8
11 мая 2019 г., 20:51
- Утёнок, - говорит Джисон, и смотрит, как на умирающего. Наверное, Феликсу было бы чуть легче, если бы этот хён немного меньше переживал. – Утёнок, я скажу учителю, что ты заболел. Останешься дома, отдохнёшь, немного соберёшься…
- Я погибнуть один, - говорит Феликс, и отворачивается, - если тебя не будешь рядом, я умрёт.
Это звучит как-то очень, и Джисон просто кивает, соглашаясь.
Столько слёз Джисон не видел ещё никогда в жизни, столько слёз, сколько вытекло из совершенно разбитого ребёнка позавчера вечером, его всё же удалось найти. Джисон сдержался тогда, не комментировал, не злословил, не обещал четвертовать, пристрелить, выбросить из окна – ничего из того, что так хотелось сделать с одним из самых близких друзей. Он просто держал безвольную горячую руку в своей, не давал упасть, заставлял идти, а потом просто гладил по волосам, гладил по волосам, гладил по волосам, пока малыш бесконечно больно молчал ему в колени.
Теперь в коленки не помолчишь, и лучше бы остаться дома, Джисон уверен в этом, чем светить заплаканным опухшим лицом, чем объясняться перед учителями или одноклассниками, чем видеть этого тупого придурка, посмевшего так невероятно гадко разбить ребёнку сердце. Такое нежное сердце.
(Джисон любит Феликса очень-очень.)
Лучше бы остаться дома, но крошка Феликс боится одиночества, поэтому он храбро идёт в школу в понедельник, натянув на нос медицинскую маску. Джисон очень-очень рядом, и это раздражает, но это спасает, и Феликс находит в себе силы идти по коридору мимо кабинета второго класса с почти гордо поднятой головой.
- Можно я всё-таки выцарапаю ему глаза? – стонет Джисон, слегка обезумевший от всплеска материнского инстинкта и острой необходимости защищать потомство.
Феликс только вздрагивает мелко, а потом тихо выговаривает «я не понимаю, что ты говорит». Всё он понимает, конечно.
Джисон как-то сдувается и грустно опускает плечи, оставляя все комментарии при себе.
Феликс видит Чанбина на второй перемене. Тот вроде даже хочет подойти, но Феликс отворачивается так резко, что кружится голова, а потом сбегает по ступенькам, перемахивая через три сразу, что старший понимает – подходить не нужно.
Наверное, вовсе. То есть, никогда.
(У Чанбина в груди Хиросима и Нагасаки, он не понимает себя совсем, он впервые настолько очевидно с собой не знаком, но Феликса хочется обратно, потому что даже в убежище без него плохо и пусто. Феликс не даётся и, судя по адскому пламени в глазах Джисона – всё очень серьёзно, всё очень провально и, кажется, Чанбин кое-кого потерял. Перед Ликсом ужасно хочется оправдаться, объясниться хоть как-то, что угодно сделать, лишь бы снова смотрел влюблённо, смеялся заливисто и говорил на своём этом непонятном, сжёванном, мяукающем.)
У Феликса от этой секундной встречи в груди дырка размером с кулак, никак не сужающаяся чёрная дыра. Когда человек дырявый, он может только плакать, только плакать, и иногда – стараться дышать, только осторожно. Вдох. Выдох. Пауза. Вдох. Пауза. Выдох. Пауза. Пауза. Пауза.
- Когда я уже перестанет плачет? – с каким-то наивным возмущением спрашивает Феликс через пару недель, глядя на свои мокрые пальцы после того, как Уджин, вытащивший всех на прогулку по набережной, сказал тихо «ты плачешь, кстати». – Я не могу больше плачет! Когда высохнет всё внутри?
Чанбина, конечно, никто не звал, и от этого Феликсу больно ужасно, потому что жизнь слишком жестока и несправедлива.
- Высохнет, - рассудительно говорит Чан, и мягко хлопает по плечу, - когда любовь пройдёт.
В этот момент крошка Феликс пугается так сильно, как ещё никогда прежде. Он останавливается, глядя в спины старшим, и обе ладони прижимает к своей груди, к своей дыре, к своей незаживающей ране. Джисон оборачивается первым, и вздыхает так грустно, словно устало спрашивает «ну что у тебя на этот раз, горе?». Это выглядит очень-очень ужасно.
Наверное, он всех их уже достал. Наверное, вот-вот им станет уже нестерпимо скучно от его слёз, от его ужасного состояния, и они оставят его одного. Совсем одного.
Это пугает так сильно, что Феликс быстро догоняет старших, берёт Джисона за руку, и Уджина тоже, сжимает их пальцы взволнованно, и тараторит смято:
- Пожалуйста, не оставляет меня один. Не оставляет, Джисон, Чан-хён, Уджин-хён, не оставляет меня. Я перестанет плакать, обещает. Обещаю. Я перестанет плакать и быть скучно. Я буду, как раньше. Просто я… я хочу любить его дальше.
И всем как-то ужасно неловко. Ужасно неловко, но одновременно с уджиновым «никто не собирается тебя бросать, утёнок», Феликс тихо пищит, потому что Чан сжимает его в медвежьих объятьях.
- Кто-то уже должен был, наконец, обнять тебя, - бурчит он, и держит так, и у Феликса опять слёзы, опять эти дурацкие слёзы. – Если кое-кто у нас такой непроходимый тупица, совершенно не заслуживающий тебя.
- Чан! – Джисон звучит очень взволнованно, но Феликсу так хорошо у хёна в руках, и реветь, вроде, можно, и сейчас, от чего-то, это даётся легче.
- Что «Чан»? Ещё скажи, что Чанбин его заслуживает. Дебил… Но, раз тут такое дело, слышишь, малой, никто тебе его любить не запретит. Если бы тот, кого я люблю, поступил со мной так же…
- Он не поступит так никогда, - вдруг говорит Уджин, так говорит, что и Феликсу, и Джисону, в один миг становится как-то очень ясно всё про этих двоих.
- Но всё же, - упорно договаривает Чан, - если бы так произошло, я бы тоже хотел продолжать любить его.
И это всё как-то очень интимно вдруг.
- Люби его, - говорит Чан, и всё ещё не отпускает, и прохожие косятся на них, но какое кому дело до чужого мнения, если честно. – Люби его изо всех сил, малыш. Люби так, словно ты последний человек на земле, которому дано это чувство. Не смотря ни на что, люби. Хорошо?
Феликс кивает и пищит что-то тихо, сквозь слёзы, и ему больно, и очень тяжело вот так любить, ненужно и бестолково, но потихоньку дырка в груди становится чуточку меньше благодаря Чану.
А ещё через пару недель Феликс заставляет себя улыбнуться в школьном коридоре, и даже кивнуть в имитации поклона, мяукнув мягкое «привет». Его произношение стало немного лучше, потому что он занимается, кажется, двадцать часов в сутки, лишь бы думать головой, а не сердцем.
Чанбин выглядит ошарашенным, и неумело криво улыбаясь в ответ на это приветствие.
(Феликс кажется ему не просто красивым, он кажется ему произведением искусства, сокровищем, прекрасным, как тысяча волшебных эльфов (ну или с кем там сравнивают невыносимо красивых мальчиков?), настолько красивым, что воздух с трудом проходит в прокуренные лёгкие.)
Весна становится совсем тёплой, когда Феликс выучивается не реветь с десяток часов кряду, есть по целых три раза в день, сосредоточенно слушать собеседника, и вот так вот улыбаться. не так широко, как раньше, но всё же.
(Чанбин чувствует себя таким счастливым всякий раз, когда котёнок улыбается ему, даже если коротко и скупо.)
День рождения Уджина, естественно, отмечается в гараже, и тут уж встреча неизбежна. Феликс не спит накануне ни секунды, нервничает, пытается приготовиться, как минимум – не плакать. Как максимум – сказать хёну пару слов, простых и ничего не значащих.
Утром Феликс хочет наврать, что страшно болен, но останавливает слишком хорошее отношение к старшим хёнам. Поэтому приходится тащиться, как на казнь, запирать свои чувства на замок, затыкать так и не затянувшуюся дырку в груди улыбками, потому что никому не стоит знать, что всё ещё болит.
Не Чанбину – точно.
Атмосфера получается как-то не очень, потому что Чанбин пялится исподтишка, но отворачивается всякий раз, когда смотрит Феликс, и воздух между ними словно наполнен статическим электричеством. Кроме приветствия оба не говорят друг другу ни слова, но они молчат так громко, что хочется их обоих выставить за дверь.
Феликс старается особо не двигаться, потому что уверен – от малейшего неосторожного колебания, он расплескается, разольётся, не сможет сдержаться. Но он столько раз обещал быть хорошим мальчиком, не расстраивать хёнов, что плакать нельзя. Хотя бы не сегодня. Не сегодня.
Пожалуйста, господи, не сегодня.
(Чанбин столько раз дрался за последние недели, но так и не смог выплеснуть себя изнутри, так и не смог успокоиться хоть немного.)
А потом Джисон не выдерживает. Он долго-долго смотрит то на одного, то на второго, а потом буквально цедит сквозь зубы.
- Скажи ему.
Чанбин хмурится непонимающе, а Феликс – так же непонимающе заламывает бровки, глядя на маму-утку.
- Скажи ему, Чанбин.
Уджин кивает, да и Чан тоже явно в курсе чего-то такого, чего Феликс не знает, и это очень смущает.
- Не будь дебилом, Бини.
Чанбин хмурится сильнее, и опять кидает на малыша короткий, жгучий взгляд. У Феликса от него мурашки и озноб.
- Вы о чём? – мяучит он, и почти весь прячется за подушку, которую обнимает.
- Джисон, не смей, - просит Чанбин, и это первый раз, когда Феликс слышит его голос, кроме короткого «привет» последних дней.
- Да что «не смей»? Если ты такой слабак и трус, Бини, я не виноват! Я не хочу, чтобы мой утёнок продолжал плакать каждый день.
Чан и Уджин, кажется, не собираются ввязываться, Чанбин краснеет, а Феликсу вдруг делается ужасно не по себе, а от того, что Чанбин теперь знает, как много он ревёт, колет в сердце.
- Ты спрашивал, о чём я, утёнок? А о том, что этот дебил, твой любимый – просто трус, слабак и тряпка, боящаяся сознаться хоть в чём-то хорошем в себе! Все уши мне про тебя прожужжал, каждый божий день, со всех сторон: по телефону, в сети, на переменах – «как он?», «как у малыша дела?», «что у котёнка происходит?». Волнуется, дурак, а сказать не может ничерта!
Феликс кусает губу сильно-сильно, чтобы вытерпеть. Чтобы не спросить жалкое «правда?». Чтобы не смотреть на Чанбина, потому что по его лицу он точно поймёт, что всё это совсем не так.
- Скажи ему, Чанбин. Просто скажи, будь мужчиной, хоть раз.
Чанбин матерится, встаёт резко, а потом хватает Феликса за руку, и тащит прочь, на улицу, за дом, где темно, тихо, а над ними – огромное звёздное небо.
- Ликс, - говорит Чанбин, и дёргает к себе, обнимая. – Ликс…
- Я… Я сейчас буду плакать… а я не должен.
- Плачь, последний раз можно. А потом, пожалуйста, никогда больше не плачь. Никогда не вздумай плакать из-за меня.
Феликс не понимает ничего, конечно, но пока дают – он берёт. И осторожно кладёт голову хёну на плечо.
- Словно может быть хоть одна другая причина плакать…
Очень долго молчат оба. А потом Чанбин набирает в грудь воздуха, и говорит очень долго, медленно и понятно, в самое ухо, до мурашек хорошо говорит:
- Ликс, малыш, прости меня… Ликс, прости, я не знаю, почему тогда так ужасно себя повёл. Твои чувства – сокровище, твои чувства ко мне – сокровище, а я такой дурак. Я просто…
- Ничего.
- Ты улыбаешься, я слышу.
- Конечно.
А вокруг – весна такая, что голова кругом и у не влюблённых людей, что и говорить про этих двоих.
- Я, - говорит Чанбин, и голос у него непослушный, тихий-тихий, непривычный к таким словам, - я научу тебя правильно говорить. А ты… а ты научи меня правильно чувствовать. Я без тебя не справлюсь. Научишь?
- Научу, - Феликс улыбается непривычно широко и солнечно, так. Что даже ночь эта, кажется, делается светлее, - только ты поцелует меня? В губы.
И Чанбин, наконец, перестав быть закомплексованным кретином, просто поворачивает голову, и целует. Мягко, медленно, очень понятно и очень хорошо целует. В губы.
Их первый из миллиарда поцелуев длится бесконечно долго, бесконечно долго, бесконечно долго.
OWARI