***
Кёнсу кромсают на части, режут его плоть, мучают огнем и раскаленным железом. Он не находит покоя даже в смерти, оставаясь в подвешенном состоянии между двумя мирами, и лишь запах сухой пижмы и привкус земляники и бадана на языке дают понять, что это еще не конец. Но Кёнсу до безумия, до крика в никуда хочет, чтобы боги поставили точку в его истязаниях. Пусть молодое, тренированное в охоте тело способно вынести боль, которая его переполняет, выжигает изнутри, но вот душевные терзания оказываются для него невыносимы, потому что всякий раз, выныривая из плотной нависающей черноты, Кёнсу видел его. «Может, это и есть буни?» – мелькали тогда ужасающие мысли в плывущем сознании, но они отступали от новой порции страданий. И почему его просто не оставят в покое и не дадут отправиться туда, где его ждут – мать, братья, Чанель… – Я здесь, рядом. Держись, Миаван. И кто бы знал, как Кёнсу цеплялся за это хриплое, тихое «Миаван». Лишь один человек на этом свете называл его так. Человек, который должен был встретить его в нижнем мире, а не подвергать мытарствам в этом. В один день лихорадка отступает. Наконец, Кёнсу смог уснуть, не ныряя с головой в темную бездну, и после он открывает глаза и понимает, насколько голодный. Кёнсу с трудом сползает с лежанки и стонет в голос от вспышки резкой боли в груди. Кёнсу опускает взгляд и видит, что туловище перемотано какими-то тряпками, от которых исходит неприятная, но очень знакомая вонь – барсучий жир вперемешку с кипреем. Именно эту мазь использовали знахари в его племени для лечения ран. Кёнсу оглядывается по сторонам, острым взглядом подмечая и рыболовные снасти (среди которых его лук и колчан), сваленные в углу, и большой глиняный очаг у дальней стены, который отбрасывает замысловатые тени на потолок и стены от полыхающего в нем яркого огня, и количество шкур на канами и полу, как доказательство того, что хозяин фанзы – отличный охотник. Который, к слову, спас ему жизнь. На единственное окно у входа в дом был натянут рыбий пузырь, и понять день или ночь сейчас невозможно. Убедившись, что в доме он один, Кёнсу неспешно, стараясь избегать лишних движений, подходит к вмазанному в очаг железному котлу, зазывно бурлящего на сильном огне. Внутри оказывается цолон из большого куска мяса, лука и полыни. Наконец, удушливый запах от мази и собственного пота перебивается ароматом еды. Во рту собираются слюни, и волна благодарности к неизвестному спасителю, кто бы он ни был, накрывает Кёнсу. Только Кёнсу сердцем чует, что знает ответ на главный терзающий вопрос, из-за чего всё внутри переворачивается то ли от испуга, то ли от ожидания. Каждое движение дается с большим трудом, но Кёнсу все же берет с деревянного настольника поварёшку и лезет ею в котел. Запах дурманит похлеще настойки из корневищ, и совсем невмоготу от судорожно сжимающегося в агонии желудка. Ему всё равно на то, что может обжечься, голод пересиливает всё, но с первым глотком цолона, к горлу поднимается тошнота. Кёнсу кладет поварёшку на место и на дрожащих ногах ковыляет обратно к лежаку. Дойти до канами Кёнсу не успевает – входная дверь скрипит на ржавых петлях, открываясь и впуская в натопленное помещение столп пара и дыхание зимней тайги. Кёнсу, ослепленному вспышкой дневного света, проникшего в фанзу, не сразу удается разглядеть черты лица вошедшего, но по фигуре, по знакомым неловким движениям узнает тут же и замирает на месте шаманским столбом. Дверь за спиной Чанёля закрывается, и только тут он замечает стоящего посередине зимника Кёнсу. Они долгое время смотрят друг на друга, не отрывая взгляда, не сходя с места, и земля уходит из-под ног Кёнсу. Ему приходится ухватиться слабыми пальцами за подсоху, подбирающую кровлю, чтобы удержаться и не осесть там, где стоял. Чанёль отмирает первым, снимает с плеча две тушки беляка и скидывает к ногам. – Тебе еще нельзя вставать, – голос Чанёля звучит непривычно грубо, и он не ожидал увидеть Кёнсу бодрствующим – это видно по его нахмуренным бровям и глубокой складке на лбу. И Кёнсу должен воздавать хвалебную песню всем богам-покровителям охотников, но его одолевают смешанные чувства, словно их свалили в одну чашу, перемешали и теперь достают по одному – страх, неверие, радость, облегчение, непонимание. И он не знает, за какое из них хвататься. Пройти еще один круг тропою скорби Кёнсу не сможет, каким бы сильным не был. И больно так, словно еловыми лапами, вымоченными в соли, и по распоротой до мяса спине прошлись – невыносимо. Кёнсу отступает на шаг, не обращая внимания на острую резь в груди, поднимает дрожащие руки перед собой, словно пытаясь защититься от неведомого врага, и водит глазами по лицу Чанёля, бормоча простейшие заклинания, которые слышал когда-то ребенком от старого шамана, чтобы выдрало, пусть вместе с остатками сил. Возможно, во всем виновата ворожба какой-нибудь девицы, или цолоп оказался с дурманом, и вот теперь видится невозможно. Но ведь сердце охотника не лжет, не умеет – эниэ любил это повторять. – Как? Это правда ты? Живой? Чанёль и не говорит даже, а команду отдает своим отрывистым «Ляг», но Кёнсу кажется, что духи чудят, крутят-вертят голову, смазывая в морок и без того зыбкую реальность, выворачивают изнанкой наружу, насмехаются, выдавая желаемое за действительное. Он встряхивает головой, всё ещё медленно отходя мелкими шагами от надвигающегося к нему друга, и повторяет как не в себе: – Нет, это не ты. Не может быть… Перед глазами проносятся все месяцы поисков. Перед глазами проносятся все месяцы тоски и сжирающего чувства вины. Они ведь были близки настолько, насколько позволяла дружба в их понимании, насколько позволяли устои в их племени. Чанёль совсем рядом, соединяет их ладони вместе и шепчет тихо: – Это я, Су, слышишь? И тебе нельзя вставать. До него доходит очевидное, стоит ощутить горячие пальцы на своих пальцах и шершавость огрубевшей кожи ладоней, крепко сжимающие его ладонь. И совсем не важно, как так получилось – об этом он расспросит позже, – ведь главное, что живой. Его Чанёль – живой. Кёнсу сам тянет на себя Чанёля, прижимает к широкой груди, и тому ничего другого не остается, чем принять крепкие объятия, и скучал тоже, но не признается, лишь дышит прерывисто, похлопывая по спине. У Кёнсу глаза заволакивает мутная пелена, но душа поет, расцветает яркими бутонами цацаки, несмотря, что за дверью властвует зазимок, и не время ни для цветов, ни для радостных песен. И так бы простоял, наверное, вечность, но ноги подкашиваются, а в том месте, где грудь Чанёля соприкасается с его, становится влажно. Кёнсу осознает, что стоит Чанёлю его отпустить, как он тут же рухнет. И все же отстраняется от друга, продолжая беспомощно удерживаться за предплечья, опускает взгляд на набухшие алым лоскуты на теле и чуть слышно говорит: – Раны разошлись…1.
4 июня 2019 г., 21:54
Примечания:
Мапа - медведь.
Фанза - зимнее бревенчатое жилище у народов Дальнего Востока и Северного Китая.
Миаван - мое сердце.
Буни - мир мертвых.
Комтан - крышка у котла.
Аси - жена.
Эниэ - отец.
Цолон - суп.
Канами - лежак, спальное место.
Эктэни - женщина, девушка.
Тава - огонь.
Дождь усиливается, и с каждым шагом в глубину чащи сумерки сгущаются всё плотнее. Кёнсу не страшно: тайга – второй дом, которая дает людям Элдэна все для выживания в этих краях. Только сейчас Кёнсу все равно чувствует ту немую угрозу, что несет в себе лес: тайга – поле битвы, которая отбирает самое дорогое. Кёнсу любит и ненавидит тайгу одинаково сильно, но даже угроза смерти не останавливает его.
Кёнсу знает, что враг поджидает за каждым кустом или раскидистыми ветвями низкорослых елей. Пробраться в самую гущу, значит, затеряться среди густых, переплетенных зарослей хвойника и колючей аралии, цепляющей своими острыми иглами за одежду и оставляющей подле себя истекать кровью. Пробраться в самую чащу, значит, встретить свою смерть – если не от когтей диких животных, то от заморозков и кровососущих тварей, окружающих тебя роем. Кёнсу достиг границы, но проглядывающие сквозь ветви и стену дождя шаманские столбы не удерживают его, не заставляют повернуть назад. Им движет ни голод, ни тщеславие, а одно из самых сжигающих человеческую душу чувств – жажда мести. Сколько он уже бродит по тайге? День? Неделю? Месяц? Кёнсу потерялся во времени, и лишь дождь, который начался еще с утра, превращая осеннюю труху из листьев, иголок и пожухлой травы в топкую неприятную трясину, толкает его найти укрытие хотя бы на эту ночь. Все остальные он провел в обнимку с колчаном и луком в состоянии полудремы, отчего тело отказывалось слушаться и требовало отдыха и сна.
И сегодня можно, наверное. Потому что дальше вымокшим и уставшим смысла идти не было. Кёнсу подбирается к каменной глыбе, одиноко возвышающейся посреди леса, скидывает лук, колчан и мешок с продуктами на мокрую землю, и на мгновение поднимает голову наверх, пытаясь среди густой кроны разглядеть нависшее серое небо. Крупные капли ударяют по лицу, скатываясь за меховой, порядком потрепанный воротник капчима. Кожа начинает гореть от ледяных скользящих за шиворотом дождинок.
– Град будет, – бурчит Кёнсу в пустоту и, потрепав подбежавшего Ша за холку, берет в руки большой нож.
Пес мокрый, в колтунах, спутанных плотным комом из шерсти и грязи, и колючках, подвывает на одной ноте, и выглядит он не лучше хозяина – такой же дикий взгляд, заострившаяся морда и впалый живот. Кёнсу, о чем и пожалел за эти дни, так о том, что взял Ша с собой.
Кёнсу срезает несколько крупных еловых веток, со сноровкой складывает их возле глыбы в небольшой шалаш и забирается во внутрь, пододвигаясь, чтобы освободить место псу – вокруг все еще влажно и грязно, но хотя бы мерзлый осенний дождь перестал обжигать открытую кожу.
– Сегодня без еды, Ша. До утра надо перетерпеть.
На последнем слове Кёнсу закашливается надрывно, чувствуя, как холодный собачий нос тычется в лицо, но он даже не может успокоить взбудораженного пса. Чуть позже, все еще со стоящим в горле комом, он прижимает отощавшее тело к себе и пытается согреть их обоих.
Как он до этого дошёл?
Третий биа Кёнсу, как проклятый духами, рыскал по тайге, и нет в его душе покоя. Время от времени он возвращался на побережье, к своему племени, но выдержать на себе молчаливые осуждающие взгляды соплеменников долго не получалось. Особенно, когда тетка Сурук со слезящимися глазами выходила из дома при каждом его появлении и не плевала в спину, нет, но смотрела выжидающе, с такой откровенной надеждой, что сил в очередной раз сообщить дурные вести не хватало, и он просто уходил прочь с опущенной головой туда, где с не меньшей надеждой во взгляде встречал отец у околицы, и Кёнсу видел, как эта надежда таяла на глазах от одного его «я только передохнуть».
– Доиграешься, мальчишка, – ворчал отец всякий раз, качая головой, и оно понятно, что не доволен – один у него остался, вся семья прошлой весной сошла в нижний мир от зубастой болезни. И последнего, младшего, терять старик не хочет – пропадет без него, кормильца.
– Не переживай, эниэ, лес любит меня, – отвечал по привычке Кёнсу, сверкая черными колючими зеницами в темноте. Он, вычесывая старательно Ша у очага, уже думал, как скорее отцу на зиму приготовить юколы, чтобы, случись с ним что, тот не погиб с голоду.
А старик любовался сыном исподтишка, пока была возможность – он красивый, коренастый, и весь в мать, что характером упертым, нетерпеливым, неуживчивым, что внешностью, не похожей на остальных в их роду – большеглазый, скуластый, с бронзовым отливом чистой кожи, отчего всегда, наверное, был ближе всех остальных двух отпрысков к отцовскому сердцу. Его гордость, его радость, его ожидания – духи одарили Кёнсу и острым глазом, и твердой рукой, и везением – не случалось еще с той поры, как в шестнадцатую зиму впервые вступил на тропу охотничью, чтобы он с пустыми руками возвращался. Потому, с наступлением Хун биа третий год толпились на пороге родители всех незамужних девиц двенадцати родов побережья – зять такой всем по нраву был. А отец бы и рад невестке и внукам, но двадцатая зима наступает с рождения сына, а тот все еще девиц стороной обходил, одним взглядом пресекая все отцовские попытки сосватать ему кроткую аси, а теперь и вовсе погряз в чувстве вины и только и делал, что в тайге прятался в поисках «убийцы».
– Пропадешь ведь, совсем одичаешь, – бурчал по обыкновению старик перед сном. Кёнсу молчал – не спал, слышал всё, но вида не подавал. И старик бы настоял на своем, если бы мог противостоять той силе, что крылась в глубине Кёнсу, но с собственным сердцем спорить не получалось. И совсем тихо, скорее для себя, чем для сына, добавлял: – Обереги тебя духи лесные. Пусть будут они благосклонны к тебе.
И недели не проходило, как Кёнсу вновь натягивал теплые нантамы, отороченные шкурой рыси, и меховую куртку, проверял с десяток стрел в колчане и тетиву на луке и закидывал в охотничий мешок куски вяленого мяса и бурдюк с водой, поглядывая на грустного отца, выделывающего заячью шкурку для варежек. Его глаза видят уже плохо, но руки помнят работу.
– Скажи, ну? – не выдержал молчаливого неодобрения энуэ Кёнсу при последней встрече, но тот лишь вздохнул и губы поджал.
Уже стоя на пороге, Кёнсу услышал:
– Со дня на день снег пойдет. Не ходи, пиктэ, заблудишься – кто искать пойдет? Месть до добра никого не доводила.
Но Кёнсу лишь пожал плечами и отмолчался, как обычно. Отец видел в нем то глупое упрямство – умрет там, в тайге, но не сдастся.
Не сдастся.
Кёнсу в эту ночь снится Чанёль – впервые со времени гибели. Он все тот же мальчишка, который однажды с матерью и сестрой словно из ниоткуда появился в их племени. Кёнсу смеется над его неуклюжестью и забавными кудряшками, которые, будто волны Элдэна в ненастную погоду, вздымаются от ветра на его голове, и вот уже перед ним молодой охотник – отважный, смелый до одури, и лучше него в племени только сам Кёнсу. И смотрит он на Кёнсу не как на всех, по-особенному, словно важнее и нет никого. И от этого и радостно, и страшно одновременно. Эта дружба раздражала Кёнсу порой. Эта дружба была самой искренней и крепкой за всю жизнь молодого охотника. Чанель машет ему рукой, мол, пойдем со мной, доверяй мне, рядом навсегда, помнишь? Кёнсу задыхается от этого теплого, честного взгляда.
– Я не пойду сегодня с тобой, сам справишься. Или не ты вчера хвалился, что попадешь оленю в глаз со ста шагов?
Сам справишься…
Не справился.
Кёнсу резко выныривает из сна, чувствуя, как жгут глаза непролитые слезы. Чанель все еще стоит перед ним, ослепляя своей улыбкой, а в голове его хриплый смех и «вот увидишь, завтра притащу тебе рога – настолько большие, что не поместятся в твоем доме». Кёнсу хочется выть от переполняющего его горя – не спас, не уберег, как жить теперь с этим?
– Как, Ша?
Пес кладет голову ему на грудь и воет вместо него – тихо, тоскливо, обреченно. От Чанёля остались лишь клочки разодранной одежды – ни тела, ни следа борьбы. Видимо, бурый «убийца» напал неожиданно и утащил его в свою берлогу, чтобы вдоволь наесться перед зимней спячкой. И они не смогли оказать тех почестей, которые заслуживает Чанель, не смогли проводить его душу в буни, и не видать ему теперь покоя в мире мертвых.
Кёнсу выбирается из самодельного шалаша, отмечая, что дождь, к счастью, закончился, а землю покрывает тонкий слой изморози. По верхушкам сосен ползет густой белый туман, спускается по стволам, окутывая деревья в кокон, и Кёнсу знает: когда дымка достигнет земной тверди, то будет холоднее, чем при дожде. Его вновь одолевает мысль вернуться, хотя бы на несколько дней, но он отбрасывает ее прочь, позволяя своей не унимающейся боли и злости дать еще один шанс.
– Еще один день. И всё, – обещает он скорее Ша, чем себе.
Кёнсу прислушивается – среди звуков увядающей природы, совсем рядом, слышится глухое журчание. Он не раздумывая идет на звук, доверяя своей интуиции – ручей рядом, шагов пятьдесят от него. Расслышать вчера, во время ливня, его было почти невозможно, но сейчас, в безмолвной тишине осенней тайги, шум воды воспринимается достаточно четко. Кёнсу спускается с пригорка, отмечая с каждым шагом, что деревья вокруг редеют, и оказывается прав – источник бьет из недр земли на небольшой поляне, укрытой белой клубящейся пеленой тумана. Кёнсу замирает на месте, разглядывая очертания врытого рядом с ручьем шаманского столба, на котором небольшие медные, покрытые темной корочкой времени колокольчики своим звуком мешаются со звуками струящейся воды, и в этом едином переливе он различает четкий ритм – опасно, слышишь, человек, дальше – нельзя!
Дальше владения духов и богов.
Они – то проклятие, которое преследует людей на этом берегу Элдэна, если ступишь на их территорию. Никто уже не помнит, откуда пошел этот страх, но каждый ребенок в племени чуть ли не с рождения знает, впитывает с молоком матери, что людям с побережья отмерена своя тайга, и дальше шаманских столбов дороги нет – договор, заверенный кровью предков. Это безопасность для тех, кто не может противостоять неизведанному. Боги с дальней горы, что возвышается между тайгой и небом на горизонте, сильнее любого человека, любого зверя и птицы в этих местах. И им поклоняются, потому что страшатся гнева нечеловеческого. И запрет соблюдают, потому что страшатся возмездия.
Только Кёнсу ничего не боится, и россказни старших его не пугают – кровь молодая, горячая – требует противостоять существующим обычаям. Он смело ступает на поляну, открываясь всем видимым и невидимым врагам. Жажда оказывается сильнее выдуманного предками страха. И его не настораживает ощетинившийся пес, глухо рычащий в сторону зарослей, находящихся в противоположной от родника стороне. Кёнсу опускается на колени, зачерпывает ладонями горсть воды и жадно припадает к ней ртом – за последние дни в лесу не встречался ему пути ни один чистый источник, и они с Ша довольствовались лишь дождевой мутью, набранной во время дождей. Леденящая вода пронзает сотнями игл кожу, руки краснею в мгновение, но Кёнсу неожиданно ощущает себя живым, испытывая эту боль. Он пьет, пока зубы и горло не начинает сводить от холода, а потом умывается, чувствуя бодрящее, придающее силу состоянию духа настрой. И вздрагивает от неожиданности, когда Ша резко заливается лаем, оскаливая зубы и нарушая безмолвие, пригибается грудиной к земле, и хвост его беспорядочно мечется по жухлой траве.
Кёнсу вскидывает голову, пытаясь разглядеть из-за дебрей и тумана, что так напугало пса. Сильно напрягаться не приходится, потому что хруст веток слышится все более отчетливо – зверь, не иначе. А еще спустя мгновение кусты мнутся под тяжестью чужого веса, и Кёнсу видит огромную продолговатую морду. Грузное животное, высотой чуть ли не с самого Кёнсу, неторопливо, в перевалку выходит на прогалину, и его совершенно не волнует рычащий пес – своими маленькими черными глазами-бусинами он в упор смотрит на молодого охотника.
Кёнсу под одеждой покрывается липким противным потом, испарина появляется на лбу. Взгляд у зверя кажется настолько осмысленным, понимающим, что не бывает такого, просто не бывает! И будь Кёнсу проклят на вечные муки в Буни, если не замечает на дне подслеповатых глазниц: «Искал меня? Ну вот и встретились». Кёнсу не знает точно, но чувствует – это Он. Тот самый. Убийца. Только колчан со стрелами и лук остались там, на месте ночлежки.
Это кажется уже пустяком – медведь подходит всё ближе, носом вынюхивая воздух, словно определяя по запаху человеческий страх, и Кёнсу вряд ли успеет убежать даже при всем своем желании.
Только парень и не думает о побеге, его топит в безудержной ненависти к противнику. «Чанёль, Чанёль, Чанёль – выстукивает сердце, словно внутри него удядёп. – Я отомщу». Кёнсу сквозь зубы приказывает Ша оставаться на месте, а сам достает припрятанный в правом нантаме нож. Ему известно, что шатуны опасны и агрессивны, да и в летнее время с медведями человеку в одиночку не тягаться, но им управляет гнев, вина, долг, и они выжигают без следа здравые мысли и чувство самосохранения. Бурый, словно понимая намерения Кёнсу, встает на задние лапы, выставляя передние вперед, поднимает морду вверх, и лес оглушает его жуткий рев. Кёнсу не ждет большей удачи, он действует резко, одним броском оказываясь на другом берегу ручья и нацеливая острие ножа на открытую грудину животного. Тот пытается замахнуться, но Кёнсу юрко проскакивает под когтистой лапой – и там не когти, на самом деле, а пять таких ножей, как у него.
Но чего Кёнсу не ожидал, так того, что Ша ослушается его приказа и тоже бросится на медведя. Пес вцепляется зубами в заднюю ногу, рычит, и мапа отвлекается на него, бьет лапой, отшвыривая в сторону, но при этом другой мажет со всей силой по руке Кёнсу. Той руке, в которой нож.
Кёнсу с самого начала знал, что бой с бурым неравный, и смерть – это лишь вопрос времени, но не мог не попытаться. Медведь теряет равновесие и наваливается на охотника, когтями-лезвиями впиваясь в плечи и раздирая в клочья одежду на груди. Кёнсу чувствует, как падает куда-то вниз, в бездну. От боли, пронзающей тело, глаза застилает кровавая пелена. Он не сразу понимает, что это его кровь. Последнее, что помнит Кёнсу – скулеж Ша и задушенный, не громкий, в отличии от первого, вой медведя. А после наваливается тьма.
А внутри всё ещё бьётся, словно кто-то невидимый выстукивает по сухому стволу удядёпа.
Чанёль. Чанёль. Ча…