ID работы: 8365642

Le Procope. Clafoutis

Слэш
NC-17
Завершён
29
автор
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 11 Отзывы 4 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Максимилиан Робеспьер наслаждается гармонией. Мягкая посадка на стуле, обитом желтым китайским шелком, приятно расслабляет его ноги и поясницу, поленья уютно тлеют в грубо отделанном, скромном камине из белого камня, и пространство возле него еще освещает пара латунных торшеров, а в центре покрытого китайским лаком орехового стола установлены два латунных же шандала и бронзовая жирандоль с хрустальными подвесками. За прикрытыми окнами отдаленно грохочет октябрьский аррасский дождь, сахарное яблочное пюре и оливковое масло от тостов растекаются по бордовому глазурованному пиону на тарелке, и переплетение таких же пионов украшает наполненную горячим кофе чашку. Закутанная в стеганое темно-зеленое английское платье, поверх туго стянутое белоснежным тюлевым канзу и почти легкомысленно прикрытое темно-красным муслиновым фишю, Шарлотта Робеспьер приподнимает серебряный кофейник и наполняет свою чашку, после двумя пальцами доставая из сахарницы перламутровую ложечку, добавляя в кофе сахар и методично размешивая его. От фишю и скромно уложенных волос Шарлотты, собранных темно-красной же кружевной наколкой, слабо, но отчетливо пахнет ландышевыми духами, загодя купленными Максимилианом в аптечном магазине неподалеку от Королевской академии музыки и танца, и он с удовольствием вдыхает этот пасторальный аромат, захватывая десертной вилкой кусочек тоста, собирая им немного яблочного пюре и намереваясь отправить в рот как раз тогда, когда в дверь гулко и напористо стучат. – Нам что, опять оборвали колокольчик? – не сразу закрыв рот и даже с некоторой тоской осмотрев истекающий яблочным соком и маслом, наколотый на зубцы кусочек тоста, но все же смиренно отложив вилку обратно в тарелку, флегматически спрашивает Максимилиан Робеспьер. – Если даже и нет, я сейчас же его собственноручно обрежу, – так же флегматически отвечает ему Шарлотта Робеспьер, продолжая помешивать кофе. – А вдруг пожар? Или еще какой пассаж? – Максимилиан сводит пальцы, явственно косясь на ведущую из столовой узкую арку; словно подтверждая его предположения, стук повторяется и становится только более настойчивым. – Нет, нужно открыть. – Ну уж нет, мой дорогой. Сиди – и не смей даже с места двинуться, если не хочешь, чтобы твоя умиротворенная Гармония тотчас же преобразилась в гневную Эриду, – возражает Шарлотта, так же методично вынимая ложечку из чашки и, едва слышно стукнув о фарфоровый край, откладывая ее на чайное блюдце. – Я с самого утра терплю твоих поклонников, которые как будто совершенно не способны поглядеть на календарь и понять, что два месяца твоего отпуска – это шестьдесят один день, и всем им вовсе не обязательно штурмовать наш старый дом в первый же из них, а уж про то, чтобы глянуть на часы и сообразить, что к семи часам приличные семьи садятся за стол и никак не ждут, что им будут трясти руки над остывающим ужином, я и речи не веду. Так что если этот кто-то пришел по твою душу, в чем у меня нет ни малейшего сомнения, и даже этот проклятый ливень его не остановил, я не собираюсь сидеть здесь и дожидаться, пока ты соберешься с силами и найдешь достаточно вежливые слова, чтобы его выпроводить, – даже не пригубив кофе, она решительно поднимается со стула и забирает с собой один из шандалов. Максимилиан сопровождает ее несколько смущенной, но приязненной улыбкой и вздыхает, мимолетно поправляя бледно-розовый эпонжевый платок, мягко стягивающий воротник его сорочки над тугими застежками атласного жилета тона ванильного цветка. И, обдумав, тянется за красным макароном, коробочку которых он сладким парижским воспоминанием захватил в одной из многочисленных кондитерских возле площади Людовика. Он не успевает положить на него ложечку яблочного пюре, но уже набирает ее, когда каблуки домашних вельветовых туфель Шарлотты замирают перед дверью, и, оставив шандал на придверном афинском столике и нашарив на нем же ключ, она живо отпирает замок. – Простите, вы… – ее голос слегка недоуменный, но все же больше недовольный, когда развязный, невнятный и малость простывший тон Донасьена де Сада перебивает ее на середине. – А вы, должно быть, и есть досточтимая Шарлотта, о которой Максимильен мне только и говорил в свободные минуты? Ее имя шло первым сразу после Франции, Декларации Прав и конституции, но, если это и вправду вы, отныне я буду находить его нарочно преуменьшающим ваше очарование ревнивцем, потому как никакая бумага, никакая земля не стоят этих ваших живых и пронзительных оливковых глаз… – и Максимилиан, с раздраженным стуком отложив ложечку на тарелку, поднимается из-за стола. – Мы с вами незнакомы, но если вы решили завязать это знакомство с того, чтобы, пусть и завуалированно, но принизить моего брата, вы сделали это крайне нескладно, – тем временем сухо отрезает Шарлотта, отнимая ладонь из уже облапившей ее смуглой руки. – Вы к Максимильену? – Да, мое очарование, я здесь именно что ради вашего жестокосердного брата, – а Донасьен несколько покачивается, едва не держась за дверной косяк; он весь мокрый и очевидно пьяный, и шумный дождь, тяжело смочивший его растрепавшиеся волосы, наверняка сейчас заливается за высокие воротники темно-зеленого аби и черного вельветового жилета, вышитого стеклярусом и жесткой серебряной тесьмой. Шелковые чулки и темно-зеленые вельветовые туфли в тон аби, вышитые белой атласной лентой и вдетые в вишневые кожаные галоши, тоже все промокли; Донасьен кутает покрасневшее, опухшее и слегка обросшее щетиной лицо в золотистый шарф из газа марабу и левой рукой прижимает к боку кожаный саквояж, а у его ног стоит мокрая корзина. От него отчетливо несет выпитым пуаре, и влажные, замерзшие пальцы в траурных гагатовых перстнях, которыми он прижимает тонкий шарф, мелко трясутся. – Ты его знаешь, Максимильен? – Шарлотта оборачивается, услышав шаги; Максимилиан останавливается в полумраке прихожей, прислоняясь плечом к стене. – И чуть ли не ежедневно об этом жалею, моя дорогая, – он сдержанно складывает руки на груди. – Позволь представить, моя постоянная забота, моя будничная мигрень и непечатаемый даже самыми решительными парижскими издательствами литератор секции Пик, маркиз Донасьен де Сад. Он же гражданин Луи Сад, но, насколько я помню, даже взяв это имя и словесно отрекшись от привилегий дворянства, он не выносит, когда его так зовут, не собирается ровным счетом ничего делать со своим имением в Лакосте, а так же со своими правами наместника и сеньора… вы мне не напомните, гражданин Сад, в скольких именно провинциях? – Как я и сказал, безжалостный и жестокосердный… если, вообще говоря, можно допустить, что в его нещадной груди бьется живое человеческое сердце, – Донасьен шмыгает носом. – А вам, гражданин Сад, я в свою очередь – и только и исключительно исходя из благочинных приличий этикета, – представлю, как вы верно предположили, Шарлотту Робеспьер, мою дорогую сестру, – Максимилиан игнорирует его выпад и легонько постукивает пальцами по предплечью. – Ох… да, сложно было не узнать… эти черты… эти прелестные фамильные черты, – а язык у Донасьена немного заплетается, но он пока стоит на ногах и даже не выпускает саквояж из-под мышки. – Вы немного напоминаете мне мою милую Рене, мою во всех отношениях праведную супругу с глазами, преисполненными забот, мадм… мадемуазель. – Гражданка, – сухо поправляет его Шарлотта. – И, учитывая, что я все же несколько о вас наслышана… это ведь ту супругу, которую вы своими скандальными выходками свели в монастырь? В таком случае боюсь вас разочаровать, потому как в этом доме женщины после чужих распущенных эскапад не стригутся в монахини, а составляют жалобу в суд. – Или мадам де Монтрей… да, с каждым словом вы все больше напоминаете мне почтенную мать, а не покорную дочь, – Донасьен морщится, еще покачиваясь, и Максимилиан предусмотрительно шагает вперед так, чтобы совершенно надежно пресечь для него возможность войти в прихожую, вмешиваясь до того, как разговор перерастет в ссору. – Так вы к нам по какому поводу, гражданин Сад?.. – Я соскучился, – а Донасьен отвечает неожиданно честно, чуть косо выхватывая его взгляд, громко икая и прикрываясь газовым шарфом. – В Париже без тебя ужасающе скучно, Максимильен. Мне душно там без тебя, мой друг, без твоих извечных придирок, тоскливо наблюдать, как все только и обсуждают Бриссо с его "Патриотом" и его австрийцами, загораются войной, от которой я так устал… я никак не могу толком закончить "Жюстину", которую ты все равно не любишь, у меня… сложности с постановкой "Окстьерна", и мне так не хватает твоего критиканства, и все это так пресно, так сухо… мне нужна встряска, мой милый друг, какая-то смена обстановки… – голубые глаза Донасьена пьяно блестят и то и дело теряют четкий фокус; Максимилиан испытывает раздражающее желание щелкнуть пальцами. – Во-первых, я все еще не ваш друг, гражданин Сад, и перестаньте уже обманываться по этому поводу – и в особенности считать, что выдуманная вами дружба позволяет вам обивать порог нашего дома почти что ночью. Во-вторых, смене обстановки вам отлично поспособствует прогулка по Аррасу. И начать я вам советую с отеля, он на площади, и если вы сейчас развернетесь спиной к нашей двери и направитесь дальше по улице прямо на восток, то точно ее не пропустите. Там советую вам хорошенько проспаться, с утра обойти площадь по кругу, обозрев все доступные в нашей провинции достопримечательности, и к обеду уже вернуться в Париж, потому что такому завзятому горожанину делать здесь совершенно нечего, – Максимилиан заканчивает и тянется закрыть дверь. – Но я добирался к вам с самого утра, – парирует Донасьен, неожиданно ловко для своего состояния подставляя ногу в туфле и галоше под дверь, втискиваясь между ней и косяком всем телом и подпирая ее плечом, – мне пришлось подняться с постели почти что на рассвете. – Вот и чудно. Значит, вы можете даже не оставаться и сразу нанять фиакр обратно в Париж, заодно и хорошенько выспаться по дороге, – а Максимилиан подталкивает его ногу носком своего сапога и с силой тянет дверь на себя, когда Шарлотта неожиданно берет его под локоть. – Постой-ка, Максимильен, – негромко говорит она. – Ну не можем же мы его вправду так оставить. – Почему это мы не можем? – Максимилиан поднимает бровь и даже перестает дергать дверь. – Да он же мертвецки пьян, – а Шарлотта все шепчет, крепко держа его за локоть, – и его наверняка ограбят даже если не по дороге, так в самом отеле. А то и что хуже. Так что прошу, подумай своей светлой головой, мой дорогой брат, кто, по-твоему, будет в этом виноват и какой скандал из этого сделают журналы. Разве на этом ты хочешь закончить свою депутатскую карьеру? – У вас такое добродетельное сердце, Шарлотта… воистину милосердное, присущее только истинной современной француженке… радеющей за будущее своей нации, – поддакивает Донасьен, все-таки почти выпуская саквояж, но успевая придержать его второй рукой. – Это правда. Зато, к счастью, у меня его, как вы выразились, вовсе нет. А газетчики и без того либо поливают меня грязью, либо вообще не способны вспомнить, кто я такой, так что это происшествие мы уж как-нибудь переживем, моя дорогая сестра, – Максимилиан освобождается из крепкой хватки Шарлотты и резко раскрывает дверь, шагая вперед и заставляя Донасьена легонько, пьяно отшатнуться. – Прощайте, Донасьен. Счастливого пути. Шарлотта качает головой, явно собираясь что-то сказать, но Донасьен прежде хватается за дверь пальцами свободной руки, никак не давая Максимилиану ее закрыть. – Постойте же, Максимильен, прошу. Дайте мне сказать – и после уж выпроводите. Я хотел… бы извиниться перед вами. Я негодный, нестоящий друг, и всякий час вас обижаю, и, надо думать, в который раз чем-нибудь обидел… я недавно попрекнул тебя деньгами и еще грубил тебе нарочно, был груб с тобой… тогда в секции, когда разговор зашел об июльской резне, был небрежен… – он повторяется и прикрывает рот рукой с зажатым шарфом. – Я не знаю, Максимильен, не знаю, чем именно обидел тебя, но если ты найдешь в своей гуманности силы… найдешь немного кротости простить меня… – делает еще одну паузу, тяжело глотая. – Мне так одиноко, Максимильен… мои женщины все насовсем оставили меня, и я могу рассчитывать в этой жизни только на твою дружбу… не прогоняй меня… я скучал так… – он еще раз сглатывает, прикрывая оплывшие веки и прижимая стиснутый шарф под горлом. А потом его резко и обильно, с этим булькнувшим в горле звуком, рвет прямо на ступени, под ноги обоим Робеспьерам. Шарлотта, охнув и, кажется, чертыхнувшись, успевает подобрать юбки и отступить назад, хотя Донасьен и все равно пачкает ее туфли, и немного попадает еще на чулки, но большая часть рвоты приходится на безупречно чистые до того высокие сапоги Максимилиана, замершего, крепко сжавшего на дверной ручке побледневшие пальцы и без какого-либо определенного выражения смотрящего сверху вниз на болезненно согнувшегося и изгаживающего их ступени и прихожую содержимым желудка с отчетливым запахом желчи и груши Донасьена де Сада. – Ну, мы же не можем его так оставить, моя дорогая сестра? – Максимилиан сохраняет все возможное достоинство, поворачивая голову к Шарлотте и отпуская дверь, когда Донасьен наконец распрямляется, утирая рот газовым шарфом, прижимая к груди саквояж и немного отступая назад; его насыщенно-голубые глаза в темноте дождя отчего-то на мгновение кажутся Максимилиану как будто даже немного испуганными. – Можем, – отойдя от короткого ступора, кивает Шарлотта – и, решительно переступив желчно-грушевые брызги, захлопывает дверь. – Ну что же, тосты, конечно, уже наверняка все размокли и никуда не годятся, моя дорогая, зато пирожные еще остались, и мы можем подогреть кофе, – Максимилиан Робеспьер, обтирая второй сапог влажной щеткой, поднимает взгляд на Шарлотту, стоящую босой и замывающую пятна на чулках под старым бронзовым рукомойником; ни при ком другом, даже при Огюстене, она не показала бы себя такой распущенной, но со старшим братом они могут разделить эту особую, интимную и полудетскую откровенность. – Да, мой дорогой. Жаль только, время пропало. Еще ведь и пол отмывать теперь, – раздраженно вздыхает Шарлотта. – Я обязательно возьму с гражданина Сада компенсацию, – кивает Максимилиан и, обмахнув сапог ветошью, берет оставленную рядом туфлю Шарлотты, и снова макает щетку в лохань с холодной водой. – Он не плохой человек в этом плане и, скорее всего, уже завтра замучается совестью и вышлет нам вексель за предоставленные неудобства, – он с неудовольствием вспоминает ядовитый скандал, который Донасьен устроил ему, с ногами усевшись в обитом фисташковым шелком кресле, чуть ли не единственной вещи, кроме обтянутого сукном письменного стола, большого зеркала и посуды, перевезенной им из старой квартиры в новую; ему невыносимо было жить на антресоли, в окружении дешевых английских бумажных обоев, влажных и отходящих от низких стен, в пыли, сложенных повсюду в маленькой комнате остатков вещей бывших квартирантов и собственных рукописей, чужих книг, часть которых его друзья выкупили для него, занимающих теперь весь стол. Они занялись любовью в этом кресле, заурядно, вульгарно и похотливо, полуодетыми, в одних сорочках и спущенных на колени Донасьена подштанниках; Максимилиан объездил его верхом, и после, когда Донасьен торопливо вытащил и спустил ему на ляжки, в свою очередь употребил его, до белых пальцев схватившегося за спинку кресла. Вышитые серебром мюли с ярко-красными маркизовыми каблуками на полу, забивающий нос табак с влажным привкусом жасмина, мягкие, мокрые от спермы подштанники, в которых путаются ноги, горячие царапины от коротких, до блеска отполированных замшей ногтей на спине будут саднить и заживать еще почти неделю; они не разговаривали друг с другом после, перестали еще до того, как Максимилиан закрыл за собой дверь. – Но твои туфли завтра все равно нужно бы пропарить, – вздыхает Максимилиан, в последний раз почти с лаской проходясь щеткой по очищенному вельвету. – Послушай, дорогой мой, может быть, мы все же зря так радикально… – подумав, начинает Шарлотта, привязывая бельевую веревку и подвешивая мокрые чулки; снаружи, в шуме дождя, оба Робеспьера отчетливо слышат хруст, с которым ломаются обыкновенно очень значительные по размеру и очень дорогие сердцу вещицы. – А это что еще? – Полагаю, наш цветник, – флегматически замечает Максимилиан, отставляя вторую начищенную туфлю к первой. – Вексель, милая моя, когда твое сердце наконец оставит милосердие, помни о векселе. И надень огюстеновы сапоги. Открыв кухонную дверь для света, Максимилиан сразу прикрывает ладонью очки от дождя, спускаясь по ступеням и щурясь в темноте маленького дворика, разделяющего их дом и чернеющий окнами соседский. – Мои цикламены… – где-то за его спиной охает куда более зоркая Шарлотта – ей-то ледяной октябрьский дождь не заливает очки, – а потом и Максимилиан, привыкнув к слабому свету, сперва замечает валяющуюся на песчаной дорожке опрокинутую корзину, а после и самого Донасьена. Тот почти вальяжно, выронив наконец к чертям свой саквояж, возлежит под высоким забором, на торчащих обломках еще минуту назад аккуратно стриженного ароматного вечнозеленого самшита и оплетающих его белых, переливчато-розовых и сиреневых цикламенах. К счастью, сейчас все же не лето, и столь любимые Шарлоттой и Максимилианом луковицы тюльпанов, жонкилий и лилий покамест мирно покоятся под присыпанной песком землей в ожидании весны. К счастью. – Максимильен?.. Скажи мне, что это ты, Максимильен, – голос у Донасьена жалобный, и он немного возится в песке, сминая локтем еще несколько цикламеновых цветков, но снова заваливаясь назад. – На вашем месте я бы сейчас предпочел, чтобы это был кто угодно другой, кроме меня, гражданин Сад, – отрезает Максимилиан, подходя, осторожно ступая по мокрому песку дорожки. – Ох, нет, мой милый… прости меня, это все так дурно… я постараюсь возместить тебе и Шарлотте все неудобства… едва только протрезвею. Ох, это что у вас, цикламены?.. эти горькие, пьяные, такие… ломкие… – Они самые. И что, мне интересно узнать, именно вы делаете в наших цикламенах? – Максимилиану все еще приходится прикрывать очки, и он не может рассерженно сложить руки на груди, так что только недовольно и мерзло приобнимает себя за живот. Тень Шарлотты касается его запахом ландыша и ощущаемым в воздухе настроением Эриды; она, забыв о мокнущих под дождем волосах и сползшей наколке, гневно прижимает руку к груди, медленно подходя к остаткам их с братом цветника. – Я заблудился, – неожиданно просто отвечает Донасьен, откидывая голову назад и с хрустом укладывая ее в самшит. – То есть… мой милый, я хотел, я заправду хотел не обременять вас собой… но мне так одиноко… Я не знаю, где эта распроклятая площадь, где мне нанять фиакр, я не знаю, что мне делать… посиди со мной, Максимильен, – и его голос такой сокрушенный, что разжалобил бы и просящего милостыню язвенного калеку со Двора Чудес. "Я не буду побираться, ты еще скажи мне в работный дом пойти… меня звали Королем Тюн, и ты можешь содержать меня хоть из уважения к моему титулу", – шептал Донасьен, целуя его живот и быстро мастурбируя его член. – Максимильен, – наконец подает даже немного осипший голос Шарлотта, – мне кажется, нам все-таки придется перенести гражданина Сада в дом. Потому что если он еще хоть раз повернется, клянусь богом, я схожу в пристройку за садовым ножом, а после этого тебе просто придется сдать меня в полицейскую контору. – И ты думаешь, это меньше повлияет на мою карьеру? – флегматически интересуется Максимилиан. – Он ведь все равно вернется, да? Если мы его попросту выставим? – проигнорировав его язвительный комментарий, как-то даже немного безнадежно спрашивает Шарлотта, утирая воду с лица и прибирая упавшие мокрые волосы. – В этом самая его суть, – так же смиренно кивает Максимилиан. – Есть такие вши, которых ни жиром, ни гребнем не вывести, моя дорогая. – Тогда я вернусь в дом и все же подогрею кофе. В дни, когда тетушка напивалась, и ночь обещала быть долгой, это меня еще никогда не подводило, – Шарлотта решительно подбирает юбки и, слегка косолапя из-за спадающих с ног сапог Огюстена, направляется к ступеням. – А разве им в таком состоянии лучше не чаю? – повернувшись и щурясь от кухонного света, говорит ей уже в спину Максимилиан. – Им – может быть. А мне – лучше кофе, – отчеканивает Шарлотта, поднявшись по ступеням и вылезая из мокрых сапог. – По крайней мере, если мы с тобой в самом деле собираемся поднять гражданина Сада, а не просто лишний раз проволочь его бренную оболочку по газону и моим цикламенам. – Меня не нужно поднимать, мои милые, я… – Донасьен осторожно нащупывает свой примявший цветы саквояж и, опираясь на него, пытается пошевелиться. – Нет-нет! Оставайтесь там уж, где лежите! – прикрикивает на него Максимилиан, услышав в шуме дождя хруст зацепившихся за его волосы и чулки тонких веток переломанного самшита. – Хорошо, мой милый, хорошо, только не кричи на меня… – и Донасьен снова укладывается, мокро всхлипывая носом. Лежит еще немного, пока Максимилиан даже не знает толком, чем заняться, и только осторожно изучает расположение Донасьена и степень возможных повреждений и без того искореженного цветника. – Ты все же такой безжалостный, котенок, – наконец начинает Донасьен, осторожно укладывая руки на груди и часто смаргивая заливающий лицо дождь, – хочешь, чтобы я насмерть вымок и простыл. – Нет, я хочу, чтобы вы не лежали в нашем цветнике, гражданин Сад. Но раз уж вы все одно лежите, я хочу, чтобы от него хоть что-то еще осталось. – Безжалостный, – снова шмыгает носом Донасьен, – неумолимый… Мне так плохо, мой милый Максимильен. Я беден, как церковная мышь, меня нигде не ставят, а если и хотят ставить, то единственно в театре де Божоле… меня никто не любит, и я всем должен, ты даже не представляешь, сколько я должен той адской своре, которая зовет себя родственниками Рене… сто шестьдесят тысяч, мадам де Монтрей, эта инквизиторша, эта дьявольская конкубина, постановила мне выплатить сто шестьдесят тысяч приданого, и даже если бы меня ставили в Комеди Франсез, я и за два десятка лет бы с ними не расплатился… мне негде жить, и я видеть уже больше не могу "Жюстину", переписывать ее сызнова и сызнова, и ты не любишь меня, никто на всем свете не любит… и в этом нет удивительного, что во мне любить, и я зря попрекнул тебя тогда, зря обидел… но неужели это и есть вся моя жизнь, мой милый?.. я прожил так много, так долго, но все еще не верю… – он недовольно прикрывает лицо ладонью от дождя. – Хм. А что же Душенька? – вздохнув, Максимилиан осторожно опускается на корточки, продолжая прикрывать лицо насквозь вымокшей рукой, по которой льется вода с таких же размокших волос. – Она любит тебя, и, помнится, ты тогда сказал, что у нее есть некоторые деньги. – Душенька… ах, оставь, – а Донасьен только отмахивается от него. – Она мой преданный, душевный друг, и эта любовь… да и поиздержалась она уже… впрочем, ты не даешь мне и этого. И я не говорю о деньгах, нет, нет, моя сладость, я не попрекну тебя больше ни единым су, не оскорблю твоего такого же нищенского, как мое собственное, доверия, но дружба… ты раз за разом отказываешь мне в своей дружбе, будто это даже дурно, зваться моим другом… дурно быть близким ко мне, и ты естественно стыдишься меня… я в трауре, мой дорогой, мой ненаглядный, а в тебе нет и капли жалости, чтобы облегчить его хотя бы и простым дружеским расположением, – он убирает руку, поворачивая к Максимилиану мокрое лицо и показывая свои гагатовые перстни. – Если ты хотел бы быть моим другом… так назови мне хотя бы одну вещь, Донасьен, за которую я мог бы назвать тебя им, – еще чуть склонившись и пристально глядя, негромко говорит Максимилиан, и Донасьен молчит, плотно сжав мокрые, лиловые от холода уже губы. – Тогда хотя бы поцелуй меня, – наконец пьяно предлагает он, вздрагивая плечами. – Поцелуй меня, Максимильен, поцелуй меня в мой грязный рот, и, клянусь всеми своими обязательствами и повинностями, я тотчас же оставлю вас обоих… я дойду до отеля, утром же вернусь в Париж, только дай мне, оставь мне что-нибудь… – он протягивает руку к лицу, к волосам и шее, но Максимилиан только аккуратно перехватывает ее, крепко сжимая ладонь, и укладывает обратно на грудь. – Как он, Максимильен? – становится чуть светлее; Шарлотта опускает масляный фонарь на узкие ступени под кованым козырьком. – Жаждет целоваться и божится уйти, если его желание будет удовлетворено, – флегматически отвечает Максимилиан, распрямляясь и поворачиваясь. – Как ребенок, право слово. – А лучше было бы на его месте сотворить истовую молитву о том, чтобы во мне еще осталась капля гуманности и терпимости выносить эти пьяные шутки, – с неудовольствием отмечает Шарлотта; она повязала голову своим фишю на маратовский манер и теперь закатывает рукава платья до середины предплечий. И уже собирается спуститься, когда Донасьен приподнимает ладонь, останавливая ее. – Прошу, погодите еще мгновение, мои хорошие… – он осторожно приподнимается немного, чудом не потянув волосами цепкий самшит, и зажимает рукой живот, а потом сразу рот. Его рвет снова, на цикламены и мокрый белый песок, жидко и обильно, в этот раз больше желчью, и благоразумно отступивший на шаг Максимилиан думает, что, кажется, Шарлотта теперь тоже будет экономить на пудре у парикмахера, а мадам де Монтрей, наиболее вероятно, так уже и не получит от блудного зятя ни единого жалкого су. – Простите меня, мои хорошие, мои сердечные… я так каюсь перед вами… и обращаюсь единственно к вашему состраданию… – а Донасьен только, еще раз опустошив желудок, вытирает рот запястьем и поднимает на них обоих этот щемящий, детский взгляд пронзительно-голубых глаз, за который ему столько всего сходило с рук. Запоздалое утреннее солнце, острыми лучами пробивающееся сквозь пасмурные тучи, выхватывает розовым цветом скромную ореховую кровать, накрытую не слишком-то свежей льняной простыней и пуховым лоскутным одеялом, массивный письменный стол и дощатое кресло, своей сухостью и жесткостью напоминающее итальянскую касса-панку. Максимилиан Робеспьер спит; потеряв во сне теплый ночной колпак, оставшийся между подушками, он изредка уютно ворочается – разогретый сном, свесивший голую ногу с края кровати, с разметавшимися по наволочке седыми волосами – и никак не желает просыпаться. Тихо приоткрывшейся и сразу притворенной двери он не слышит, не чувствует чуть скрипнувшей, продавившейся под чужим весом кровати, и только терпкий, кислый, с ноткой базилика запах ароматического уксуса от чужого сбрызнутого им, уже умытого тела, только проскользнувшая под одеяло теплая рука заставляют его сонно пошевелиться. Но мягкая ладонь уже ласкает пригретый живот, так медленно и мимолетно, расслабленно и расслабляюще спускается ниже, поглаживая бедра, чуть потную мошонку и набухший после долгого сна член, ладно легший в слабо и неторопливо поглаживающие его пальцы; такие же мягкие губы касаются за ухом, запахом свежевычищенного рта, горячее тело прижимается под одеялом, тоже посвежевшее, возбужденное, желающее его так ощутимо, твердым и теплым членом в поясницу, и Максимилиан толком не осознает, как тихо, сипло стонет от разлившегося сразу по постели жара, желания, чужой мастурбирующей его твердеющий член руки, – и медленно, толчками просыпается. – Ох… да что вы… – его речь еще невнятная после сна, но, окончательно проснувшись от сладостной неги и осознав себя прижавшимся к бесстыже ласкающему его телу, разомлевшим под утешающей, утоляющей природную потребность рукой, он разворачивается живо, гневно, сразу отталкивая эту самую мягкую руку, отталкивая Донасьена и часто моргая. Хочет решительно сесть, прикрывшись пуховым одеялом, но еще плохо сообразовывает движения тела и всех его членов и, как ни изворачивается, все равно оказывается под этим одеялом вместе с Донасьеном, полуголым, негромко смеющимся и явственно вожделеющим его. – Прости меня, извини меня, мой ненаглядный… я готов молиться, лишь бы ты нашел в себе силы извинить меня… – боже, он и вправду почти обнаженный, и прижимается бедрами, как-то ловко задрав сорочку, и торопливо, жадно ласкает шею. – Ну нет уж… не после всего, что вы вчера натворили!.. – решительное сопротивление идет крещендо и наголову разбивается жаркими поцелуями в шею и подбородок, скользнувшими глубоко под сорочку ненасытными руками. – Прости, прости меня, любимый, возлюбленный Максимильен… ты простишь меня?.. скажи, что уже ведь простил, скажи, ты ведь не сердишься больше… – Донасьен со смехом шепчет, прижимая его к кровати, прижимаясь своим полуголым телом и твердым членом; он одет в одну лишь сатиновую сорочку, отделанную кружевом на глубоком вырезе, едва не всецело обнажающем его полные волосатые груди, пурпурную бархотку, туго стянувшую горло и щекочущую грудь Максимилиана концами пошло завязанного банта, и вчерашние гагатовые перстни, нагретые на его пальцах и только слегка, приятно холодившие его, Максимилиана, когда Донасьен мастурбировал его. И хотя Максимилиан еще чувствует тугие шелковые чулки голыми ногами, и хочет посмотреть на них также, заглянуть под сбившееся одеяло, но разум, принцип, естественно, берет верх. – Ты, – он тоже отчего-то шепчет, подставляя шею, губы, нечищенный еще рот разгоряченным поцелуям, ощущая стеснение, легкую злость и вожделение, окатывающее голову до того, что утонуть можно, стоит замешкаться и невзначай вдохнуть, – мальчишка, ты… не здесь же, Шарлотта дома, и Огюстен должен сегодня с утра приехать… – он ахает, когда Донасьен спускается ниже, вылизывая видные в неуместно глубоком вырезе ночной сорочки ключицы и наконец прижимаясь членом к его члену, возбужденному, такому твердому и тотчас же сочащемуся терпкой каплей после сладкого сна. – Мы с тобой тихо… никто не услышит, я зажму тебе рот… – Донасьен расцеловывает его грудь, ласкаясь, плотно потираясь своим членом об его, так, что перехватывает дыхание. – Я донельзя… донельзя хочу тебя, Максимильен… а ты так строг, так холоден… так обижен на меня за все мои бестолковые слова, за все выходки… и я так хочу тебя теперь, хочу взять тебя, и чтобы ты спустил на моем члене столько раз, сколько сможешь, и потом еще… мой страстный Эрос, мой строжайший Парис и распроклятый Адонис, полежи со мной, побудь со мной, дай мне взять тебя и разрядиться с тобой, дай сейчас же заправить тебе поглубже… – он уверенно, крепко раздвигает Максимилиану ноги, укладываясь между ними и придерживая член рукой, опираясь на другую. – Да постой же, – но Максимилиан снова толкает его, осторожно обнимает ногами, опять по-детски вжимая бедрами в бедра и тянет целоваться, – не так, не нужно… я не стерплю ждать… я не выношу тебя, видеть тебя не могу, грязный ты маленький человек… давай рукой, давай помастурбируем друг друга, прошу… это все так долго… будь ты проклят, будь, будь трижды проклят… – он покрывает несвежими поцелуями некрасивое лицо Донасьена, держа его за подбородок, за шею, за скользящую бархотку, и вздыхает, когда тот согласно валится на бок и торопливо находит его рукой под одеялом. – Ты прав, ты сама справедливость, мой законник… так долго, так скучно мне было дожидаться тебя, любимый мой, ненаглядный… – Донасьен шепчет в шею и, несильно сжимая, мягко и быстро мастурбирует его твердый член, в своей манере, больше лаская головку и соскальзывая по ней своими перстнями, – и тихо стонет, прикусывая плечо Максимилиана, когда тот наконец проводит расслабленной ладонью по его напрягшемуся стволу и тоже немного мнет головку в сжатом кулаке. Частое дыхание и почти никакого больше звука; они быстро мастурбируют друг друга под одеялом, соприкасаясь, сталкиваясь руками и то и дело дотрагиваясь членами также. Максимилиан тяжело дышит носом, уткнувшись им в почти седые, распущенные волосы, а Донасьен увлажняет своим торопливым дыханием выемку между его шеей и плечом – и не выдерживает первым. – Мой ненаглядный, дай мне… дай-ка я лучше нас обоих рукой поласкаю… иди сюда… – притягивает Максимилиана поближе за бедро, мягко отводит его руку и сразу так же мягко сжимает оба члена, туго потягивая кожицу с головок и ласково мастурбируя их, влажно стискивая их в кулаке. Он приподнимает голову, приникая губами к легонько щетинистому подбородку, каким-то томным ритмом продергивая кожу и обласкивая обе горячие головки своими нагревшимися перстнями, прокручивая ладонь и давая им влажно тереться друг об друга. – И… ах… ты что же… так и прошелся по дому? – а Максимилиан, стараясь сосредоточиться хоть на чем-то, берется за его полное бедро, даже не прикрытое сорочкой, в ответ прижимая к себе – куда еще теснее, – и жадно ведет ладонью выше, по мягкому, приподнимающемуся от дыхания боку, задирая подол сорочки почти до груди. – Так моя одежда еще, должно, не высохла, милый, – бормочет Донасьен, бесстыже притираясь полуголым телом, от удовольствия по-кошачьи прикрывая глаза и почаще подрачивая им обоим, тесно сжимая набухшие головки в ладони, – но, по счастью, я взял с собой смену белья… Да уж, это кстати. Накануне, с трудом отцепив от него все цепкие ветки заблеванного самшита, брат и сестра все же извлекли отпирающегося и стремящегося оставить хоть один пьяный поцелуй на той или другой щеке маркиза из цветника и еще не попросту поставили его на дорожку, но и вручили позабытый саквояж. И после – после того, как Максимилиан собрал его вещи в размокшую корзину, а Шарлотта еще не раз чертыхнулась, не зная даже, за какую часть поддержать заметно качающееся, соскальзывающее мокрыми руками по блестящему саквояжу и рассыпающееся в извинениях тело – даже отпоили его горячим кофе, единодушно смирившись с грязными подтеками, которые Донасьен оставлял за собой на полу, на кухонной скамейке и столе. А после первой же чашки, немного облегчившей и взбодрившей его состояние, трясущемуся от холода Донасьену все же пришлось раздеться до белья, и Шарлотта все порывалась уйти, пока Максимилиан флегматически не растолковал ей, что это обыкновенный туалет маркиза на любых политических дебатах и сессиях, и она совершенно свободна остаться и наконец лицезреть столь часто поминаемые в журналах лик и прочие телеса современного либертинажа собственными глазами. Так что в конечном счете брат и сестра вдвоем устроились за горячим кофе, близко сдвинув стулья, то и дело поглядывая друг на друга и с хрустом раскусывая парижские макароны, пока Донасьен, закутавшийся в старое одеяло Огюстена на манер греческого гиматия, проклинал всех святых поименно, забравшись босиком на принесенный из гостиной пуф и отчищая свой аби влажной щеткой над кипящим чугунным котлом. Но в целом это было не сказать чтобы так уж плохо – и как будто даже немного весело, – и когда все же малость протрезвевший Донасьен, чудом не уронив ничего в котел, еще подвесил над ним свою одежду и туфли Шарлотты, они втроем даже сыграли в гуся; несколько взбудораженная кофе Шарлотта не могла выносить тишины и сходила на антресоль, принесла вниз старую дощечку с полем и мешочек с костями и фишками, оставшиеся еще со времени ведения Максимилианом адвокатской практики. Донасьен безобразно и пьяно жульничал, то прикрывая кости, то роняя их со стола, то вальяжно раскачивая чашку над полем и свисающим с руки краем одеяла сдвигая фишки Робеспьеров и переставляя свою, стоило кому-то из них на мгновение отвернуться. Но, к счастью, самому по себе в кости ему не везло совершенно, и брат с сестрой, пристально бдя за ним не хуже ясноглазых Диоскуров, влегкую загоняли его фишку то в колодец, то в тюрьму, после с благочестивыми улыбками пожимая друг другу руки. Играли почти не всерьез, и это стоило им нескольких выигранных ливров и обеих пойманных на очередной раз передвинутой фишке ладоней, единовременно прижатых к влажным и разогретым кофе губам. Как будто бы это могло окупить те неудобства, которые… Максимилиан шарит рукой под тонким сатином сорочки, находя мягкую грудь и лаская ее, тиская в ладони и поглаживая большим пальцем твердый сосок. – Ты же почти совсем не одет… такой грязный… – он шепчет, сильнее стискивая грудь, теребя сосок и цинично подергивая его под щекочущим костяшки кружевным воротом. Донасьен свободно, размашисто мастурбирует их и, возбужденно поджав ногу, сладко касается обтянутыми чулком пальцами его лодыжки. Максимилиан наконец выпускает его из-под руки, еще раз оглаживает бок и бедро, неудобно наваливается, стягивает куда-то назад, вниз с кровати пуховое одеяло и тихо, с острым вожделением ахает. Пурпурные чулки, толстыми кружевными подвязками перехватившие подвисший жирок над коленями, видные между темными волосами насыщенно-синие венки на полных бедрах, торопливо двигающаяся между их животами рука в гагатовых перстнях, сжимающая его твердый маленький член вместе с чужим, напряженным и темно-красным и быстро соскальзывающая по ним, возбуждают его желание стократ, и он жадно целует Донасьена в висок, сдерживая тихий жаркий стон. – Только подожди, потерпи немного, мой милый Максимильен… – а Донасьен горячо шепчет рядом с ухом, рядом с шеей, – давай спустим с тобой вместе, мне еще немного нужно, не кончай еще немного… – Хорошо, хорошо, но давай же скорее… – Максимилиан часто ахает, чуть притираясь бедрами, когда Донасьен все перехватывает, туго сжимает пальцами обе головки, тесной лаской потягивая их, быстро, влажно и желанно сдрачивая ритмичными толчками. Максимилиан снова хватает и мнет его груди, дернув воротник, находит ртом пьяно приоткрытые губы, сдавливает горло, смяв пальцами тугую бархотку. – Пожалуйста… – он шепчет в рот – коричный зубной порошок, свежая лимонная вода, желчная отрыжка и приторный пуаре, – несознательно наматывая бархотку на пальцы, туже затягивая вульгарный узел и немного придушивая, – ах… кончай уже, ты, грязный… я прошу тебя… – Я так хочу оттрахать тебя сейчас, Максимильен… – так же пьяно, сбито шепчет Донасьен, прикрывая глаза и явственно краснея от духоты, – сраный блаженный боже, как я хочу пребольно засадить тебе и спустить в тебя сейчас… Он сипло втягивает воздух, быстро мастурбируя их обоих, и Максимилиан, бессознательным ритмом напрягая живот, с каким-то животным облегчением постанывает ему в рот, обильно спуская на простынь и в его пальцы. Донасьен крупно вздрагивает, и по его телу почти сразу тоже проходит столь желанная сладкая разрядка, остающаяся туго брызгающими в раздрачивающую их обоих руку пресными белесыми струйками и влажными пятнами на простыни. Максимилиан часто дышит, прижавшись к чужому томному, разгорячившемуся, чувственно и сладко разрядившемуся телу, чувствуя эту тянущую липкость между ними, пока Донасьен еще медленно сдаивает оба члена, тесно сжимая их влажной ладонью. Это потребность. Это скука. Холодный и сладкий октябрьский аррасский дождь, моросящий по чуть запотевшему окну душной после быстрого мальчишеского удовлетворения спальни. – А теперь уходи, – скупо роняет Максимилиан, когда изнеможенная и сладостная, полузнакомая эйфория, наконец улегшись, оставляет за собой только тянущее чувство в животе, когда Донасьен, пригревшись и устроив голову на его плече, только впустую водит пальцами по его телу под задранной сорочкой. – Мой милый, если твоя сестра не имеет привычки входить без стука… – начинает Донасьен, но Максимилиан перебивает его, холодно отстраняясь. – Нет. Поди прочь уже. Он садится, спуская ноги с постели и одергивая ночную сорочку, прибирает волосы и поднимается за оставленным с вечера на столе посеребренным футляром для очков. Даже если подмыться, если сменить влажную простынь, сегодня же снести в прачечную, что-то – и бог знает, что именно – все равно сохранит этот привкус ароматического уксуса с ноткой базилика, чужого горячего семени и пота под кружевной пурпурной подвязкой. Шарлотта сидит на обитом желтым шелком стуле, перекинув одну ногу, обутую в уличный сапог, через другую и задумчиво покачивая ей. Горячий чайник, расписанный бордовыми пионами, медленно остывает по ее левую руку, а сухие, строгие пальцы покойно придерживают плохо отпечатанные страницы. – Максимильен. Уже половина восьмого, парикмахер придет через половину часа, – когда Максимилиан с улыбкой постукивает костяшками по арке и подходит ближе, она откладывает вчерашний маратовский листок, загнув угол на прочтенной странице. – Я уже как раз с минуты на минуту собиралась подняться и будить тебя. У тебя ведь нет жара, ты не простыл вечером? – она поднимается, и Максимилиан ловко ловит ее тянущуюся ко лбу руку, прижимает к груди и одаривает сестру двумя теплыми поцелуями в обе щеки. – Нет, нет, моя милая. Просто немного устал, мы поздно легли вчера. – Тогда снеси гражданину Саду его одежду и заодно разбуди его, а я пока соберу нам завтрак, – даже обменявшись поцелуями, во время которых она уж не преминула узнать, нет ли у брата действительного жара, Шарлотта все равно смотрит на него с некоторым подозрением. – Я была в пекарне сегодня, и в Аррасе еще можно найти свежего хлеба, совсем не того, что в Париже, представь себе. Заодно зашла на рынок, взяла свежих оливок, сардин и лука к обеду, а в аптеке – хорошего чаю. А надо было взять еще фенхеля. Но вроде бы у нас еще оставалось его немного, так что я заварю тебе, ты что-то все же слишком теплый. А пока ступай, ступай, одежда сама себя не отнесет. – Как прикажете, mon officier, – Максимилиан улыбается краем рта и отходит на кухню собрать теплые, высохшие за ночь вещи Донасьена. На столе он замечает поле от игры в гуся, в сухих красных крошках от пирожных и присохших кофейных каплях. – Надо было прибрать, – без желания замечает зашедшая следом Шарлотта, открывая буфет и отвечая брату такой же, как будто немного грустной улыбкой. – Может быть, мы еще сыграем после завтрака, – нарочито легкомысленно не соглашается Максимилиан, беря в свободную руку чужие, пахнущие крепким потом вельветовые туфли, и Шарлотта пожимает плечами, отворачиваясь и собирая чашки. Да. Как он и думал. Всегда находится что-то. Донасьен спускается к столу чуть позже; до того открыв дверь Максимилиану на его скромный стук, он не выглядел обиженным, только, широко растворив окно гостевой спальни и впуская мелкий холодный дождь, был, разумеется, так же неодет, легонько пах табаком и молча прикладывался ко вчерашней бутылке пуаре. Теперь же, переменив утреннее белье и пристойно переодевшись в сухой вчерашний туалет, даже скрепив выпущенные из-под обшлагов аби кружевные рукава сорочки чудом не утерянными стеклянными запонками, собранными золотой цепочкой, он пахнет едва-едва ароматическим уксусом, утренней свежестью и самым благодушным, куртуазно-виноватым настроем. – Доброго вам утра, гражданин Робеспьер, – он прилично протягивает руку для пожатия и насмешкой склоняется к ней, стоит Максимилиану, замешкавшись, безотчетно протянуть свою; слабый поцелуй дыханием соскальзывает по пальцам, когда он отдергивает ладонь, но Донасьен только расслабленно улыбается. – Гражданка Робеспьер, тысячекратные, несказанные мои извинения вам и вашему цветнику за причиненные неудобства, за этот ужасающий конфуз… – галантно, чуть щегольски прогнувшись в пояснице, он готов принять руку Шарлотты также, и та бесхитростно протягивает ее, обхватывает его сальные пальцы, с приятной крепостью дернув на себя и удостоив его братско-сестринским рукопожатием. – Мне думается, мы лучше обсудим ваши извинения снаружи, гражданин Сад. Несомненно, мне будет приятно ваше раскаяние также, но все же, как подтверждает юридическая практика, наилучшее раскаяние заверяется искренне подписанным векселем. – Разумеется, гражданка, – Донасьен опускает даже несколько очарованный взгляд на ее крепкую теплую руку за мгновение до того, как она разжимает пальцы, – с истым послушанием предоставляю себя в полное ваше распоряжение. – Только не будь к нему слишком строга, моя дорогая, – поправив зелено-голубые очки, Максимилиан зорко прибирает масленую оливку из салатника. – Иначе, боюсь, узнав, на чью фамилию будут выписаны все эти вексели, мадам де Монтрей возьмется и за нас также. Откинувшись на стуле, разломив в пальцах свежий хлеб и отпивая чай с фенхелем, Максимилиан через растворенное окно еще наблюдает, как Донасьен и Шарлотта меланхолически уговариваются над цветником – и, кажется, оба остаются удовлетворены итогом и возвращаются к столу составить расписку, а вот чаю выпить толком уже не успевают: пришедший парикмахер завладевает общим вниманием и бреет, укладывает и пудрит сперва в этой же столовой Максимилиана, потом наново причесывает Шарлотту, а после, за пару серебряных су сверху, берется и за Донасьена. – Огюстен должен вернуться сегодня, – напоминает Шарлотта позже, когда они уже отпускают парикмахера и наконец устраиваются за скромным завтраком и чаем. – Он говорил, что сможет выехать только второго числа и вряд ли раньше полуночи, а сейчас уже девять, следовательно, вы наверняка встретите его на площади. Гражданину Саду нужно нанять экипаж, и ты, надо полагать, возьмешься проводить его, Максимильен. Тебе не помешает немного подышать свежим воздухом, пока Огюстен еще не ангажировал нас запереться за привезенными им бумагами в каком-нибудь душном зале, – она степенно отпивает свой чай, приготовленный в английском стиле, с молоком. – Да, я был бы вам очень благодарен, гражданин Робеспьер, – кивает Донасьен, тоже потягивая чай. – Только не надевайте ваших вчерашних сапог, прошу, тех, что с этаким высоким каблуком. – Отчего это? – Максимилиан смотрит на него с удивлением. – Был такой ливень, да еще с утра дождь, и я боюсь, что на этих ваших не бог весть как мощеных улицах вы можете поскользнуться и повредить себе что-нибудь, – невинно и непосредственно отвечает Донасьен, глядя на него поверх чашки. – С чего бы? – Максимилиан поднимает бровь. – Я в этих сапогах не первую осень хожу, гражданин Сад. И вы бы лучше о своих туфлях побеспокоились: у нас здесь не Париж, и дороги размывает частенько, так что уж скорее эти ваши модные галоши вам совсем не по погоде, – он переглядывается с Шарлоттой, но та только миролюбиво пожимает плечами. И хотя Максимилиан уже может различить этот неслучившийся вздох, которым готов наградить его Донасьен, он искренне не понимает его причин. – Сапоги, мой милый, я все же прошу вас… – тот еще раз напоминает уже в прихожей, когда Максимилиан застегивает теплый редингот из плотной бежевой замши, расправляет шалевый воротник и собирается переобуться. – Да что вы ко мне пристали с этими сапогами? – он ворчит под нос, хмурясь и чуть поддергивая теплый чулок перед тем, как всунуть ногу в упомянутый сапог. И обувает вторую, натягивает подбитые ягнячьим мехом перчатки, пока Донасьен меланхолично завязывает тесемки своих вишневых галош, разглаживает выпущенное кружевное жабо и легкомысленно накидывает поверху шарф, охорашиваясь перед зеркалом-псише в слабом свете шандала. Уже распрощавшись с Шарлоттой, обещавшись скоро вернуться и выйдя наружу, в пасмурный октябрьский день, Максимилиан легонько и недовольно щурится от света, подтягивает выше бледно-розовый платок – и упрямо возвращается к своему вопросу. – Ну и что же вам на самом деле мои сапоги так не дают покоя, гражданин Сад? И не говорите только, что всерьез печетесь о моем здравии. – А вы что, хотели бы, чтобы я при вашей сестре сказал, что собираюсь, как только мы уединимся, хорошенько оттрахать вас, а с этими вашими каблуками мне для того никак не хватит роста, гражданин Робеспьер? – негромко спрашивает Донасьен, поправляя рукой в черной шелковой, отделанной кружевом перчатке свой газовый шарф и поднимая бровь. Он дожидается того, что Максимилиан смущенно кашляет, и хмыкает. – Мы же не пойдем сейчас всерьез встречать вашего брата, гражданин Робеспьер, – и каким медоточивым ядом он выделяет каждое слово, – он ведь не ребенок. – Да уж, в отличие от вас, – а Максимилиан не умеет сдавать позиции и делает это с той же детской непосредственностью, в которой обвиняет другого. – И что же вы предлагаете тогда вместо этого? Компрометировать себя в отеле, напиться в площадном кафе, без толку вернуться домой? – Ну же… – Донасьен шутливо хмурится. – Полагаю, вы согласитесь… ненадолго прогуляться со мной, гражданин Робеспьер? Может быть, показать мне какие-нибудь… уединенные места вашего пригорода? – он замолкает, меланхолично подтягивая перчатки и давая Максимилиану тщательно обдумать свое предложение. – Да, наверное, не было бы ничего дурного, если недолго… – и Максимилиан, тоже немного помолчав и нервически облизнув губы, соглашается с ним. – Мы можем… здесь недалеко есть парк. Сит'луазир. Вчера было воскресенье, и сегодня, тем более только после дождя… там нам должно будет уединиться… достаточно свободно. – Замечательно, гражданин. Тогда прошу, – и Донасьен, еще раз поддернув свой шарф, жадно, обдав жаром тела, берет его под руку, – проводите же меня. Максимилиан мягко врезается спиной в широкий ствол векового дуба, растущего далеко в стороне от пользующихся популярностью у гуляк тропок. В лесу холодно и сыро, оглушающе тихо и пахнет влажным мхом, смоченной дождем черной землей, смолой и чужим горячим ртом. От возбужденного сердцебиения легонько закладывает уши, ноги утопают в коричневой листве между толстыми, выпирающими из земли дубовыми корнями. Донасьен наступает на них, пьяно запнувшись и схватившись за его плечи; на бежевой замше редингота останутся грязные, компрометирующие следы от мокрой коры. – Мне не нужно твоих денег, мой милый, мой мальчик… – бормочет Донасьен, грея левую руку под распахнутой, расстегнутой полой его редингота и насыщенно-желтыми по краю зубами стягивая шелковую перчатку с правой; он предусмотрительно переодел с нее на другую раньше все перстни и теперь попросту затыкает ее за пояс кюлотов. – Это хорошо… потому как у меня их все равно нет, – бестолково поддерживая беседу, Максимилиан притягивает его ближе и сразу целует дурные и пьяные приоткрытые губы – каблуки загвазданных влажным лесом туфель и древесные корни под ногами все же несколько восполняют разницу в их росте. – Нам они и не нужны… – а Донасьен уже торопливо расстегивает лацбант своих репсовых кюлотов и просовывает пальцы в пройму, доставая еще мягкий темный член, – к чему нам с тобой деньги, когда мы можем без устали отдаваться этим сладким бесплатным удовольствиям, мой ненаглядный? – живо расстегнув следом нижние пуговицы ванильного жилета Максимилиана и запустив под него теплую руку в перчатке, он быстро подергивает свой член. – Потом я отдам "Жюстину" в Жируар, я поставлю "Окстьерна", мое золотце, и выкуплю свою старую квартиру, нет, возьму себе дом на больших бульварах, я куплю тебе все, что захочешь, буду баловать тебя, только дай мне сейчас, повернись-ка и дай уже вставить тебе, – его член быстро твердеет, поднимается под продергивающей свисающую кожицу рукой, и он еще сплевывает в ладонь, живо мастурбируя его. Максимилиану нет в том же нужды, он возбужден одной мыслью, одним прижимающимся к нему телом и быстро двигающимся чужим запястьем. И тоже снимает перчатки, прибирая их в карман редингота, едва-едва смущенно расстегивает тугой пояс своих саржевых кюлотов, дергает пуговицу подштанников и спускает их вместе на колени. Как донельзя он хочет этот горячий изогнутый член, обещающий такое тугое, болезненное и быстрое удовольствие. – Надо было только взять с собой масла, – он замечает, поворачиваясь и опираясь обеими ладонями на мокрую кору, шире расставляя ноги и слыша, как Донасьен еще сплевывает и удобней переступает соскальзывающими подошвами, каблуками туфель по влажным дубовым корням. – Я немного умастил его до того, как одеться, это чуть облегчит тебе… – шепчет Донасьен, плюет в ладонь последний раз и, смазавшись, еще удобней пристраивается и свободной рукой отводит в сторону разрезную полу его редингота. Максимилиан чуть прогибается в спине, пока Донасьен влажно возит почти твердым членом между его ягодиц, придерживая рукой, и часто дышит рядом с шеей. – Давай, мой милый, моя сладость, – бормочет Донасьен, все соскальзывая мимо налитой влажной головкой, – подогни еще колени немножко, mon chou, а то мне так совсем неудобно… Он придерживает Максимилиана за бедро, когда тот послушно сгибает колени, и плотно вдавливает сочную влажную головку в его зад. – Котенок… ты ведь знаешь, как я… во имя блядской христовой матери, не люблю, когда ты этак зажимаешься, – горячий шепот щекочет шею над туго стянувшим ее эпонжевым платком; Донасьен малость наваливается, с силой всовывая член глубже, и Максимилиан изнеможенно стонет, приваливаясь лбом к холодному дубовому стволу. – Я не… нарочно это... – он парирует, жарко подаваясь бедрами назад. – Или ты прикажешь мне хотеть тебя… ах… меньше? – крупная, налитая головка с острой болью наконец проскальзывает внутрь, туго растягивая зад и заставляя сжаться на ней, сжать ее, до приязненного, низкого горлового стона у самого уха; Максимилиан стонет сам, чувствуя только жаркую боль от того, как его зад неподатливо раскрывается и горячо сокращается на грубо проталкиваемом глубже члене. Но его собственный, напротив, только твердеет, накатывающей похотью и возбужденным напряжением, тем крепче, чем жестче Донасьен берет его сейчас, рукой торопливо засаживая до самой, блядская мать Его, кучерявой темной шерстки на лобке. И внизу живота что-то желанно, вожделенно сводит от этого – ноюще и сладко, как на взлетевшей до веток детской качели, – злой жар раскатывается по телу от того, как изогнутый член крепко распирает его, докрасна натирая растянутую каемку. – Вот и все, моя сладость, сейчас уже будет полегче… – а Донасьен по-своему заботливо шепчет, подтягивая его за бедра, лаская их ладонями, – ты такой тугой еще, мой котенок, но так раскрываешься, так хочешь спустить на нем… – и его влажный от слюны, от его возбужденного сока, нежный от впитавшегося в кожу масла член так и ездит внутри, сочными толчками погружаясь в часто сжимающийся горячий зад и сразу легонько выворачивая его. Донасьен подтягивает его все почаще, со слабыми шлепками и шорохом одежды, удобней взяв за пояс, и Максимилиан чуть прикусывает кружевную манжету, больно и быстро подмахивая его глубоким толчкам. Это так пошло, так пошло и потребно укрыться от постылых обязательств в мокром, не тронутом рукой человека парке и торопливо сношаться в укромной сени капающих за ворот деревьев, когда сладко изогнутый член с толстой головкой тесно трется внутри и частым животным ритмом долбит так глубоко. – Как же отрадно… как сладко наконец трахать тебя, мой Максимильен… – Донасьен еще быстрее натягивает его за бедра, то и дело приостанавливаясь, чтобы вот так запросто сразу не спустить, и засаживая неспешно, с тугими шлепками, едва вытаскивая, и Максимилиан совершенно животно, согласно поскуливает в рукав редингота. – Еще утром бы не думал… что буду удовлетворяться так по-скотски… – он стонет и слабо облизывает мгновенно высохшие губы, сам неосознанно и часто подаваясь в чужие придерживающие руки, до ноющего удовольствия в промежности и вдоль по позвоночнику; его член стоит так твердо, будто он вовсе не спускал сегодня, – чтобы бежать с тобой в лес и так стыдно сношаться… ах, Донасьен, брось это… манежить… быстрее… прошу тебя, быстрее… – Максимилиан глубоко дышит, царапая влажную кору; та остается черным под ногтями, и тело окатывает жаром так, что, кажется, ему даже не понадобится этих детских щедрот собственной руки. – Сейчас, сейчас, мой котенок, mon chou… дай-ка только… постой, дай-ка мне свой раскрытый задок… – и Максимилиан сейчас же едва не кончает, когда Донасьен осторожно вытаскивает, но все же, часто дыша и невольно сжимая ноги, послушно прогибается в пояснице глубже; Донасьен наклоняется и чувствительно стискивает пальцами, раздвигает его ягодицы, – да, вот так, поднатужься немного и расслабь, открой его еще… – касается языком припухшей каемки и то сладко вылизывает, то влажно засаживает его внутрь и горячо прижимается губами. Еще немного сосет, нежно содомируя приоткрытую дырку языком, и Максимилиан четко ощущает, как щекотная капля стекает по его горячо пульсирующей, напряженной, больно ноющей от желания разрядки головке. Но Донасьен скоро отстраняется, опять находит равновесие на высоких каблуках и, придержав член, снова растягивает головкой влажную каемку, сразу задвигает его поглубже, до обоюдного удовлетворенного вздоха. – Вот, так будет нам обоим помягче… только… ах, черт, кажется, я сейчас уже залью тебя, мой ненаглядный… Être suprême, да зачем он говорит все это? От его слюны и так все такое влажное, чувственно возбужденное и после языка член, кажется, входит еще жарче и туже, слаще, приближая тянущую разрядку. – Ты же тоже хочешь, скажи мне, ты хочешь этого, котенок?.. – шепчет Донасьен, все живее употребляя его этим самым скотским, дрянным, донельзя желанным манером и чаще поддергивая за бедра. – Да, да… только помоги мне… рукой… немного, пожалуйста… – Максимилиан просит, и ласковая рука – черный шелк и холодные перстни – наконец обхватывает его ноющий член, пальцы неровно и крепко дрочат сочащуюся головку и натянутую уздечку, Донасьен почти не вытаскивает, долбя его так глубоко и быстро, обжигая дыханием поверх воротника, и такого дурного удовольствия вправду можно вынести только немного. Максимилиан часто подмахивает вздрагивающими бедрами, навстречу натягивающей за пояс голой руке и влажно вбивающемуся члену, и спускает в тесно соскальзывающие по головке пальцы, дернув зубами кружева манжеты. Все напряжение наконец разом находит разрядку, сладкими, жаркими толчками пачкая черный шелк и мокрую дубовую кору тугими струйками спермы, и он глухо стонет, отдаваясь этому минутному, бесстыжему и животному удовольствию, пока Донасьен, пребольно схватив его за бедра, почти насильно и так глубоко трахает его, доводя себя каждым быстрым тугим шлепком ляжек о ляжки. Он сипло рычит в шею, когда быстро и крепко кончает, ожигающими рывками натягивая за бедра – и еще немного сбивая свою выплеснувшуюся сперму этой грязной пенкой – Максимилиан знает, как он это любит, – и останавливается в какой-то момент, плотно поддернув за них еще и часто дыша. – Когда ты так спускаешь… мне кажется, от одного этого я могу сразу же еще… – Максимилиан хрипло шепчет со смешком, прикрывая глаза. Донасьен без слов уютно мурлычет, тепло целует его ухо и осторожно, мягко вынимает, переступив на мокрых дубовых корнях. Максимилиан распрямляется, разгибая наконец затекшие ноги, и поворачивается, опираясь раскрытой ладонью на узловатый древесный ствол. От них, от влажного подопустившегося члена Донасьена, который тот вытирает вытащенным из-за обшлага аби платком, взмокшей промежности и щедро обконченной перчатки, так пахнет, что, Максимилиану кажется, любой обладающий здравым обонянием прохожий все поймет тотчас же, стоит им выйти обратно в город. Но он ничего не говорит, только молча принимает протянутый платок и тоже немного подтирается от слюны и спермы, а после снова натягивает свои тесно облегающие бедра саржевые кюлоты, пока Донасьен методично застегивает свои и вытирает перчатку. – Ты всегда такой непорочный, котенок… такой целомудренный. Сколько бы мы с тобой… после смотришь так холодно, будто мы вовсе не знакомы, и я каждый раз сызнова растлеваю, развращаю тебя, столь невинного, нетронутого, дарящего мне свои первинки… эта забава, сколь бы лжива она ни была, вовек мне не надоест и не наскучит, – застегнувшись и в целом пристойно оправившись, Донасьен поднимает на него взгляд; его голос почти не меняется, разве что, чуть осипший от прохлады, становится малость ниже, обыденней. – Так что тогда, котенок?.. пройдемся с тобой еще круг, если только у тебя ничего не болит, или лучше отогреемся в кафе? Быть может, у вас здесь даже найдется такое, навроде лефевровского Лаперуза, с закрытыми салонами? Неважно, в любом случае, я хочу полакомиться чем-то сладким… может быть, шоколадным мороженым?.. у вас ведь здесь, в провинции, такое подают?.. – Донасьен говорит и говорит, пока Максимилиан молча натягивает свои ягнячьи перчатки, отряхивает светлую замшу редингота и немного протирает собственным платком запотевшие очки. – Тебе нужно ехать, – наконец скупо перебивает он, надевая очки и поднимая глаза. – Ты сердишься на меня за что-то, котенок? – после короткой паузы Донасьен складывает руки на животе и слегка щурится; морщины у его век, слабо заметные в обыкновенном полумраке интерьеров, кажутся куда глубже в пасмурном свете провинциального октября. – Н-нет. Не знаю, – Максимилиан качает головой. – Но это все невозможно. Тебе невозможно остаться. Тебя ждут в Париже. Жюстина и Окстьерн, – он так же скупо улыбается краем рта. – А меня ждет Огюстен. Он, верно, забеспокоится, когда придет домой, и Шарлотта выговорит ему за то, что он умудрился с нами разминуться. Негоже было вообще все это так… – он хмурится, и Донасьен вздыхает, указывая на просвет между дубами, откуда они пришли, и беря его под локоть. – Я хочу сказать тебе кое-что, мой милый Максимильен, – он начинает негромко и так обыденно, без этой жеманной манеры, слегка поддевая мягкую, гниющую листву носками галош и как-то машинально поглаживая локоть Максимилиана. – Я… наверное, мой Максимильен, я боюсь возвращаться в Париж. Веришь или нет, но "Окстьерна" подготовят и поставят и без меня. Сказать по правде, я маюсь с его постановкой уже не меньше двух недель, но все это… Я так люблю театр, даже этот нестоящий театр де Божоле, хотя он уж, конечно, и куда порядочнее того, что я строил в Лакосте… но отчего-то на сцене я сейчас чувствую себя… никчемным? Быть может, это из-за "Жюстины". Быть может, из-за всех этих дрязг с квартирой. Из-за Комеди Франсез. Не знаю. Знаю только, что мне было так душно, и я сбежал от всего этого. Я ведь всегда сбегаю от печалей и сложностей, милый, – он улыбается, и его желтые по краю зубы приятно, хищно блестят. – Вернусь к самой премьере, и пусть делают с моей пьесой, что хотят. Мне так будет спокойнее. – И когда же премьера? – негромко спрашивает Максимилиан, переводя взгляд вперед и смахивая тонкую белую паутину, протянувшуюся между деревьями, рукой в перчатке. – Через три недели, мой милый, – откликается Донасьен, продолжая зачем-то мягко гладить его локоть. – Ох. Это долго, – без эмоции в голосе замечает Максимилиан. – Я не собираюсь обязательно проводить их все в Аррасе, – Донасьен пожимает плечами. – Но можно было бы снять номер в отеле… не под своим именем, разумеется. Ты знаешь графа де Мазана, к примеру? Итальянского оккультиста? Так вот это тоже я. Я путешествовал как-то… – Нет, это еще хуже, – а Максимилиан не дослушивает, но его голос тоже зачем-то становится мягче. – Лучше уж тогда было бы остаться у нас. Потому что, видит бог, моя Шарлотта не перенесет тех грязных слухов, которые непременно пойдут, если я буду каждодневно захаживать в твой отель и выходить из комнат с синяками на горле. Нет… в доме это все скрыть было бы куда как… проще. – Что же… – Донасьен берет еще одну паузу, глянув на него из-под полуопущенных ресниц, – тогда могу ли я рассматривать это как приглашение? – Шарлотта взяла сардин и лука к обеду… она, конечно, была бы рада паре лишних рук на кухне, – Максимилиан тоже скашивает на него глаза, легонько дергая плечом. – А у вас что, всерьез нет даже приходящей кухарки? – Донасьен капризно приподнимает бровь. – Я же вовек руки от рыбных потрохов не отмою, милый. – Как любит напоминать Шарлотта, вольно цитируя апостола Павла и капитана Джона Смита, если кто не хочет трудиться, тот и не хочет есть, – Максимилиан снова переводит взгляд на узкую, едва заметную между дубами тропинку, на которую они выходят. – Ну… что ж, – и Донасьен нарочно тоскливо вздыхает, – видимо, придется тебе любить меня таким, с такими, смрадными и черными от работы руками. – Видимо, придется. Но не все три недели, разумеется, – а Максимилиан еще смягчается, ненадолго накрывая своей рукой его руку, держащуюся за локоть. – Разумеется. – И никаких этих твоих циничных игр, этих сальных ухаживаний и любезностей в пределах дома, по крайней мере, если мы не одни. – Отныне я – само приличие, мой милый. Буду всетерпеливо сдерживать и беречь себя до той минуты, пока мы не уединимся в ближайшем неприхотливом закутке. – И если ты хоть одним неподобным словом заденешь, только подумаешь задеть Шарлотту… – Что насчет того, чтобы немножко подразнить Огюстена? Он как-то очень нелестно высказался о моем туалете, и я до сих пор таю немного злобы, – кокетливо смеется Донасьен, и Максимилиан тоже сдерживает улыбку. – Пожалуй… это было бы забавно, да. Но только если не слишком дурно. – А разве я когда-либо делаю дурные вещи, мой милый? – Донасьен продолжает смеяться и лаской льнет к его плечу, но Максимилиан замедляет шаг, останавливается. – Давай оставим это… этот разговор, – он вздыхает и поправляет очки, вытянув седую прядку из-под влажной, обтянутой мягким бархатом дужки. – Прошу тебя. Он меня огорчает. Донасьен молчит и смотрит на него тоже с какой-то как будто легкой печалью, той, что отчего-то очень касается разделяющих их лет – и приподнимается на носках. – Прости меня, мой милый, – целует в губы – и в левую щеку, когда Максимилиан чуть отворачивается. – Не знаю насчет салонов, я давно не был дома, но уж мороженого, думаю, на площади мы определенно найдем, – он сухо прерывает поцелуй, и его глаза за зелено-голубыми очками не кажутся ни грустными, ни какими-то еще. Донасьен мерзло вздыхает и удобней берет его под локоть. Рука в ягнячьей перчатке целомудренно касается стянутых черным шелком кончиков пальцев – и будто бы чутко добирается до голой груди под блестящим стеклярусом плотно застегнутого жилета и кружевами сорочки. – И, прошу тебя, закажем еще пуаре, – Донасьен перехватывает чужие пальцы, которых почти не чувствует – и притрагивается к газовому шарфу, прикрывая подбородок от прохладного октябрьского воздуха. – Для тех видов, что я имею на тебя – и драгоценную Жюстину, коя никак не найдет покоя в моем саквояже и от коей я вовек не избавлюсь, – это дурное животное внутри меня непозволительно здраво мыслит.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.