Как прожить лучшую жизнь. Тэхен/Хосок
15 июня 2022 г. в 03:06
Хосоку было пять. Они снимали комнату в районе трущоб Санья, в которой умещался один прокуренный футон для отца и гора вонючего тряпья, на которой обычно спал он. На этаже выше была точно такая же два на два со снесенными стенами, из которой сделали общую кухню, вместо стульев — трещащие ящики из-под кормовой кукурузы, двухкомфорочная плитка и маленький, еле дышащий помехами телевизор. Появляться на той территории Хосоку было запрещено из-за постоянных недоплат. Но в тот год случился теракт на Икэбукуро, все думали — начало действий после холодной войны, и взрослым было как-то не до сопляка, прячущегося за косяком стены, чтобы хоть раз в жизни посмотреть сепию по тв.
«Сейчас вы все должны прожить лучшую жизнь, хотя бы ради моего сына, пожалуйста, радуйтесь вдвойне и за него тоже», — говорит в кадр одна сплошная монохромная помеха, будто вопрошая у всего сущего.
Это была мать кого-то из пострадавших. Японцы жуть странные, подумал тогда Хосок, пораженный такой любви к миру и первобытному, чистому альтруизму. После пламенной речи началась бурчащая реклама стирального порошка, Хосок оказался случайно замеченным и впоследствии сильно отхлестанным. Было не жаль.
Последним воспоминанием о пятом году жизни остается речь с национального канала и запах шкворчащего жирного масла на кухне в тот день.
В семнадцать у Хосока подпольно вырезанный аппендицит, криво наложены швы, желудок размером с красную фасолину и главной дилеммой становится «как же мне прожить свою лучшую жизнь?».
Меняется только локация — из Санья Хосок мигрирует в Котобуки, потому что там меньше засоленных войной беженцев-северокорейцев и ближе к кладбищу, на котором похоронен отец. Мама как-то слабо порывается звать его в Корею, но идея никому не приходится по вкусу. Кто оплатит билеты? А еще Хосок почти забывает корейский. И японцы ему нравятся гораздо больше, и за могилой отца надо кому-то приглядывать. Хосок прорастает в Японию корнями, желание жить дальше находится как-то само.
В съемной комнате кроме перманентного аромата дерьма был один матрас, туалет и дверь в коридор. Если игнорировать постоянно идущую со стока вонь, жить там было классно. У унитаза не имелось крышки на сливном бачке, смыватель в принципе работал через раз, приходилось подкручивать трубы и иногда просто набирать воды с крана во дворике, чтобы смыть. Но Хосока это не смущало, имея свой маленький уголок, он ощущал себя счастливой единицей человеческого общества, как и завещала та женщина с тв. Матрас был прожжен в нескольких местах и обблеван около тысячи раз, из-под него выпирала неоттираемая лужа какой-то мерзости вроде краски или крови прошлых съемщиков. В темноте она была похожа на футуристический коврик. Жить там правда было нормально.
На месте закоулка, в котором еще года два назад можно было увидеть кучу несовершеннолетних доходяг, продравшихся в Токио из США, теперь стоял ларек с разливной бодягой, и Хосок в один особо удачный день заговорил мужику за прилавком зубы и забесплатно попробовал все шесть видов мочи, едва похожей на настоящее пиво.
После этого его долго и утомляюще тяжело рвало в соседнем переулке.
Тогда он впервые знакомится с Тэхеном, поэтому совсем не жаль.
— Я не умер, — заключает Хосок, вытираясь краем футболки. — И не собираюсь, так-то.
Тэхен как-то громко хрюкает, вроде даже пытаясь не засмеяться. Может, от отвращения. Телефон с набранной скорой сбрасывает преждевременно до того, как уточнили бы адрес пострадавшего.
— Да вижу. Блеванул ты вместо этого знатно. Водой какой-то. Колешься, наверное.
Хосок на чужие слова ерепенится, петушится. Вот тебе и добрый прохожий-самаритянин, прекрасная, мать его, Япония.
— С хрена я колюсь? В двадцать первом веке человеку нельзя спокойно поблевать на улице гребаного засратого рынка, приехали. Ты из полиции, что ли? — маску скепсиса с чужого лица Хосок добивает, выворачивая руки тыльной стороной. — Да смотри же ты, зараза, вены не забитые. И не колотые ни разу.
— Допустим, что только в одном бедре есть минимум шесть мест, куда ты можешь вколоть внутримышечную дозу какой-нибудь параши в виде дешевого намешенного разогретого героина, — Тэхен пожимает плечами. Выглядит довольным, хоть и усталым, почему-то. — Может, восполним тебе водно-солевой баланс? Только не той солью, про какую ты думаешь, и не мечтай. Дорогого стоит. Тут забегаловка после двадцать пятого ларька с овощами, пошли туда.
Хосоку почему-то хочется смеяться. Он неиронично спрашивает:
— Та барыжишь, блять, я не пойму?
Тэхен также неиронично отвечает:
— А ты нар?
— Да иди ты нахуй.
Хосоку нравится Тэхен. Он начинает нравится не с первого взгляда и не с первого дня, это происходит как само собой разумеющееся, и Хосок не помнит, когда ассимилируется под Тэхена настолько, чтобы бороться за его жизнь. Происходит это все давно, кажется, что сто или тысячу лет назад, когда в счастливой Японии расцвел милитаризм. Пара-фашизм был бы классным толчком к созданию нечто прекрасного на фоне летящих к Китаю боеголовок с оранжевой опознавательной лентой. И не было Хосока, не было Тэхена, и не было даже пыли, которая могла бы стать ими, только их далекие прабабки, которые слушали радио на отшибе Сибуи про летящие к Китаю боеголовки, причитали в один голос и были лучшими подругами.
Вообще, Хосок прекрасно помнил, когда это произошло. Но очень не хотел признаваться.
Это было одно из тех воспоминаний, которые остаются с тобой навсегда, как вторая реальность, параллельная настоящему. Воспоминаний с деталями. Такой чуши в обычной жизни вообще не уделяешь внимания. И Хосок помнил ядреный запах олдспайса с травами, который он вылил на себя после душа, пробравшись к вещам Тэхена, пока тот гремел на кухне — ощущения были клевые, мужицкие, и Хосок снова почувствовал себя счастливым человеком. У Тэхена было все, чем у Хосока никогда даже не пахло, он много завидовал и недолюбливал за вонючую пепельницу, напоминающую о вкусе разжеванного табака в наказание от отца. А еще у Тэхена были глупые, красивые футболки с победителями рейтинга маскотов за каждый год. Когда Хосок завалился на кухню, Тэхен, раскладывающий картонные тарелки на стол («так получается, что мыть не надо», — объясняет ему Тэхен, когда Хосок впервые оказывается у него дома, прежде чем случайно поселиться там на пять лет), начал кричать про частную собственность и цену на «блядский олдспайс». Пом Пом Пурин, вышитый на его футболке, лениво улыбался. Хосок тоже улыбнулся, потому что Пом Пом Пурин напоминал ему солнце. Тэхен по привычке назвал его нариком и отстал.
И Хосок помнил это, как и то, что в следующую секунду щелкнет тостер, Тэхен достанет из холодильника полупустую банку персикового джема, а потом обожжется о тосты, пытаясь вытащить их большим и безымянным пальцами.
Хосок мог запомнить тот день, когда его впустили в большую, очень крутую квартиру. Утро, когда они с Чимином, пусть и сторчавшимся, но крутым другом Тэхена дрались за последнюю свиную шкварку из КоКо Итибанъя, недожаренную, но вкусную. Вечер, когда Тэхен целует его и обещает новую жизнь. Или ночь, когда Тэхен бьется с ним за последнюю севен старс в пачке, а потом они идут в круглосуточный на углу за целым блоком.
Это было задолго до того, как Хосок решает поселиться у Тэхена. Они сидят под железной дорогой все в том же Котобуки и пьют все то же сбадяженное пиво.
— Ты что за хтонь куришь? — Хосок спрашивает из чисто познавательного интереса.
— Севен старс. Недешевое удовольствие, конечно. Но приятное.
— А стрельнешь одну попробовать?
Тэхен показательно затягивается так, словно дышать кислородом ему больше никогда не придется.
— Мог бы, наверное. Это последняя. И я уже ее курю, если ты не заметил.
— Брезгуешь, что ли?
— Ты нарик, вообще-то.
Но Хосок выбрал запомнить ту секунду, в которую его ладони касаются чужой застиранной футболки с нашивкой Пом Пом Пурин, вдавливают лопатки, и он ревет, а Тэхен похлопывает его по плечу, жалуясь: «Ну что за соплебанк развел, Хосок», и его кожа идет мурашками. Мелкими, холодными мурашками, разлетевшимися, когда Хосок полез обниматься с истерикой по поводу приготовленных на завтрак тостов с персиковым джемом. У него все еще было обещание прожить жизнь очень-очень счастливо.