лучший режиссер – но даже пацаны на пирсе Санта-Моники знали, что это он, Дженсен Эклз, зарубил ее фильм своим в нем отсутствующим присутствием.
А вернувшийся два года спустя Падалеки до нелепого легко и прочно вписался голливудскую деревню, хотя это казалось невозможным, - ну что у них общего, у этого высоченного, лохматого, пофигистичного мужика, за плечами у которого только пара телешоу средней руки да неуместный, как прыщ на лбу, каминг-аут, - и у лощенного Голливуда? Сжиравшего фигуры и покрупнее… не прощающего никому такой неебической, неправдоподобной роскоши – быть собой.
Ан нет. Вписался, и без видимых усилий - никуда не стучась, не охотясь за вниманием и не избегая его, вписался так, как делал все в этой жизни – легко и органично. Сходу снялся в характерной роли второго плана у Энга Ли, заставив заговорить о себе, тут же отказался от доброго десятка выгодных предложений, обезоруживающе улыбаяясь недоумевающим, мол, ага, вот такой я дурень, чего с меня взять, - при этом не скатываясь в образ городского сумасшедшего, и непостижимым образом оставаясь интересным всем этим людям, выхолощенным индустрией. Ведь вроде злить их должен был, раздражать своей свободой, - как вольный кормчий, разгуливающий перед прикованными к веслам гребцами… не раздражал. Притягивал. Дождался «своего» предложения, не размениваясь на проходные, коммерческие варианты, так же играючи прошел пробы, - и был утвержден на главную роль в «Дороге к Океану» насквозь гомофобным руководством «Уорнер Бразерс». Говорят, совсем скоро начнутся съемки…