ID работы: 8228790

Le Procope. Blanc-manger

Слэш
NC-17
Завершён
26
автор
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 15 Отзывы 4 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Максимилиан Робеспьер – интересный человек. Иногда – провокатор. – Постойте. Если бы вы могли немного задержаться, гражданин Сад, я был бы вам очень признателен, – говорит он, мимолетно макая самый кончик перьевой ручки в наполненную свинцовую чернильницу и продолжая сухо подводить итоги собрания на аккуратно расчерченном листе. Из широко открытых для свежести окон с Вандомской площади подает душным, липким запахом соленой рыбы, кислой помоечной* капустой и свежевыпеченным ржаным хлебом, и, может быть, Максимилиан и не отказался бы пообедать в трактире на углу, взять недорогого буйабеса из солнечника и морского петуха с помидорами и луком, может быть, еще скромно приправленного фенхелем и севильской апельсиновой кожурой и скупо сдобренного прованским руем, или эльзасского шукрута, проваренного в монастырском пиве, с едкой свиной колбасой и картофелем, но его стойкость к буржуазным запахам едва доступного бедному человеку рынка аскетична настолько, будто он может подавить голод одной только мыслью об оставшемся сегодня без обеда рабочем. Гражданин Луи Сад ощущает легкую раздражающую неприязнь от этой мысли, этакую, баловством желания пристать и распустить черную ленту, чтобы жесткий бархатный футляр соскользнул с убранного в него напудренного, рано поседевшего queue, заставив зеленые кошачьи глаза продемонстрировать хоть какое-то чувство. Он отвлекается. – Да-да, мой друг? – вопрос вполоборота, так, что белесый, сухой предзакатный свет невыгодно подчеркивает каждый лишний ливр под тонкой шелковой сорочкой между отведенными назад полами расшитого битью вельветового аби. – Не ваш друг, – Максимилиан строгим росчерком оканчивает свои записи и откладывает ручку, наконец поднимая светло-зеленые, с кроткой ореховой ноткой кошачьи глаза. – Садитесь, прошу, – кивает на мягкие стулья в боковом ряду перед занятым им, отставленным к стене комиссарским столом; ему они явно претят, с этими их подушечками на сиденьях, как нарочно сделанными для успокоения ноющих к вечеру мест, но в случаях демократических народных собраний не ты выбираешь мебель. Он прощается с другими комиссарами и дожидается, пока последние из собравшихся не затворят за собой высокие двери, аккуратно пока сложив бумаги, прикрыв крышку чернильницы, подняв свои темно-зеленые, защищающие полуслепые глаза от света очки наверх, протерев пальцы выуженным из-за обшлага рукава белоснежным платком и в целом наведя порядок на своем и без того раздражающе и невыразительно безупречном месте. Гражданин Луи Сад с грохотом подтягивает стул ближе к комиссарскому столу, располагая его прямо напротив Максимилиана, и, шире распахнув полы вельветового аби, свободно усаживается, нога на ногу, нарочито демонстрируя отсутствие чулка на мягкой, волосатой голени, потную туфлю на босой ступне и собравшиеся складками в паху кюлоты из тонкой, заношенной замши. – У меня недостаточно времени, чтобы ознакомиться с деятельностью каждого гражданина, присутствующего на наших собраниях, – начинает Максимилиан, как будто вовсе не заметив этого, – но человека, занимающего в моей родной секции пост литератора, я никак не мог позволить себе проигнорировать, – он совершенно из ниоткуда, из множественных складок своих толстых бумаг извлекает заботливо сшитую, засаленную пятнами от пальцев рукописную книжку, очень хорошо знакомую гражданину Саду, и, уперев в нее сухой указательный палец, двигает ее по столешнице к самому краю, как будто этак околичности предлагая с ней ознакомиться. – Я проявляю к вашему труду понимание, как и к тому, что это – пока – всего лишь черновики, и не собираюсь отчитывать вас, как школяра, за вашу "Жюстину", или "Дорси", или эти "Сказки", но не могу сказать, что мне симпатична… та радикальность взглядов, которая все ярче проявляется в ваших новейших сочинениях, тем более когда вы из-под полы распространяете их в нашей с вами секции, – он глядит с легкой, небрежной строгостью, свойственной тем старшим лицейским мальчикам, которых приставили следить за малышней, и не знает о том, как забавно пасмурные отсветы играют на темно-зеленом стекле его очков. – Откройте, я подписал вам оглавление. И давайте коротко пройдемся по основным тезисам, чтобы не тратить лишнее время – зал скоро закроют. Луи Сад скептически смотрит на него из-под опухших век, но тщательно прошитую книжку пролистывает; к ней другой ниткой подшита отдельная страница, на которой каллиграфическим почерком выписаны вольные именования небольших глав, некоторые подробно и отдельно выведены на несколько строчек и перемежаются маленькими ровными восклицательными знаками и скупыми комментариями в скобках. – А вы затейник, Максимильен, – замечает Луи, сперва только мельком проглядев, но, зацепившись взглядом, внимательно читая написанные чужой рукой слова. – Я не планировал давать чему-либо из этого какие-либо названия, но теперь непременно должен буду оставить несколько… особенно вот это, где вы разбили под третьим и пятым номерами… "божественное совокупление", "либеральная женщина – уличная женщина" и "содомия как церковная добродетель". – Замечательно, что мои скромные заметки вас так вдохновляют, гражданин Сад, – не покупается на провокацию Максимилиан, прохладно переплетая пальцы, – но не забывайте, что смеетесь вы сейчас в том числе и над их содержанием. И, раз уж вы упомянули, я как раз предлагаю начать с третьего номера… – Вы, к слову… да, кажется, вы пропустили все сцены чувственного содержания, – перебив, Луи с интересом открывает для себя заново переписанную чужой жадной рукой со своих черновиков книжку, пролистывая ее еще раз и в действительности убеждаясь, что некоторые главы в оглавлении пропущены. – Нет. Не пропустил, – спокойно говорит Максимилиан, прямо глядя на него; его темно-зеленые очки кажутся второй парой глаз, сверкающей, как у игривой стрекозы, в то время как первая, кошачья, строга той лживой учтивостью, за которой невозможно заподозрить никакой прохладной игривости. – И что же тогда?.. вам они не понравились? – спрашивает Луи. – Понравились или нет – не совсем те слова, которые я предпочел бы выбрать, – строго отвечает Максимилиан, наконец снимая свои очки и аккуратно складывая их на столе перед собой. – Но вы не выбрали никаких, – Луи Сад переворачивает книжку, указывая пальцем на то место, где должна быть пронумерована пропущенная глава. – Из чего я смею сделать вывод, что они вам не понравились. – А лучше бы вы больше сосредоточились на том, что мне не понравилось в остальной книге, – спокойно парирует Максимилиан. – Например, вернемся к религиозной теме, которую вы затрагиваете… – Или, может быть, слишком… понравились? – неприкрыто кокетничает Луи, отложив книгу на колено, заложив ее двумя пальцами и глядя на Максимилиана. – Вы эту тему не оставите, пока я не прокомментирую все пропущенные части, я правильно понимаю? – снисхождение, в его голосе почему-то появляется холодное снисхождение вместо неловкой стыдливости. – Но я не ваш издатель, гражданин Сад, и не намереваюсь хвалить вас попусту, теша ваше и без того раздутое самолюбие. Так что давайте все же вернемся… – Значит, если бы все же намеревались, то намеревались бы хвалить, – цепляется Луи; его нога соскальзывает по ноге, и он тесно сжимает их, оставляя одну на другой и покачивая соскользнувшей с влажной пятки туфлей. – Нет. Нет-нет, простите мне, если это будет слишком цинично, мсье… – Гражданин, – без выражения поправляет его Максимилиан. – Да, конечно, – так же без выражения соглашается Луи. – Так вот, простите мне, если это будет слишком цинично, но позвольте задать вам один вопрос. Если вы ответите, я клятвенно обещаю вам сразу же оставить эту неприятную для вас тему и добровольно и смиренно подвергнуться любому вашему допросу. – Пожалуйста, – поколебавшись пару секунд, Максимилиан делает короткое приглашающее движение ладонью, сразу после сложив их обратно. – Эти главы… более цинические главы, я имею в виду… они ведь возбудили ваше воображение? Вы ведь внимательно прочитали их все, от альфы до омеги? Не ощутили ли вы… некоторую тоску по мужественности, которая, несомненно, присуща вам за трибуной, на парижских улицах и даже за этим столом, но так же несомненно не знакомая вам в делах более… интимных? Максимилиан не отвечает, даже если и не отводит взгляд, только его тронутые оспой щеки слегка румянятся, так быстро и розово. Он как ребенок, думает гражданин Луи Сад, и не сдерживает смешок. – Простите мне такую вольность, – он сразу извиняется, потирая открытую лоснящуюся шею ладонью, – просто вы разрумянились, чисто как поросеночек, – он берет нарочную паузу, давая Максимилиану формально ответить, но тот ей не пользуется. – Вы так же краснели, когда читали их, гражданин Робеспьер? – и он спрашивает, игриво наклонив голову и внимательно изучая холодные кошачьи глаза и сжатый рот. Как ребенок. Красные пятна легко расцветают на щеках, но лицо серьезно, и в нем нет смущения или неловкости. Что ж. – Я просто воображаю… каково это должно быть человеку, не знающему чужой горячей ласки. У вас ведь никогда не было женщины, я не ошибусь, если предположу так?.. или мужчины? Кого бы вы не предпочитали, вы ведь никогда не… переступали эту черту, не получали ничего большего дружеских поцелуев? И не подумайте, что этим я хочу задеть вашу нежную и кроткую мужественность, напротив, я испытываю сугубо профессиональный интерес литератора к тому, какое впечатление может моя книга произвести на своего прямого адресата, человека столь невинного, что это даже почти вызывает грязные слухи, – Луи улыбается, беззастенчиво растягивает губы, но и этим не может заставить Максимилиана издать хоть звук, сказать хоть слово. – Вы мастурбировали себя, когда читали мою книгу? – так что он спрашивает резко, как легкой, обидной пощечиной, оставляющей темно-красный след на разрумянившейся щеке. – Вы, верно, представляете меня этой бедной девицей из своей книжки? – наконец говорит Максимилиан; его голос слегка похрипывает из-за сухости в горле, но богатства интонаций в нем, к вящему сожалению гражданина Сада, не прибавляется. – У вас глаза, как у пьяного. – А кто бы сказал вам, что я трезв? – он смеется тихо, с этакой неестественной кокетливой ноткой, заставив Максимилиана едва заметно неприязненно дернуть носом. – Нет. Нет, мой дорогой Максимильен. Эти, как вы выразились, девицы, женщины дают нам хорошую фору по части распущенности, будучи уже развращенными, но сперва, когда их нежные бутоны девства еще не тронуты, они строят себя куда более благочестивыми, чем мальчишки. А вы – по природе своей мальчишка, гражданин Робеспьер. И из этого, опуская даже вашу невинность, я предполагаю большую свободу нашей интимной беседы, не требующую от меня такой осторожности, такой заботы, которыми я был бы вынужден окружить девицу, будь она на вашем месте. Так что – я жду ответа на свой вопрос. Вы же помните наш уговор? – он откровенно смеется, откидываясь на мягком стуле. – Но вы задали мне очень много вопросов, – а Максимилиан легонько поддевает ногтем дужку своих очков, опуская взгляд, но все еще не выглядит стесненным. – Нет, давайте иначе. Давайте вы расскажете мне, как все это себе воображаете, а я скажу вам, так ли это было, и дополню подробностями в случае, если вы не угадаете. – Затейник, – с легкой ноткой живо появившегося возбуждения фыркает Луи Сад, но условия принимает без слов. – Тогда начнем. Вы читали ее один, без посторонних. – Верно, – снова подняв взгляд, соглашается Максимилиан. – Вы так же покраснели, как и сей момент, когда, этак спокойно, флегматически предаваясь чтению, столкнулись с первой же скабрезностью. – Вполне вероятно, – так же соглашается Максимилиан. – Я не видел себя со стороны. В отличие от ваших любовников, в моей квартире нет зеркальной комнаты, – что это, показалось, или его сухие, невыразительные губы в действительности тронула тень ребяческой улыбки? – Но вы испытали то, что обычно вызывает у вас этот очаровательный детский румянец? – Пожалуй, – не спорит Максимилиан. – Если, разумеется, мы можем назвать его очаровательным. – Вы даже не представляете, каким множеством эпитетов я мог бы его наградить… – выдыхает Луи, опять пересаживаясь удобнее, чуть наклоняясь вперед; признаться, эта невинная забава неожиданно увлекает его. – Но – дальше. Я полон предположений. И, так как я уже ранее предположил вашу строгую и аскетичную невинность, – он делает паузу, ожидая согласия или опровержения, но Максимилиан молчит, вынуждая его продолжить без прояснения этого, – я вдобавок предположу, что вы не искусник и в том, что касается вашего собственного удовольствия. Нет, вы определенно из тех аскетов, что будут до последнего пытаться смирить неудобства бренной плоти. Вы скорее проведете с ними день, с этим изнурительным жаром, стесняющим вашу походку, то и дело возвращаясь к книге, когда он ослабнет, и снова с раздражением откидывая ее, когда он разгорится сызнова. В компании вам будет неловко, в одиночестве – невыносимо. Но ваше воображение – и я в действительности учитываю у вас его наличие – слишком живо для таких… скабрезных книжонок, – Луи мимолетно улыбается. – Так что вы проведете день, не в силах забыть, вульгарно поддергивая белье, будто это вовсе не то, от чего отучала вас нянька, и желая вовсе не оправляться, лишь бы не притрагиваться, не придерживать себя дольше положенного, ту свою непослушную часть, что только и жаждет прикосновения вашей мягкой, так хорошо знающей ее руки, – он замолкает, удовлетворенный темно-красной краской, залившей тронутые оспинами щеки. – Продолжайте, – негромко говорит Максимилиан; в его голосе появляется еще новая, этакая звеняще-медицинская нотка, и Луи мог бы заартачиться, выбить ее, заставить его смущенно признаться, но, осознавая, что на том игра и закончится, нехотя принимает это скупое предложение продолжить за согласие. – Ах, да вы начинаете немного юлить. Мне это нравится, – но он замечает это, пусть и сглаживает. – Итак, я оставил вас там, где вы боретесь с собой… и там, где однажды вы перестанете бороться. Вы решительный человек, Максимильен, и вы не испугаетесь взглянуть в лицо своему страху, так что, решительно – и, разумеется, полностью одетым – улегшись в постель вместе с моей книгой, вы откроете ее ровно там, где заложили, – он мимолетно пролистывает первые страницы и открывает наугад, там, где глаз цепляется на выведенные чужим почерком его собственные строки, – например, здесь, – и кладет ее на стол, разворачивая к Максимилиану. – Вы решите разобраться с этим раз и навсегда, уже представляя и понимая, что в следующей, четвертой главе, придется разрешить это раз и навсегда еще раз, и, может быть, еще несколько. Но ваше ноющее, зудящее желание уже слишком сильно разогреет вас к тому моменту, так ведь? И вы покраснеете, вы не захотите, чтобы кто-либо из вашего окружения видел вас таким, вы сгорите от стыда с каждым написанным мной словом, стараясь избегать любой мысли обо мне, но все же расстегнетесь, и я, разумеется, имею в виду ваш жилет, чтобы дать себе немного воздуха. Но жар не спадет, верьте мне – хотя и к чему эта вера, если вы и так знаете, как мало помогают расстегнутые одежды в утолении такого животного жара. Я разве что не знаю… вы выправите сорочку или дернете эту кокетливую пуговку ваших кюлотов? Захотите предаться с собой интимной ласке, нежа живот и грудь до тех пор, пока не увлажнится белье, и только после решитесь так же любовно и нежно, осторожными ласками поиграться у себя за поясом, или предпочтете быструю, сухую разрядку? Я предпочел бы первое, но тридцать ливров поставил бы на второе. Но в любом из этих случаев я бы откровенно не отказался поглазеть на ваше лицо, на ваши залитые краской щечки, когда вы осознаете себя, задохнувшегося, распутного, мастурбирующего себя рукой за чтением моих скабрезных фантазий, и, не желая этого и желая, изольетесь в свою девственную постель. Я бы… – Донасьен де Сад легонько одергивает себя, поняв, что немного увлекся; он мимолетно облизывает подсохшие губы и – все еще по-детски легковозбудимый – чувствует тонкую нотку розовой краски, приятной сладостью согревшую его собственные щеки. – Хотя, впрочем, вы и не доставили бы мне такого удовольствия в утверждении собственной правоты, потому как, повторюсь, такой аскетичный ханжа с легкостью потратит жизнь на то, чтобы разубедить окружающих – и в первую очередь самого себя – в том, что ему не свойственны естественные человеческие потребности. И если бы только не это фривольное пари, которое… – А вы бы хотели таким образом утвердить свою правоту? – неожиданно сухо и тихо перебивает его Максимилиан. – Вы описали это так живо, будто бы сами при этом присутствовали. – Мне и не нужно присутствовать. Я писатель, – тоже с какой-то нарочитой сухостью парирует Донасьен. – Но вы хотели бы? – повторяет Максимилиан; его глаза – чистая ореховая зелень, горькая до остроты. – Вы бы… что бы вы сделали, если бы в самом деле оказались там? И теперь Донасьен – больше не гражданин Луи Сад – молчит. Едва заметно прикусывает краешек губы, внимательно и цепко изучая холодное красное лицо Максимилиана Робеспьера. Посмеяться над ним. Цинично развратить его, против воли зацеловав его ханжеские губы и зардевшуюся грудь. Без сочувствия овладеть им, грубо распустив его пудренные волосы и едва смазав его соленым семенем. Он не успел подумать об этом. – Хотели бы? Увидеть меня таким? Да или нет? Донасьен молчит, не зная, за что зацепиться. Максимилиан говорит, как только он придерживает выдох и приоткрывает рот, – не дожидаясь сказанного и удовлетворяясь его ответом, данным самому себе. – Но такой возможности у вас не будет, в любом случае, – он отодвигается назад, подбирая очки и прохладно водружая их на нос, – если вы соберетесь и следующие двенадцать лет провести в Венсене. А именно там вы их и проведете, если продолжите так яро пропагандировать свои атеистические или направленные против свободы человека взгляды. Так что давайте вернемся к тем частям вашей книги, которые… Я предлагаю все же начать с религии. Иногда – ханжа. – Подумать только, прошло уже… что ли, семнадцать лет, а в Париже только и разговоров, что обо мне, – кокетничает Луи Сад, свободно расположившись в колченогом кресле с мягкой подушечкой и откровенно наслаждаясь вниманием, маскируя за наслаждением этот специфический страх разговоров о себе давнишнем и отсутствие их – о себе сегодняшнем. – Разумеется, мой милый, все было не так. Максимилиан Робеспьер занимает свое привычное место за комиссарским столом и в терпеливом ожидании собирающихся граждан ведет какие-то свои записи, кажется, корректирует готовую речь и отстраненно, короткими росчерками отмечает присутствующих. Разумеется, он хорошо слышит расположившегося в ряду прямо напротив него Луи, но, только изредка бросая нетерпимый взгляд из-под очков, до поры молчит. – Разумеется, не было никакого отравления, – тем временем продолжает Луи, покачивая ногой; влажная внутри туфля висит на длинных смуглых пальцах, чуть не соскальзывая. – То есть было дело, я и мой несчастный Латур взаправду угощали продажных девиц конфетами, но только в меру – мы и сами пробовали их в той же манере. И если там даже и было немного шпанки, то она вся бы растворилась уже в шоколаде и анисе и могла бы разве что немного разогреть кровь, чтобы облегчить, – он оглядывает внимательно слушающих его горожан, смакуя каждое свое слово, – любовное проникновение. Ну и кто же виноват, что эти гулящие девицы, наверняка впервые попробовавшие шоколад, вдоволь утомив и меня, и несчастного Латура, решили наутро, пока мы спали, самостоятельно влезть в принесенную нами корзинку и до тошноты объесться этих конфет, которых я, не зная точное количество присутствующим дам, разумеется, взял с запасом? Неужели это моя вина? Конечно, в какой-то мере, мне стоило предусмотреть жадность уличных девиц до сладостей, но я-то думал, что они удовлетворятся в этом смысле моим… – Я ведь правильно понимаю, что вы сейчас обсуждаете Марсельское дело? – Максимилиан наконец раздраженно откладывает перьевую ручку и стягивает с носа очки, видимо утомившись бросать раздраженные взгляды на рассевшихся вокруг Сада, возбужденных рассказом граждан. – О, а вы тоже слышали о нем? – с нарочитым удивлением поворачивается к нему Луи. – Вам ведь тогда было… около тринадцати? И что, неужели вы все поняли из судебных протоколов? – он посмеивается и знает, что Максимилиану не нравятся те несколько таких же добродушных смешков, которыми его одаривают соседствующие с Садом граждане. – Я ознакомился с ними позже, – но отвечает он, как всегда, скромно, привычно соединив руки перед собой. – В конце концов, необходимо знать, если ты состоишь в одной секции с отравителем, – он с определенной тактичностью не говорит содомитом, но приязни у Луи это, разумеется, не вызывает. – Похвальное рвение. Но… вы решили опустить вторую часть моего приговора из стеснения? – он едко цепляется за это, пристойно сложив руки на колене. – Или содомия вас не беспокоит, мой дорогой Максимильен? – разумеется, это вызывает легкое перешептывание, вопросительное и взволнованное, но разве не ради этого перешептывания гражданин Луи Сад и говорит те вещи, которые говорит? – Меня беспокоят не вещи, совершаемые людьми добровольно, по обоюдному согласию, а лживые попытки обеления себя и выставления своих преступлений как этакого забавного представления, чтобы привлечь угасающее внимание к своей персоне, – тем временем строго отчитывает его Максимилиан, не отводя прищуренного взгляда. – Вы думаете, угасающее? Хотя, впрочем, что еще и остается думать на вашем месте. О вас-то совсем не говорят, а если и говорят, то те вещи, которые вам не нравятся, – Луи пожимает плечами. – Лучше обо мне не будут говорить ничего, а если и будут говорить какую-то грязь, это останется лживыми наветами, чем я буду бахвалиться совершенными преступлениями, – отрезает Максимилиан. – А что же, вы всерьез считаете безобидное развлечение с продажными женщинами, по недоразумению окончившееся легким головокружением и болями в животе и по еще большему недоразумению в итоге приведшее вашего покорного слугу в Венсен, а позже в Бастилию, настоящим преступлением? Ну, в таком случае, клянусь, я уверен, что вы, мой дорогой – и вправду самый невинный человек во всем Париже, воистину не заслуживший подобных наветов, потому как, я уверен, вы единственный в этой церкви, кто такового преступления не совершал, – он заканчивает под негромкий и незлой одобрительный смех, но легонькие, едва заметные в свете ламп пятнышки румянца на щеках Максимилиана подсказывают ему, что тот видит эту ситуацию совсем иначе. – Я считаю преступлением именно то, в чем обвиняли вас суды. Отравление и совращение свободных женщин… свободного человека, – чеканит Максимилиан. – А кто говорит здесь о свободных женщинах? Мы же говорим о шлюхах, мой дорогой друг, – Луи Сад разводит руками, с приязнью вслушиваясь в одобрительный бубнеж. – И если первое недоразумение я как раз разъяснил, потому как, разумеется, я не считаю, что кто-либо вправе травить настоящими ядами любого человека, будь то честный рабочий или честная продажная женщина, то что насчет второго… Или вы всерьез думаете, что шлюху можно совратить, что над ней возможно совершить порочное насилие? – он с удовольствием вглядывается в напряженное, незаметно порозовевшее лицо и, так же смакуя, продолжает. – Вы платите ей, мой дорогой, за то самое, что собираетесь совершить, а как может оплаченная услуга считаться преступлением? Наоборот, преступлением будет с ее стороны получить деньги и не обслужить вас с удовольствием, отказать вам в том недорогом наслаждении, которое ее тело способно вам предоставить, которым способно утешить вас в минуту отчаянной нужды. А если вдруг даже вы захотите удовольствия дороже – вы просто заплатите на несколько ливров больше, потому что у всего есть цена, дорогой мой, и они – шлюхи – не вправе отказать ни в чем из того, за что будет уплачено. Впрочем, вы бы и так это знали, если бы позволили своему неутоленному естеству хоть иногда находить приют между нежных дамских ножек вместо того, чтобы встревать со своими нарочито добродетельными комментариями в чужие разговоры, – он замолкает, чувствуя, что в зале становится шумнее – люди активнее собираются к назначенному часу, и времени на долгие разговоры уже нет. Судя по некоторой мелькнувшей на лице растерянности, Максимилиан тоже это понимает, понимает, что на всю его почти готовую аргументацию ему не хватит оставшихся минут до начала собрания. Он выглядит по-детски одиноким, кажется, собираясь уже высказать то, что думает, хоть бы и сжато, но видимо не находя во взглядах окруживших Луи Сада граждан никакого сочувствия и интереса к своей позиции; общество никак не желает быть таким, каким хочет видеть его Максимилиан Робеспьер, и он очевидно замечает искреннее его непонимание того, почему со шлюхой нельзя делать то, что обыкновенно делается со шлюхой, вне зависимости от данного ей согласия, и какое это отношение имеет к равенству и братству. Максимилиан сжимает губы, окинув взглядом уже почти заполненный церковный неф, и одаривает ленивое, распутное лицо гражданина Луи Сада всем презрением, которое только есть в его кошачьих глазах. – Что ж, ладно. У нас нет сейчас времени продолжить, так что оставайтесь при своем мнении сколько угодно. До тех пор, пока закон будет оставаться при своем, – ему явно неприятно произносить это так, и так скупо, и так без сносок согласно с имеющимся законом, и они оба понимают его безоговорочный проигрыш в этой пустячной даже не ссоре, а так, пикировке. Луи Сад не придает этому особого значения, привычкой лаской мимолетно потешив самолюбие. Ему не приходит в голову смотреть на это как-то еще. Легкий тычок в плечо – одной рукой прижав к груди прогулочную трость и стопку бумаг, Максимилиан быстро проходит мимо, по-детски нарочно толкнув раздражающее препятствие с пути. Его щеки все еще розовеют, после не случившегося спора, после его пламенной речи, после ее остро вспыхнувшего и быстро угасшего обсуждения, после, после, после… Луи Сад провожает его прямую спину вопросительным взглядом, но этот разговор начинает не Максимилиан. Нет, Луи знает таких людей, они пристанут хуже вонючего рыбьего клея к пальцам, всю душу изведут своими прицепками и придирками и будут привязываться под любыми предлогами, но никогда не заговорят с тобой прямо о той глупой обиде, которая вынуждает их так изводить себя и объект своей привязанности. Что ж, с такими сладить непросто, зато какое удовольствие наблюдать их капризные лица, когда ты на их фоне красуешься нарочной добродетелью, заставляя их чувствовать себя все хуже и хуже, поперек своей мнимой нравственности выискивая в тебе недостатки. Луи улыбается краем рта и, легонько раздвинув локтем приостановившихся в проходе граждан, отправляется следом. Они засиделись совсем допоздна, и в темноте арки по направлению к бульвару Капуцинок не разобрать и своих ног, что говорить о другом человеке. Разумеется, если ты не идешь за ним след в след и не следишь за его слегка подскакивающим над спиной queue в тугом бархатном футляре. Луи делает пару шагов быстрее, чем раньше, касаясь чужого плеча, плотно затянутого в пастельный репсовый аби. – Я вижу, что чем-то задел ваше кроткое сердце, – он говорит мягко, когда Максимилиан резко останавливается и оборачивается, напряженно и чуть-чуть испуганно щурясь в темноте. – И хотя я решительно не понимаю, чем бы я мог, но представьте, я не имел и малейшего желания вас обидеть, мой друг. – Не ваш друг, – узнав голос, повторяет Максимилиан, чуть сторонясь проходящих мимо и жестко отводя руку Луи своей тростью. – Ну что вы? Разве мы все здесь теперь не друзья? – со смешком спрашивает Луи, пытаясь панибратской привычкой взять Максимилиана под руку, но тот уклоняется, а его трость так же жестко упирается в голую грудь. – Нет. Максимилиан выставляет между ними тонкое тиковое препятствие в полтора фута, завершаемое сжатым в руке округлым костяным набалдашником и наброшенной на запястье трехцветной лентой. Металлическая скоба на конце плотно вжимается в жирок на груди, немного сбоку от правого соска. Это холодно. Луи Сад неожиданно улавливает, как сильно пахнет, немытым телом и тяжело залившими его поверху мускатом и гвоздикой. – Мои друзья, – как бы нехотя продолжает Максимилиан, – не всегда правы, как бы мне ни было горько это признавать, и тоже иногда ошибаются. Но они никогда не будут отстаивать эту нелепую, выгодную им одним позицию, в которой им удобно быть равными другим ровно до того, пока они наконец сами не добьются власти и не уподобятся в ней какому-нибудь буржуазному маркизу. Равны все – или никто, будь то свободные люди, прислужники или бедняки, вынужденные продавать свое тело, так думают мои друзья, – патетически завершает он, и его рука легонько вздрагивает. – Так что же, мы с вами, значит, рассоримся из-за каких-то шлюх? – спрашивает Луи Сад, осторожно берясь за конец трости, обхватывая его ладонью, но не отводя от своей груди. – Мы с вами рассоримся из-за прав человека, – а Максимилиан дергает трость на себя, и она легко выскальзывает из сальной руки. – Значит, тогда… если вы не хотите теперь быть моим другом, мне что, из-за такого пустяка звать вас своим врагом, Максимильен? – спрашивает Луи Сад, когда Максимилиан, явно закончив свою часть разговора, разворачивается на каблуках и собирается уже присоединиться к минующим арку редеющим прохожим. – Я и до того не хотел быть вашим другом. Во-первых. Во-вторых, вы… слишком маленький человек, не стоящий того, чтобы кому-либо с вами враждовать, гражданин Сад, – через плечо говорит ему Максимилиан, осторожно придерживая тростью чей-то свешивающийся с ведомой под арку лошади тюк, чуть не задевший его. – Тогда, видимо, нам и вправду не о чем здесь говорить. По крайней мере, пока ваша собственная нога не переступит порог дома терпимости, и вы своими глазами не убедитесь, как безразличны его жильцы к тем свободам, которые вы им предлагаете, и как рады были бы вместо этого пустого стрекота наконец уже принять вас на грудь и промеж ляжек, гражданин Робеспьер, – Луи Сад мерзло приобнимает себя за полуголый живот, ощущая сильную даже для ноября прохладу. Эту пикировку – так же очевидно, как и в прошлый раз – проигрывает он. Полночь он встречает на Пон-Неф, пахнущем давленым в грязи гнилым картофелем, тмином, потным пропитым телом и разлитым савойским веспетро. Он пьет этот веспетро в дешевом отеле, встречаясь поплывшим взглядом со смеющимся среди своих сокурсников студентом в небесно-голубом аби, на бортах расшитом серебряными лентами, кажется, русским, с этаким высоким, по-северному рычащим голосом. Донасьен берет его на втором этаже, не дойдя до снятой комнаты, прижав к холодной стене за пестрой альковной занавеской и спустив тугие кюлоты на колени. Кусает взмокшую шею, затягивая ртом светлый пушок и забивая нос пудрой, и без жалости натягивает за узкие бедра, ритмично насаживая на свой неожиданно крепкий член. Острое ощущение чужой боли и того, как глубоко этот сладкий, не раз опробованный задок впускает его, окрашивается запахом собственного возбужденного пота от тяжелого ворота аби и спущенных подштанников. – Молчи. Молчи, сука, – он затыкает какое-то неразборчивое, восторженное хныканье взмокшей рукой и, впившись ногтями в живот, двигается быстрее; частые, липкие шлепки бедер еще отдаются жадным нытьем между ног и окатывают жаром. Он кончает, наполняя теплый и тугой зад своим семенем, до того, как замечает сползший пудреный парик, завитый голубиным крылом и теперь обнаживший некрасивые светлые волосы. Это не стоит больше шести ливров, которые он бросает, выгребая из кармана аби, на только недавно вымытые и заляпанные пятнами чужой белесой спермы плотно подогнанные доски пола. Иногда – насильник. – Да, гражданин Сад, задержитесь, – как нарочно громко бросает Максимилиан, прощаясь с Дювейером и походя шлепнув тростью по плечу Луи, только обостряя его накативший приступ мигрени. Будь прокляты эти вечерние собрания; он с трудом проснулся в середине дня в своей квартире, повалившись с кровати, весь перемотанный тяжелым, стянувшим ноги одеялом. Золотой солнечный свет из не прикрытых окон ослеплял, от духоты за запертыми дверями мутило, а из-за тяжело повисшего запаха переполненного ночного горшка, в который ему просто необходимо было слить некоторое количество мочи и чужой спермы, чуть не вывернуло в него же. Но, к счастью, верного слугу гражданин Луи Сад еще может себе позволить, так что нагретая вода со смоченной в ней чистой тряпкой позволила ему хоть немного освежиться, лимонная вода с шалфеем избавила от отчетливого привкуса мочи и немытой промежности во рту, а луковый суп в кафе на первом этаже – из сытного говяжьего бульона и обжаренной в жирном масле луковицы – несколько сгладил неприятную дрожь в руках и вернул зрению пару красок. Но все равно – он раздраженно потирает остро ноющий висок, до сих пор щурясь, пока стоящий рядом Максимилиан никак не отцепится от руки Дювейера, настойчиво втолковывая ему какие-то свои несомненно важные мысли из той, недоступной похмельному сознанию жизни. – Вы… – но начинает Максимилиан сразу, как только за Дювейером, которого он еще напоследок попросил передать снаружи, что они задержатся, но не более, чем на четверть часа, наконец закрывается дверь. – Вы, гражданин Сад, вы что, нарочно собрались опозорить нашу секцию? – Не кричите, – негромко просит Луи, осторожно сжимая виски и жмурясь, но разгорячившегося Максимилиана это, разумеется, не останавливает. – Даже после ваших постановок мы решаем все же дать вам шанс, возможность высказаться, я лично просматриваю вашу речь и нахожу ее приемлемой, чтобы дать вам эту возможность, я, в конце концов, отвечаю за вас, как за любого гражданина моей секции. А вы приходите пьяным, распущенным, – трость мимолетно поддевает развязанное жабо, и, сдерживаясь от возможного гнева, Максимилиан сразу откладывает ее на край стола, сводя руки за спиной, – вы и двух слов по предмету связать не смогли, зато уж вдоволь позлословили на новый срок и опозорились на весь Париж, – он шумно выдыхает, успокаиваясь. – И, разумеется, ваша активность как гражданина, и то, что вы всегда вовремя уплачиваете налог, не позволяет другим комиссарам так запросто исключить вас и запретить вам посещать собрания секции, но что вы нам… мне прикажете с этим делать? – Замолчать. Пожалуйста, – сухо сглатывает Луи Сад, наклоняя голову и искренне чая, что обострившаяся от нервного голоса Максимилиана боль хоть немного пройдет. – Как жаль, что вы не последовали этому своему бесценному совету часом ранее, – ядовито замечает Максимилиан, разумеется, ничуть не собираясь понижать голос. – Я не собирался читать вам нотации, гражданин Сад, и не собирался бы отчитывать вас за то, что вы можете быть пьяны, меня не касается то, как вы проводите ваше свободное время, но будьте добры избавить хотя бы ваших слушателей здесь от этого ужасающего амбре удовлетворенной похоти и невозможности прочесть написанный вами же текст с бумаги без добавления адресованных конкретным именам кабацких непристойностей. – Я не пьян, – еще один сухой глоток раздражает горло. – Я пил вчера. – А судя по отчетливому запаху от вашей одежды, вы пьете уже никак не меньше недели, – хладнокровно замечает Максимилиан. – И я не удовлетворен. Я не кончил сегодня, даже когда двое барселонских жеребчиков поочередно имели меня в зад, а мой рот был занят тем, что я лизал их пышнейшую блудливую хозяйку. – Боже, избави меня… – Максимилиан закатывает глаза. – И не приемли имени Господа Бога твоего всуе. Это разве не ваша религия?.. – Луи не упускает возможности поерничать, даже когда до тошноты раскалывается голова. – Это не моя… Нет, перестаньте, – Максимилиан хмурится. – Не меняйте предмет разговора. Как я уже сказал, меня не интересует, с какими… жеребчиками вы имеете дела в свое свободное время, меня интересует, до каких пор ваш вклад в наше дело как литератора будет ограничиваться неуместными провокациями, этими пьяными номерами и распущенным эпатажем. – Да оставьте уже, – без интереса отмахивается Луи, но на Максимилиана это так же не имеет никакого воздействия. – Нет уж, вы меня выслушаете. Я просто не понимаю, вы же способный к знанию, к стремлению человек, но неужели ваша жажда внимания настолько неуемна, что вам просто необходимо… переворачивать все с ног на голову? Необходимо постоянно утверждать свое превосходство, перемежать разумные мысли откровенными бреднями, затыкать рты неугодным вам пошлыми остротами?.. – он бубнит и бубнит, настойчиво отмеряя шагами узкий проход справа от Луи, как будто даже не ожидая ответа и желая только раньше времени проесть ему плешь. – Да замолчишь ты уже наконец?! – не выдерживая прошивающей висок боли, в какой-то момент крепко повышает голос Донасьен, и Максимилиан резко прерывается, так, что произнесенные слова ощутимо звенят в сухом вечернем воздухе. – Подумать бы только, мне теперь что, придется отговариваться и оправдываться перед каким-то мальчишкой, перед трясущимся девственником, который еще возьмется меня поучать, не имея никакого представления о той жизни, которую беспрестанно фарисейски честит? – Перестаньте. Я, пусть будет так, прощу вам эту пьяную вспышку в связи с вашим очевидным нездоровьем, но остановитесь, пока не сказали то, чего не хотели бы говорить, – негромко и немного ниже обычного вдруг после паузы говорит Максимилиан; его щеки опять розовеют на скулах. – А что я не хотел бы говорить? Что ты зажатый девственник, который удовлетворяется, только когда втаптывает в грязь других, ощущая это мерзостное ханжеское превосходство? – Донасьен поднимает голову, чувствуя, что от собственного ядовитого, лишенного наигранности голоса ему будто взаправду становится немного легче. – Что тебя никто не воспринимает всерьез, потому что ты до сих пор не подтерший сопли романтический мальчик с нежными руками, а не мужчина? Или что ты и мечтал бы попробовать в жизни хоть что-то настоящее, кроме полузабытого тепла материнских сисек, но никогда не осмелишься и только и будешь истекать завистливой желчью, глядя, как другие люди имеют женщин, о которых ты мечтаешь, засыпая с рукой в своих обконченных подштанниках? – Замолчите. Иначе я вас сейчас ударю, – только и говорит Максимилиан, густо краснея. – Ты что?.. Сколько, напомни, тебе было во время семилетней войны? Год или два? Или, может быть, ты считаешь, что за эти годы я уже позабыл, как выучивают зарвавшихся мальчишек? – окончательно теряя деланное конфетное кокетство, Донасьен поворачивается на стуле, отставив ногу и упершись каблуком в скрипнувший пол. – Ты, мой милый, и не посмеешь отпираться своими трясущимися трусливыми руками, не посмеешь пикнуть, если я перекину тебя через колено и отхожу твой бледный мальчишеский зад, отделаю его до крови, пока ты будешь тереться о мое колено и просить… Щеки Максимилиана окончательно вспыхивают темным; вспышка гнева затапливает его, и рука отходит назад слишком быстро. Оставленная на краю стола трость, ее тяжелый костяной набалдашик с маху впечатывается Донасьену в висок, ослепив болью и отняв координацию. Он даже не сразу понимает, как именно падает со стула, зацепив и повалив остальные, стоящие перед ним, и растянувшись на полу. Глухая, разрывающая череп боль совершенно путает разум и отрезвляет одновременно; Донасьен опирается на локоть, отставив кверху зад и чувствуя резкую тошноту, привкус крови, мгновенно подтекшей в нос и совершенную уже неважность похмельной мигрени. – Кажется, это не совсем тот эффект, которые живописуют ваши сочинения, – холодно замечает Максимилиан откуда-то сверху, сбоку, и, через силу сосредоточив взгляд, Донасьен выхватывает в сузившемся до лакированной доски пола и собственной руки пространстве его скромную коричневую туфлю. – Но не могу удержаться и не спросить, как вы себя чувствуете? Ощущаете ли то удовлетворение, которое, по вашим же словам, должна испытывать жертва насилия? – его голос такой холодный и так дробится в ушах. – Или, может быть, это я что-то не так делаю? Может быть, мне немного изменить… точку приложения? – он спрашивает, и следующий, впечатывающий в пол и едва не ломающий кость, прошивший всю спину агонией удар набалдашником приходится в левую лопатку. Донасьен низко стонет, только приподнявшись на четвереньки и снова припадая на локоть, сжимая зубы. Его тело совсем не так легко переносит такую острую боль, как хоть бы и десять лет назад, и его неожиданно резко пугают возможные переломы, могущие до конца жизни обездвижить его. – Так лучше? – тем временем так же прохладно спрашивает Максимилиан, обходя его, распростертого на полу, с лица. – Вижу, что нет, но… Ладно, довольно. Я не… не хочу в самом деле делать вам так больно. Вставайте, – его голос как будто смягчается, но металлический конец трости, которую он перехватывает, холодно и жестко упирается под приподнятым подбородком. – Давайте. Вы достойный свободный гражданин, а достойному гражданину не пристало валяться на полу, словно опустившемуся выпивохе. Вставайте, – и он еще легонько шлепает Донасьена снизу по подбородку, так, что его зубы слабо клацают. – Что же вы… – он облизывает губы, опираясь на ладонь и собираясь с поплывшими от боли мыслями, – что же вы решили приложить меня легонькой прогулочной тросточкой, а не сразу правами человека и гражданина**? – Донасьен спрашивает, дожидаясь легкой растерянности в глазах Максимилиана, и, как только тот собирается оскорбленно ответить, берется за его трость и с силой дергает на себя. Охватившая запястье лента и удобное положение ног спасают Максимилиана от падения, но Донасьен успевает заметить в его взгляде мимолетный страх, пьянящий крепче вчерашних ликеров. Он поднимается на колено, не отпуская трости, когда Максимилиан хватается за нее и второй рукой, решительно пытаясь вырвать из потных и немолодых, но все еще сильных рук. Мимо стола, в пустой, но горячей борьбе за жесткую трость; Донасьен вцепляется в нее со всех сил и не брезгует скользнуть зубами по кончику чужого носа, стоит Максимилиану одержать малейшее превосходство, и заставить его снова уступить. Но, разгоряченный и взведенный не хуже тэрнеровского пеппербокса, он отвлекается, дает слабину – и сухую, самодовольную пощечину, соскальзывая пальцами по гладкому тику, – а в следующее мгновение уже оказывается прижатым Максимилианом к стене с больно вбитой в шею тростью. – Не недооценивайте меня, – выдыхает Максимилиан ему в лицо с легким запахом мятного королевского табака, удерживая трость обеими руками и вдавливая ее в шею над кадыком и атласной бархоткой так, что не вдохнуть; его щеки горят, но особенно ярким пятном – левая, и аккуратно, педантично до того завитые голубиным крылом седые волосы растрепались на ровном проборе. – Сложно… – слабо выдыхает Донасьен, и Максимилиан едва-едва ослабляет давление на его шею, только чтобы втягивать немного воздуха и говорить почти шепотом, – сложно не недооценивать того… кто в самом деле не собирается задушить меня, – он сипит с проглоченным смешком. Сухой репс аби неожиданно нежный и бархатистый под сжавшими ребра мокрыми ладонями; пуговицы плотно застегнуты, не по моде и не доберешься так запросто до жилета, но Донасьен и не этого хочет. Жадно огладив ребра, сжимает талию, соскальзывает на сухие, узкие бедра, грубо обводит их ладонями и, сально дернув, прижимает к своим. Смутить. Выставить на смех. Обидеть. Максимилиан выдыхает, бесстыдно дрогнув короткими ресницами. Ох, проклятый ты, сраный и обконченный благодатный боже. Он такой твердый. – Ты… ты все-таки развращенный мальчишка. Ты хочешь, – изменившись в лице и настроении, Донасьен находит минуту улыбнуться краем рта, соскальзывая ногтями по складчатым полам аби и продолжая с силой вжимать его бедра в свои, возбужденно ощущая лобком его напряженный член – меньше, чем хотелось бы ждать, но не меньше, чем воображалось – и чувствуя, как собственный, безразлично заправленный в штанину кюлотов, тоже довольно живо твердеет. – Да, – сухо соглашается Максимилиан, заново краснея и смотря с обезоруживающей прямотой. – Этого? – спрашивает Донасьен выдохом. – Нет, – Максимилиан качает головой, но сам вжимается бедрами еще, слегка покачивая ими и сразу с желанием потираясь. – Тогда подожди… – а Донасьен чуть отстраняет его и, втянув мягкий живот, с трудом просовывает руку под пояс своих кюлотов, обхватывая потяжелевший уже и набухший от крови член, укладывая его наверх, – вот так вот… иди теперь сюда… – нет времени и толком желания расстегнуться; прижатый к стене, задыхающийся от жесткой трости, он крепко притискивает Максимилиана за бедра и полуприкрывает глаза, наблюдая за ним, пока они сладко, несильным ритмом трутся членами через пропитанные потом шелк и замшу. Он еще не сдерживает желания, скоро скользнув ладонями под тяжелые полы и мягко приласкав напряженные маленькие ягодицы, то сжимая их, то поглаживая, и ему нравится, как Максимилиан отзывается на эту ласку, шумно выдыхая носом и, кажется, еще твердея. – Прямо как в иезуитском корпусе, – со смешком выдыхает Донасьен через какое-то небольшое, но залпом опьянившее время, продолжая прижимать Максимилиана к себе за его чувствительный, доступный рукам зад и качаться на носках, ритмично потираясь – даже высоты каблуков не хватает, когда подбородок так задран, воздуха не хватает, близости тела не хватает. – Я с тех самых пор так не делал. – Я тоже, – коротким выдохом обжигает щеку Максимилиан, – с самого лицея. – Не такой уж и невинный, значит, а? – Донасьен старается контролировать расход воздуха, так чувствительно прижимаясь твердым членом к его члену. – Ты делал еще какие-нибудь вещи позже? – Кое-что, – скупо отвечает Максимилиан, слабо покачивая бедрами. – Интригует, – без настоящего интереса замечает Донасьен. Сейчас ему не до того, не до возбуждающих голову подробностей, сейчас в приоритете продержаться за лицезрением этой краснеющей, бравирующей, похотливой невинности и не залить свои кюлоты, прямо как в иезуитском корпусе. – Ты думаешь о том, сколько прошло времени? – спрашивает Донасьен, согревая его щеки и удобнее переступая на носках; влажные пальцы скользят по внутренней обивке туфель, делая равновесие таким зыбким, а член – таким твердым. – Скоро придут закрывать зал, и если нас с тобой застанут в таком положении… – А мы делаем что-то непристойное? Что-то безнравственное? – спрашивает Максимилиан, особенно чувствительно и сильно вжимаясь горячим членом и мимолетно прикрывая глаза. Он такой нежный, такой разогретый и такой твердый. Донасьен соскальзывает вспотевшими пальцами по его кюлотам, отыскивая пуговицу лацбанта. Тянет из петли, расстегивает, отводя лацбант в сторону, скользнувший по пальцам замшевый лоскут, прикрывающий туго стянутый на животе пояс и свободную пройму ниже него для всякой мужской нужды. – Да, – он отвечает дрожащим ресницам и пьяным кошачьим глазам, осторожно, на ощупь разводя двумя пальцами не видную ему в этой пройме, чуть разошедшуюся от плотского желания прореху подштанников и мягким движением доставая нежный член наружу. Дыхание Максимилиана сбивается, и он покусывает край губы, пока Донасьен, почти не касаясь того, чего он так хотел бы, снова наполовину просовывает ладонь в его подштанники, прихватывая и его нежные, мягкие и подтягивающие яйца тоже, высвобождая их и несильно сжимая в ладони, лаская и перекатывая. – Ты хочешь, чтобы я помастурбировал тебя? – большой палец легонько скользит по напрягшемуся от этого стволу, слабо потирая. – Да или нет? – Да, – не раздумывая, Максимилиан дышит ртом, обжигая его губы возбужденным жаром и легким запахом табака. – Но я не дам тебе облегчиться, мой милый, – осведомляет Донасьен, оттягивая его туже подтянувшиеся яйца и поглаживая их большим пальцем. – Это станет только больнее. – Пусть, – Максимилиан явно вовсе больше не думает – и тихо, прерывисто стонет на выдохе, еще сильнее упираясь руками в тонкую прогулочную трость, когда Донасьен грубо обхватывает его член ладонью, сразу двигая ей. Крепко оттянуть кожу с налитой, возбужденной головки и немного подвигать ее по горячему, ладно легшему в руку стволу. Ох, да он такой… влажный. На пальце остается немного этого возбужденного юношеского сока, и Донасьену страстно хочется вдруг облизать его, узнать этот вкус, беззастенчиво зацеловать этот небольшой член, который он медленно мастурбирует, неотрывно глядя на сдерживающего дыхание Максимилиана, хочется поласкать его ртом, пока белое семя не брызнет на щеку. – Ты, – это звучит почти пошло, когда Максимилиан вдруг разлепляет подсохшие губы, – ты хотел бы быть со мной тогда? Хотел бы смотреть, как я ласкаю себя рукой? Хотел бы лечь рядом, и чтобы я мастурбировал себя за чтением твоей?.. – он сбивается от нарочно медленной, тугой ласки и того, как пальцы сжимают нежный, чувствительный венчик под головкой, играясь и никак не давая ему излиться сейчас же. – Да или нет? – Да, – соглашается Донасьен, приоткрывая губы и чуть быстрее двигая ладонью. Ему так не хватает ласковой руки на своем члене, но это еще терпит – когда Максимилиан стонет носом, наваливаясь и вжимаясь в его рот. Он целуется неловко, сразу раскрыв губы и требовательно, глубоко погружая язык. Сгрести бы его за волосы, засыпав запястье пудрой, и научить, но невозможно и не хочется; Донасьен никак не менее жадно отвечает ему, быстро мастурбируя его член, и черные аметисты часто, ритмично постукивают друг о друга на запястье. Максимилиан наваливается с силой в какой-то момент, плохо контролируя свое тело, почти имеет языком его рот, давая так же иметь себя, и Донасьен хрипло задыхается от больно въехавшей под подбородок трости, сжимая его возбужденный член и невольно царапая ногтем. – Прости, – не извиняясь, Максимилиан все же немного отстраняется, давая тесно, хрипло откашляться и продышаться, но не убирая трость, держа его так же крепко, как и раньше, и легонько поддавая бедрами. – Что бы ты хотел сделать тогда? – он спрашивает без перехода, с этим сладострастным интересом, поведшим его кошачьи глаза чувственной поволокой. – Если я скажу, ты сразу изольешься, – хрипло хихикает Донасьен, но все же решает немного побаловать, так, еще легонько разогреть. – Я бы поцеловал тебя, мой милый. Зацеловал бы твои губы и твой несдержанный язычок, – он делает паузу, останавливая руку, потому что, кажется, этих скромных, почти целомудренных фантазий уже достаточно для заведенного, голодного Максимилиана. – Я бы взял твою руку, мой милый, и лег бы с тобой так, чтобы ты помастурбировал меня тоже. Ты бы ведь хотел этого? Хотел бы кончить, мастурбируя меня? – еще несколькими быстрыми движениями руки продергивает нежную кожу и снова отпускает. – Ты уже ласкал мужчину раньше, Максимильен? Хотел бы ласкать меня? – Да, – тихо, сбито отвечает Максимилиан. – Все – да, – он так же тихо дышит, полуприкрыв слабые глаза, пока Донасьен снова быстро мастурбирует его, почти не сжимая и только сухо скользя ладонью по горячему, твердо напряженному стволу, – и неожиданно откидывает голову в какой-то момент, опуская пьяный кошачий взгляд, прослеживая им ниже расстегнутой груди и часто поднимающегося мягкого живота, туда, где еще прикрыто выправленной сорочкой. – Покажи мне, – на мгновение поднимает взгляд и, быстро облизнувшись, снова жадно опускает, неприкрыто глазея. – Хочешь увидеть… доказательства моего желания? – спрашивает Донасьен, неровно улыбаясь. – Да. Покажи мне его. Покажи, что ты меня хочешь, – речь тоже пьяная, плывущая в слегка оглохших от недостатка воздуха ушах. – О жадность юности… – нарочито и сипло вздыхает Донасьен, но отпускает его с каким-то возбужденным послушанием, берясь за холодную металлическую пуговицу на своих кюлотах. Он привычно расстегивает свой лацбант, отводя в сторону и открывая свободную пройму; уже до того он выправил член из тонких, когда-то дорогих, крепко заношенных подштанников и теперь только поправляет яйца, оттягивая край прорехи и вытаскивая их, вспотевшие и липкие, немного лаская рукой. – Ох, – вздыхает Максимилиан, с этой особой ангельской похотью разглядывая его. Донасьен удовлетворенно улыбается краем рта, зная, что посмотреть есть на что; член у него красивый, насыщенно-багровый, изогнутый, с крупной округлой головкой, в обрамлении еще темных в паху волос, может, едва-едва подкрашенных глетом, для искусственной пошлой влажности, как раз чтобы удовлетворять эту нежную охоту прихотливых малолетних распутников. Донасьен разве что ловит себя на мысли, что пока не представляет ни цвета, ни подробного вида самой интимной части своего нечаянного любовника, и хотя опытные пальцы дали ему понять достаточно, посмотреть тоже хотелось бы. Он почему-то представляет его себе нежно-розовым, с этакой тонкой, почти прозрачной кожицей, обтягивающей влажную головку и мягкие, упругие яички, но попытка чуть опустить голову и взгляд быстро пресекается больнее вжатой в горло тростью. Максимилиан с какой-то неуместной скромностью и уместной жестокостью не дает ему дышать, осторожно потягиваясь ближе и выдыхая в лицо, прикасаясь своей возбужденной головкой к его напрягшемуся стволу, скользя вдоль него, ласкаясь медленными толчками и плотнее прижимаясь, давая членам касаться и тереться друг о друга между их животами. Он так и ведет, то возбужденно задевает его член своим, готовым уже излиться, то, соскальзывая им, неудобно вжимается в живот и явно желает большего, но никак не собирается убирать руки от трости. Кажется, он так и кончит, в этом интимном прикосновении, легонько влажном от его подтекшего, остро пахнущего сока с ноткой не пролившегося еще семени. – В моей юности мальчики делали это рукой, – замечает Донасьен, тоже живо изведшийся этой лаской, и требовательно прикусывает губу; все еще юный, легковозбудимый и похотливо влюбчивый в эти кокетливые игры. – Я могу взять их оба и поласкать, довести нас с тобой до блаженства обоих, только пожелай. – Пожалуйста, – просит Максимилиан в его мягкий, согревшийся возбуждением рот и с сухим стоном запускает в него язык, доверчиво закрывая глаза, когда Донасьен мягкой хваткой берет и сжимает оба их члена, потягивая и двигая нежную кожицу вверх и вниз. Это томно, медленно и очень сочно. Донасьен быстро сбивается, все чаще двигая рукой, сжимая оба горячих ствола и торопливо продергивая, давая им твердо тереться в его влажной ладони; черные аметисты часто стукаются друг о друга, еле слышно за жарким пульсом в ушах. Он отнимает руку резко, задыхаясь, когда Максимилиан перестает целовать его и только шепчет прямо в рот: – Пожалуйста… я хочу… сейчас… И нежность сейчас же сменяется требовательным горловым рычанием; видел бы кто этого скромного, пристойного, едва тридцатилетнего юношу таким распаленным здесь, у нагретой бесстыжим телом стены, а не на трибуне, не за комиссарским столом… Донасьен ощущает легкую ревность от того, что этот дикий аррасский плод какая-то сука сорвала раньше него. – Еще, – выдыхает Максимилиан ему в губы, покрывая их новыми поцелуями, короткими, кусачими, срамными поцелуями с зубами и языком. Но и самого Донасьена ведет хуже, чем от бутылки веспетро, глаза подзакатываются от того, как нечем дышать, и если бы Максимилиан был не так настойчив в выборе позиции, он бы уже получил все, что можно, и мог бы не раз крепко засадить между раздвинутых ног. Донасьен не думает об этом, только слушается животного – такой не скроешь ни стрекозиными очками, ни благопристойностью стиснувшего тело костюма – взгляда, сам смотрит наверняка уж не целомудреннее, и снова сжимает оба члена, и торопливым, пьяным ритмом дрочит их, стиснув в кулаке, туго сжимая оба налитых венчика, когда Максимилиан чуть приподнимается на носках, и сразу после снова натирая два горячих, крепко пахнущих ствола в руке, вниз и наверх, снова и снова. Максимилиан стонет, почти не прикрыто, требовательно и обиженно, когда Донасьен, опять задохнувшись, в этот раз куда быстрее отнимает руку, оставив ее на излете, широко раздвинув пальцы. – Ты ведь сейчас уже изольешься, милый мой?.. – он не спрашивает, скользко переступая во взмокших туфлях и через силу, через вжатую в глотку трость сглатывая. – Да, – все равно короткий сухой ответ; руки Максимилиана мелко трясутся, когда Донасьен снова сводит рукой оба их члена, нарочно медленно лаская, доводя до все больнее разливающегося по ним жара. – Дай мне… я хочу спустить в твоей руке… – А что же мне? – находит терпение на кокетство Донасьен. – Чем ты меня за это наградишь? Я мастурбирую тебя, дрочу тебя, а ты только получаешь удовольствие – и всего-то. Нет, так не пойдет. Что бы ты хотел сделать мне? Глаза растерянно бегают, но всего лишь пару мгновений. Максимилиан решает что-то, облизнув сухие губы. – У меня найдется… подходящий подарок. Я обещаю. Теперь же… пожалуйста… – Я весь полон предвкушения, – а Донасьен еще сипло дразнится, так же нарочно медленно поглаживая его напрягающийся ствол и прижимая к своему. – Такой нетерпеливый… что же ты мне подаришь? Ладно… – он еще ласкает, беря его член в горячую ладонь и обводя указательным пальцем, – ладно, милый мой… иди сюда… в колыбель, которой ты так жаждешь, я тебя укачаю… Он охватывает тугую, налитую головку двумя пальцами, тугим кольцом из большого и указательного, мимолетно лаская остальными ниже, и болезненно-тесно пропускает ее в них, ускоряющимися движениями дрочит ее, влажную и наверняка потемневшую, наконец доставляя Максимилиану это тугое, столь желанное удовольствие. Тот так часто дышит, и его веки вздрагивают; трость едва не ломается об шею. – Ты хочешь, – и каждое слово дается Донасьену с трудом, но огневой румянец, сползающий за жесткий суконный воротник жилета и белый шейный платок, стоит того, – хочешь, чтобы я сделал это ртом? Максимилиан вздрагивает весь, его веки дрожат, а сухие приоткрытые губы едва пропускают выдох. Первые белоснежные брызги попадают на грязную, темную сорочку, оставаясь неровными потеками, а потом он просто течет, густым светлым семенем щедро выплескивается на пальцы, заливая живо дрочащий его кулак. Так много. Сколько у него никого не было? Сколько он хранил себя нетронутым, чтобы дать сейчас так крепко раздрочить и разрядить себя чужой чувственной, смуглой руке? У Донасьена вся ладонь липкая, кажется, даже уже на пол, между туфлями капает из нее, но он продолжает дрочить так сладко разрядившийся член его собственной спермой, пока Максимилиан вдруг не отстраняется резко, отняв наконец передавившую над кадыком трость. Он заправляется и застегивается слишком быстро, а Донасьен сразу тянет воздух, закашливаясь и сгибаясь, теряя равновесие, но все равно успевает заметить кое-какие детали под ловко наводящими педантичный порядок руками. Все еще твердый, упруго поднятый член даже немного бледнее, нежнее и влажнее, чем он думал, с очень яркой венкой, а мягкие яйца все в пушистых светлых завитках, таких же, как и на лобке. Максимилиан отступает еще на шаг, наконец плотно застегнувшись и поднимая взгляд. Жаркий, темный румянец он так просто не скроет, а вот легкую растрепанность волос еще можно списать на ноябрьский парижский ветер. – И что же? – наконец распрямившись, Донасьен разводит руками; его твердый, сочный член так и стоит, торчит из разошедшейся прорехи подштанников и проймы кюлотов. – Что-то я не вижу в ваших глазах особого желания удовлетворить и меня, гражданин Робеспьер. Или мне считать вас отныне обманщиком? – Нет. Не сейчас. Позже, – а Максимилиан отвечает так же сухо, как и всегда, будто вовсе не сладко кончал только что, не ласкался к его руке, прося надрочить его сильнее, пока не залил семенем все еще мокрые пальцы. – Вы же знаете, что в самом деле уговор был не таков? Если только вы сей же час не пригласите меня в свою квартиру или в отель, – Донасьен легонько щурится, возбужденный и желающий немедленной ласки и разрядки. – Нет, – но Максимилиан качает головой. – Впрочем, как хотите. Можете и сейчас, – он стягивает ленту трости с руки, прокручивая запястье – под манжетой на коже мелькает глубокая розовая отметина. – Я попрошу вас еще немного не беспокоить, если нужно, но все же советовал бы вам сперва вернуться домой, потому что, боюсь, этого даже ваша репутация может не выдержать. Донасьен непонимающе смотрит на него, а Максимилиан, поправив манжету, оставляет трость на краю стола. – Держите. И можете не возвращать, я куплю себе новую. Насколько я представляю из ваших сочинений, ее размер подойдет вам куда больше, чем мой, – и он легонько обводит костяной набалдашник кончиками пальцев перед тем, как развернуться на каблуках и, одним движением собрав все свои бумаги, чеканным, немного нервическим шагом выйти наружу. Да, Максимилиан Робеспьер – интересный человек. Провокатор – девственник. Ханжа – прельститель. Насильник – недотрога. Он живет в отеле Ренар, на улице Святой Елизаветы.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.