ID работы: 8306313

Резонанс

Джен
PG-13
В процессе
471
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 115 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
471 Нравится 301 Отзывы 54 В сборник Скачать

8. Лестницы и мосты

Настройки текста
Потоки влажного ветра с реки Кибин оглаживали выщербленные камни пустынной набережной, петляли среди старых чугунных фонарей и потертых лавок, гоняли по мощеным дорожкам мелкий мусор — слишком рано для позевывающих хмурых дворников, которые каждое утро шуршали метлами, приводя набережную в божеский вид. Привычная, даже слегка обаятельная неряшливость местных жителей не портила город — скорее, придавала ему ни с чем не сравнимый колорит, напоминая о том, что все саксонское наследие Трансильвании приправлено неизменным налетом легкого румынского разгильдяйства. Над водой поднимался бледно-розовый предрассветный туман — прохладный, пахнущий мокрым камнем, просмоленными досками и первыми заморозками. Расползался по старым, обшарпанным, словно застывшим в четырнадцатом веке улицам Нижнего города, мягко окутывал обветшалые стены городских укреплений, поднимался по вытертым ступеням арочных лестниц. Островерхие крыши и сказочные башни, булыжные улочки и укромные аллеи, засыпающие на зиму цветники, массивные крепостные стены — они казались вечными, как сама река. Вечными, как земля, на которой когда-то много веков назад обосновался Германштадт. Город засыпал и просыпался, а на рассвете с привычным насмешливым прищуром оглядывал свои владения десятками и сотнями узких глаз, за которыми скрывалась чердачная тьма. Густая обволакивающая тень, которая заполняла чердаки Сибиу, поглощала всех — зажиточных бюргеров, студентов, подзаборную бедноту, цыган, легкомысленных туристов, молочников и торговцев свежей выпечкой. Облако потустороннего тумана отмечало своими мимолетными касаниями каждого, заползало в сновидения, растекалось по водостокам, и не было никого, кто бы остался в стороне. В том числе и я сам. Этот рассвет был другим. Необъяснимая, вкрадчивая инаковость ощущалась в каждом дуновении ветра, и я чувствовал кожей, что прямо сейчас передо мной — иной город, и принадлежит он иным. Смутные, едва различимые тени скользили по мостовым, миновали каскады лестниц, пандусов и туннелей, поднимаясь к нарядным площадям Верхнего города. Подрагивающие сгустки тумана проплывали через Лестничный пассаж, заползали в арку Воротной башни, стелились над площадью Хуэт, и я видел их так четко, словно зрение внезапно вернулось ко мне — а может быть, то было не зрение, а чутье. Безошибочное, неизменное. Я слышал, как призрачная струящаяся темнота просачивается в замочную скважину. Осязал разлитую в воздухе колючую прохладу, как от порыва зимнего ветра. Знал, что тьма со змеиной легкостью скользит по старой лестнице — и ни одна половица не скрипнет от невесомых шагов. Чужак не пугал. Он был нечеловеческим, нездешним, но не представлял опасности — как не может навредить бестелесное воспоминание. У воспоминаний, впрочем, было отвратительное свойство причинять вред самим своим существованием. Некоторые из них убивали, оставляя в живых, ранили — и оказывались острее любого ножа, и физическая боль рядом с ними казалась благом. Боль от воспоминаний никогда не оставит видимых шрамов. Она всегда безмолвна — и тем страшна. Сгусток темноты, такой же бессловесный и незримый, приближался к моей двери, а вместе с ним приближалась смутно знакомая тоска, острая и безнадежная. Частичка этой тоски поселилась внутри в тот самый день, когда я впервые коснулся клавиш старинного фортепиано в библиотеке Якуба, и сейчас я чувствовал, как полузабытое чувство затапливает меня вновь, наполняя спальню бездонной тишиной. Мерное глуховатое перестукивание отдавалось в ушах тяжелыми ударами, и мне потребовалось время, чтобы узнать в них собственное сердце. Преодолевая вязкую парализующую одурь, я сел на кровати и с какой-то необъяснимой, отчаянной решимостью вгляделся в размытые очертания комнаты. Гость сидел в дальнем углу в моем любимом кресле — старом, продавленном и невероятно уютном. Текучие струйки темноты оплетали потертые деревянные ножки, и я мог поклясться, что фигура расслабленно откинулась на спинку — подобно тому, как я устраивался дождливыми вечерами с очередной книгой из хозяйской библиотеки. В голове метнулась сумасшедшая мысль — не иначе, кресло было настолько удобным, что его облюбовал не только хозяин дома, но и парочка окрестных призраков. Неплохой знак качества, что ни говори. Я попытался что-то сказать, хотя и не был уверен, что существо способно ответить, но язык не слушался. До чужака оставались считаные полметра, я протянул руку, коснулся границы темноты… и с колотящимся сердцем, теряя опору под ногами, открыл глаза. Спальню заливало слепящее солнце. От былой свинцовой тяжести не осталось и следа, но ее место тут же заняла отвратительная ноющая боль в висках. Вкупе с невыносимой жаждой она не оставляла сомнений в том, что вчера мы с Георгом успешно нырнули в омут ностальгии и наглотались семейных тайн — а вместе с ними и превосходного вина. Одной бутылкой гранатового тут явно не обошлось — гудящая голова намекала на то, что старик расщедрился и поделился со мной своими запасами крепких напитков, сдабривая каждую порцию увлекательной историей вместо закуски. Сознание наотрез отказывалось сотрудничать. Кажется, вчерашний вечер завершился охлажденной сливовицей — в памяти всплывала как минимум одна бутылка со старой пожелтевшей этикеткой, а после нее, кажется, была еще одна… Я содрогнулся, а в воздухе ощутимо повеяло пряным фруктовым ароматом, который очень хотелось перебить хотя бы водой, не говоря уже об утреннем кофе. Попытка встать обернулась сокрушительной неудачей — все естество протестовало и требовало, чтобы его оставили в покое, укрыли одеялом и забыли на сутки, а то и на двое. Ощущения были предельно паршивыми — словно меня достали из собственного тела проветриться, но забыли поместить обратно. Содержимое оного я, кажется, растерял по дороге в спальню, возвращаясь от гостеприимного смотрителя глубокой ночью — а может, и под утро. Вспомнить, как ноги переступали порог дома, я так и не смог, как ни старался. В конце концов я решил не насиловать свой и без того страдающий разум, нащупал очки и резко сел, не замечая, что одеяло сползло и теперь подметало не слишком чистый паркет. Кресло пустовало. Маячило в своем неизменном углу, накрытое пушистым пледом — обманчиво уютное, необъяснимо зловещее. Ни следа ночного гостя — впрочем, чего я ожидал? Увидеть местных призраков, которые явились с официальным визитом, чтобы продолжить беседы о покойном хозяине дома? Я с досадой протер очки и встряхнулся. Недоставало только начать галлюцинировать наяву и принимать за реальность обман искаженного зрения… Мне хватало подвала с его непостижимой чертовщиной, до сих пор не исследованной — и честно говоря, я не слишком рвался в ней разбираться. Сейчас на повестке дня стояли куда более приземленные вещи — как минимум умыться и понять, сколько я проспал. Судя по солнцу, которое беззаботно висело в зените, я исправно обрастал аристократическими привычками, под стать семейному наследию. Если бы пару месяцев назад кто-то сказал, что я буду праздно спать до полудня после интеллигентной пьянки с престарелым смотрителем собственного дома, я бы усомнился в душевном здоровье говорящего. Теперь же я был готов усомниться в собственном — помимо едкого голоса совести, из головы не шел ночной гость. Раз за разом я напоминал себе, что сновидения не стоят такого пристального внимания — и вновь пасовал перед самим собой. В даре самоубеждения я был не силен. Гость в кресле был слишком реальным, чтобы доверять голосу разума. Положа руку на сердце, я вообще не был уверен в том, что спал. Может быть, спал кто-то другой, а в кресле сидел я сам… Я понял, что еще несколько минут таких рассуждений, и мое бедное сознание даст задний ход, а его обладатель отправится к Георгу за добавкой. В том, что старик поделится запасами, я не сомневался, но такой ход событий меня категорически не устраивал. Стоило мне встать с постели и выпрямиться, как стало ясно, что глубину последствий от приятного вечера я недооценил. Перед глазами замелькали цветные пятна, а ноги отказывались слушаться — казалось, будто кто-то покрыл пол чем-то липким, пока я спал, и комната превратилась в подобие чудовищной мухоловки. Каждый шаг давался с огромным трудом — я уже был готов услышать неприятный треск и хлюпанье, отрывая ногу от наборного паркета, но никаких звуков, разумеется, не было. Несмотря на твердое намерение не думать ни про странные парализующие сны, ни про ночные тени, я все-таки сделал пару шагов к креслу, словно ожидал — и в то же время боялся — кого-то увидеть. Смесь страха и любопытства была гремучей — перед ней не могли устоять никакие рациональные доводы. «В крайнем случае напишешь про это этюд, — буркнул я себе под нос. — Наслаждайся источниками вдохновения». Если бы я действительно решил написать этюд, эта мелодия была бы полна щемящей тревоги, отдающейся легкими покалываниями на кончиках пальцев. Я почти чувствовал, как она должна начаться — тончайшее, едва уловимое на грани слышимости си-бемоль, а потом снова, и снова, захватывая гулкие, гремучие, басовитые клавиши контроктавы, пока стеклянный перезвон не превратится в тяжелый прозрачный поток и не затопит дом целиком, от подвальных камней до почерневших деревянных стропил, выше которых — только небо. Звенящие, как застывшая слеза, высокие ноты, перемежающиеся тяжелыми ударами медного гонга где-то в утробе земли — эту историю следовало рассказывать только так, и никак иначе… Я пришел в себя, когда понял, что машинально постукиваю пальцами по холодной плитке в душевой, отбивая замысловатый ритм. Прохладная вода лишь отдаленно напоминала поток звуков, бурной стихией сметающий все вокруг, но свою задачу выполнила и вернула меня к жизни. В голове медленно прояснялось, вода разгоняла едкий похмельный туман, и, кажется, мне впервые не хотелось проводить утро в собственном доме.

***

Спешно одевшись, я прихватил очки, пригладил мокрые волосы и спустился в холл с твердым намерением позавтракать и выпить кофе где угодно, но только не за собственным столом. В Нижнем городе, на берегу реки, на лавочке в окраинном лесопарке, где я еще ни разу не был — место не имело значения. Главное, чтобы перед глазами не маячили знакомые стены, вот-вот норовящие исчезнуть и поглотить меня целиком вместе с фортепиано, ненаписанными этюдами и наивной, почти детской влюбленностью, в существование которой сложно было поверить. Нет, дом не казался ни чужим, ни зловещим — все тот же старинный особняк, грустно поскрипывающий половицами и давно не смазанными дверными петлями, но… После щедрой порции вина и иллюзий, которыми меня угостило гостеприимное семейное гнездо, мне остро требовалось провести время вдали от всей этой чертовщины, пройтись по надежной твердой мостовой, вдохнуть запах свежих горячих булок в пекарне по соседству и вновь поверить в реальность земли под собственными ногами. Поверить в то, что город вокруг не рассыпется от дуновения ветра, словно карточный домик. Поверить в то, что башни и крепостные стены останутся незыблемыми и надежными, там же, где стояли много веков, а не утекут сквозь пальцы. «Поверить». Порой мне казалось, что город сам нашептывает это слово — раз за разом, терпеливо, как родитель, объясняющий младенцу элементарные основы бытия.

***

Пешая прогулка и свежий ветер сработали безотказно. Я рассеянно брел по улицам, жевал бисквит, все еще пахнущий ванилью и молоком, и ни о чем не думал. Это было именно тем, что сейчас требовалось — не думать, не вспоминать, не оглядываться, не следить за тем, действительно ли пустует кресло в углу спальни… День был ясным, завтрак — вкусным, и в этом уютном мире решительно не оставалось места для ночных кошмаров и потусторонней дряни. Завтрак между тем пришел в руки сам. Вчерашний кох, нарезанный на аккуратные квадраты и накрытый холщовой салфеткой, ждал меня на столике в холле — на том же месте, где я несколько дней назад нашел записку от Георга. Рядом с тарелкой стояла запечатанная бутылка вина — о, старики оказались поистине предусмотрительны, и хотя к бутылке я не притронулся, мысленно поблагодарил за заботу. Аделаида с супругом определенно пеклись обо мне больше, чем родная мать. Очень трогательно — особенно если учесть тот факт, что моя мать о заботе имела весьма смутное представление. Привыкнуть к тому, что кого-то, кроме меня самого, беспокоили подобные мелочи, было сложно, поэтому я просто жевал бисквит и наслаждался прозрачным осенним воздухом, струящимся по узким петляющим улочкам Сибиу. Бездумно шагать вперед, отмеряя километр за километром, дышать и чувствовать, как земля отдается упругими ударами где-то глубоко в сердце, подставлять лицо свежему ветру и не замечать ни времени, ни расстояния… Мой личный рецепт душевного равновесия не менялся годами и еще никогда не подводил. Не подвел и на этот раз — меня поглотили минуты и секунды, как будто кто-то забыл завести огромные механические часы, притихшие в утробе города. Я не заметил, как миновал каскады потертых каменных ступеней, оставил за спиной строгие шпили готического собора, название которого до сих пор так и не выучил, и вышел к приземистой, крепко сбитой крепостной башне. Когда-то весь город держался на влиятельных ремесленных гильдиях, и башни городских укреплений носили их имена. Какой именно гильдии Германштадта принадлежала эта постройка, я не помнил — наверное, следовало прожить в городе чуть дольше, да и казалось это сейчас совсем неважным. Вся в прорехах от облупившейся штукатурки, открывающих старую каменную кладку, башня словно насмехалась — в отличие от меня, суетливого и смертного, она стояла здесь несколько веков, и собиралась простоять еще столько же. Пожалуй, именно здесь стоило сделать остановку. Я подошел вплотную к кособокой железной ограде, прислонился лбом к холодным прутьям и тут же отпрянул. — Ветер флуер¹ тронет, флуер мой застонет, — протяжно выводил хриплый незнакомый голос совсем рядом. — Овцы встрепенутся, к флуеру сойдутся… Голос звучал близко. Слишком близко. Я сделал еще пару шагов назад.

***

«Овцы встрепенутся, К флуеру сойдутся, Слезы их польются…²» Нитка за ниткой. Стежок за стежком. — …Обо мне вспомянут, слезы в землю канут. Но про смерть, смотри-и-и, им не говори… — сухощавая старуха, подслеповато щурясь, нет-нет, да поглядывала из-за вороха цветной ткани. — Так-то, пуйуле³. Не говори. Длинные пальцы с узловатыми суставами ловко переплетали между собой тугие жгуты — привычными, годами отточенными движениями. Я следил за их мельканием, как завороженный. Время от времени старуха отбрасывала седую прядь со лба, придирчиво осматривала работу, проводила по шершавому узорчатому половику мозолистой ладонью и удовлетворенно цокала языком. — Справно выходит. Ежели продам, будет лишний ломоть хлеба, накормишь малую. Но если не найдем — не обессудь. Горемыки вы, горемыки, — она качала головой, откладывала готовый половик и принималась за следующий — рвала старые цветастые одежки на длинные неровные полосы и плела, плела, плела без остановки. Монотонное воркование старой Милицы лилось, как заговор, убаюкивало и утешало. На время, не взаправду, но мне хватало. Иногда казалось, что старуха была кем-то вроде доброй ведьмы. Родственницей Бабы-Яги, которая решила встать на праведный путь и спасать заблудших детей вместо того, чтобы готовить их на ужин. — Баба Милица, — шептал я и неловко дергал ее за подол штопанного фартука. — Баб Мил… — Ну чего тебе? — она недовольно косилась вниз и высвобождала фартук. — Не мешай. Видишь — плету. Глаза уже не те. Руки уже не те. И для себя, и для тебя работаю. — А можно мы с Мирой у тебя поживем? Я помогать буду. Она-то не может, маленькая, но я за двоих могу. Старуха пожевывала губы, хмурилась, отводила взгляд. — Не дóбро это, Йонку. Совсем не дóбро. Мать с отцом у тебя есть, с ними и живи. Бедовые они, никчемные, да только кто ж мать с отцом выбирает? Господь выбирает, а нам терпеть. Я упрямо цеплялся за передник и мотал головой. — Мне не нужен такой Господь. — Поостерегись, пуйуле, — Милица легонько хлопала меня по затылку. — Негоже Бога судить. Мал ты еще для того. Глядишь, больше беды накличешь. Я всегда задавался вопросом, куда еще больше, но молчал. Даже в семь лет мне хватало ума понять, что набожную старую Милицу не переубедишь, и решение свое она не изменит — по-прежнему будет подкармливать нас подсохшими хлебными корками и бедной сельской похлебкой, как и раньше, будет горестно вздыхать и трепать черные кудри сестры, но никогда не предложит убежища. В ее мире беды преодолевались смирением. В моем же — само смирение стало главной бедой. Оставалось слушать, как бормочет и напевает свои колыбельные старая Милица, кутаться в рваное одеяло и наблюдать за тем, как руки без устали порхают над работой — день за днем, год за годом. Я боялся, что однажды ее не станет, но все повернулось иначе — в один прекрасный день не стало меня.

***

— Э, слышь, ты чего, как припадочный, ей-богу? — возмущенный окрик вернул в реальность, вырвал из цепких лап воспоминаний, и я, дезориентированный, чуть не сполз по стене прямо в пожелтевшую траву. В замешательстве снова протер очки, хотя в этом не было нужды, — стекла и так сияли чистотой, — и оглянулся. В тени у заколоченного сарая сидел заросший, почерневший от загара бездомный бродяга с грубым обветренным лицом и пегой клочковатой шевелюрой. Поглядывал на меня с хитрецой, смешанной с глухой задавленной болью — так, должно быть, чувствует себя загнанный в угол солдат, который знает, что у него нет шансов отбиться от врага, но продолжает отстреливаться отчаянно и злобно, из последних сил. Просто чтобы не смотреть сложа руки, как ему в грудь всаживают свинец. — Знаю, не лэутар⁴ я, — как ни в чем не бывало, продолжал оборванец. — Искусству песен не обучался, не обессудь. Но ведь не настолько плохо, а? Заслужил десяточку леев? Я поморщился. Бродяга вызывал смешанные чувства — не то сочувствие, не то брезгливость… И злость. Да, определенно я злился — но не на него, а на песню, которая столь некстати зазвучала там, где ее быть не должно. Песню, которую я не ожидал когда-либо услышать вновь. Бездомный истолковал мое смятение по-своему и злобно сплюнул. — Да-а-а, не заслужил, видать. Сижу тут, понимаешь, оборванцем немытым, песни какие-то горланю. Да только не всегда я на улицах жил, понял? Все у меня было. Все, смекаешь? И ни-че-го. Ничего не осталось. — Смекаю, — я вздохнул. Пора было смириться: город сам принимал решения, чем меня подкармливать этим утром — ночными ли кошмарами, приятной прогулкой, вкусным кохом от Аделаиды, или детскими воспоминаниями. Теми самыми, которые заталкиваешь как можно глубже, надеясь больше никогда с ними не встретиться. Наивно и глупо. Стоило прожить почти четыре десятка лет, чтобы понять, что ты никуда не денешься от собственного прошлого. Его можно запереть в самом страшном сейфе на задворках души, и время от времени оно будет тихонько постукивать, напоминая о себе. Не вспомнишь сам — напомнит мироздание. Как сейчас. — Извини. Не хотел обидеть, — я внезапно глупо улыбнулся, осознав абсурдность ситуации. — Слышал когда-то эту песню в детстве. Ты застал меня врасплох. — Что, экскурсия в колыбель получилась? Так экскурсии денег стоят, — бездомный хихикнул. — Моя — практически даром. — Купишь себе нормальную одежду — дам. И даже не десять леев, а больше, — я неожиданно развеселился. — А вот на бутылку сливовицы — не… Договорить мне не дали. — Да не пил я эту сливовицу проклятую! — неожиданно взорвался бродяга. — Не пил я ни черта! — он замолчал, сглотнул и тихо добавил дрожащим голосом: — И денег не брал никаких. Карлович меня оболгал. Оговорили, черти, а деньги на самом деле другой украл, а у меня все было, и мастерская обувная, и комнаты у площади Ювелиров, и жениться собирался, и… Бездомный уронил голову на руки и шумно всхлипнул, продолжая бормотать что-то невнятное. Меня обдало холодом — колючим, неуютным, неуместным. Так бывает, когда невольно становишься свидетелем чьего-то горя — а заодно, когда кто-то становится свидетелем твоего. Я машинально порылся в карманах пальто, нащупал несколько смятых бумажек — благодаря заботе Ады и Георга, деньги мне на улице так и не пригодились, и сейчас я не был уверен в том, правильно ли поступаю, но просто так уйти не мог. Сам не понимал, почему — то ли хотелось поблагодарить импровизированного лэутара за «экскурсию в колыбель», то ли откупиться, оставить чужую боль позади, да и свою заодно вместе с ней. Услыхав шорох, бродяга резко поднял глаза. В его полуулыбке было нечто бессильное и страдальческое, как у обреченного на смерть, и что-то подсказывало, что деньги действительно не уйдут в алкогольную лавку. Впрочем, на самом деле их судьба меня уже не волновала. Я медленно развернулся и зашагал прочь. — Конь кусается, — затянул знакомый дрожащий голос за спиной, — конь лягается… Было нас пятьдесят, а осталось пятеро — остальных потратило.⁵ Дребезжащий простуженный голос бездомного звучал в унисон с хриплым воркованием Милицы, и если от первого можно было сбежать, то второе звучало у меня в голове годами, то утихая, то настигая вновь. Я торопливо перешел на другую сторону улицы, чувствуя, что еще немного — и меня накроет очередная волна глухой печали, вытекающей из темных холодных бойниц Пороховой башни, — кажется, то была именно она, — вместе с тягучими нотами старых румынских песен. В обманчивой сказочной дымке Трансильвании я почти забыл о них, но Румыния напоминала о себе — моя единственная и неповторимая родина, которую я порой ненавидел с той же силой и страстью, что и любил. Настолько, что провести грань между ненавистью и любовью иногда не представлялось возможным. Едва обретенный покой улетучился, словно его и не было. Изломанные тени от башен и кованых оград исполосовали улицы невидимыми лезвиями, а порывистый ветер с реки усиливался и гонял по тротуару мелкий бумажный мусор. Салфетки, обертки от кексов, обрывки фольги в щелях канализационных решеток. Одинокий воздушный шарик, застрявший в узорчатой вывеске букинистической лавки. Останки чьих-то безымянных праздников, бесконечное кладбище ушедшей радости, интересующее разве что невидимых миру бездомных бродяг, вроде моего нового знакомого, да дворников с метлами и шуршащими мешками… Я не выдержал и остановился, облокотившись на витрину, за которой темнели стопки потрепанных книг. Тоска все-таки поймала меня за хвост, и теперь с садистским наслаждением сдавливала грудь, мешая дышать. Но я предпочитал задыхаться иначе. Лучше — выходить, закрывать глаза и ловить ртом воздух от внезапно нахлынувшего счастья. От того, что в небе слишком много света, а в воздухе — кислорода. Лучше — сходить с ума потому что в мире слишком много любви, и ее невозможно вынести — только пропустить через себя, взорваться, сыграть, оставить на нотном листе, иначе она застревает в легких, охватывает огромным радужным колоколом и разрывает изнутри. Этой любви становится слишком много, она оглушительна, невыносима, причиняет физическую боль — мучительную и сладкую, проклятую и благословенную. Такие моменты становились единственными, когда мне было действительно страшно умирать. Я не понимал, куда девать эту красоту. Не понимал, что станет со всей этой любовью — рассеется ли она в воздухе, взорвется ли к чертям собачьим?.. Я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, понимая, что еще немного, и шаткое равновесие будет безвозвратно утеряно, и открыл глаза. «Прекрасно, — огрызнулся внутренний голос. — Ты окончательно свихнулся. Можешь себя поздравить». У старого фонарного столба в паре метров от букинистической лавки стояла Василе. Молчала, щурилась и смотрела на меня с неподдельным любопытством — будто встреча ее совершенно не удивляла, а мое поведение — тем более. — Ты галлюцинация, — буркнул я, сложив руки на груди. — Тебя здесь нет. И меня, возможно, тоже. — Это почему? — весело отозвалась Василе. — Весь сегодняшний день — чертова галлюцинация. И если все-таки окажется, что ты мне не мерещишься, я даже готов смириться со всем остальным. — Я телефон твой потеряла, — виновато улыбнулась Василе, делая шаг навстречу. — Вернулась домой, а салфетки той и след простыл. Ругала себя дни и ночи напролет. Ты решил, наверное, что я забыла? — Нет, — я поймал себя на идиотской улыбке. — Не решил. «А даже если и решил, не все ли равно?» — Спрашивать, что ты здесь делаешь, бессмысленно? — она улыбалась все шире. Я пожал плечами. — Строю мосты. — Мосты? — она непонимающе вскинула бровь. — В Сибиу всего один мост, заслуживающий внимания, и ты идешь в противоположную от него сторону. — Это другие мосты, — ухмыльнулся я. — Соединяют этот прекрасный ветреный день с временами, куда лучше не возвращаться. Возможно, однажды их придется взорвать, но сейчас подрывник из меня так себе… — Погоди взрывать, — серьезно заметила Василе, заправляя прядь волос под бессменный красный берет. — Глядишь, пригодятся. — Пригодятся, — эхом отозвался я. — Может быть. — Да. Может быть. Она улыбалась.

Румыния Сибиу, 2015

------------------------------------------------------------------------------------------------------- ¹ Флуер — полупоперечная деревянная флейта, традиционный для Румынии и Молдавии духовой инструмент ² Здесь и далее использованы отрывки из народной румынской баллады «Миорица» в переводе Ю.Кожевникова ³ Пуйуле (от Pui — птенец). Распростаненное в Румынии ласковое обращение к ребенку. ⁴ Лэутары (рум. lăutari, лэутарь) — традиционные молдавские и румынские певцы и инструменталисты. ⁵ Отрывок из румынского эпоса «Марку Кралович и Милош Кобилич» в переводе В. Тихомирова
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.