ID работы: 8378175

Город воронов

Джен
R
Завершён
189
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
189 Нравится Отзывы 58 В сборник Скачать

Город воронов

Настройки текста

Вот я стою в распахнутом пальто, и мир течет в глаза сквозь решето, сквозь решето непонимания. Я глуховат. Я, Боже, слеповат. Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт горит луна. Пусть так. (И. Бродский)

      Город мой в осенние эти дни такой темный, что страшно. Опустевшие серые улицы, вымазанные ветром и размытые дождем; лужи, витрины, асфальт — всё вокруг обернуто монохромной пленкой из зазеркалья, газеты осыпаются по буквам, буквы превращаются в шепот из-за спины и в дневные трамвайные толки.       Город скуп по утрам, город оживает к вечеру. Огни висят над головой, неон бьет в глаза карманной сверхновой, за неоном — наверное, звезды, но их никогда не видно.       Городу не до звезд.       Пахнет синтетическим парфюмом №5, разит дорогим и дешевым алкоголем из распахнутых дверей баров и ночных клубов, поблескивают влажной моросью затоптанные ступени, ведущие в подвал, и я иду туда, как крысы шли за своим гамельнским крысоловом на верную смерть, и как они топились в соленом море, топлю себя в подсоленной текиле.       Бар шумит джазом и блюзом, и это немного успокаивает мне нервы, которые уже второй месяц ни к черту — точь-в-точь оголенные провода, подключенные к высоковольтному транзистору.       Сентябрь укрывает город седым одеялом, октябрь погружает в сплин, а ноябрь обещает затопить хандрой, прикончив к декабрю, и голые черные деревья оккупированы такими же черными во́ронами. Они провожают прохожих молчанием, тишиной и пристальными взглядами внимательных красных глаз.       Никогда не понимал, откуда в этом городе столько во́ронов, но они здесь, их много, они вытеснили всех прочих птиц, даже голубей, и я уже не до конца уверен, кому принадлежат его улицы: людям или им.       Шесть ante meridiem неотличимы от своего послеполуденного двойника и выкрашены в тот же пасмурный оттенок обложившими небо тучами. Я встаю под апатичный сигнал будильника и волочу неподатливые ноги по узким коридорам, утопленным в сумеречных тенях. Щелкает выключатель, загорается лампочка, и ванный закуток наполняется желтоватым люминесцентом. Грязное зеркало над раковиной отражает помятость, щетину, хроническую инсомнию, выцветшие глаза, запавшие в глубокие синяки под веками. Рука берет бритву, ведет от виска к подбородку, зрение подводит, и на скуле остается новый неаккуратный порез.       Кое-как побрившись, я привычно иду на кухню, сажусь за узкий колченогий стол и смотрю сквозь решетку жалюзи на сплошной кирпич соседнего дома, пока закипает чайник. Завариваю горький растворимый кофе, механическим жестом разворачиваю вчерашнюю газету и, сощурившись, читаю сквозь лупу типографские строки: про таблетки от похмелья, про таблетки от курения, про таблетки от любви.       Пока читаю — доливаю в кофе коньяк, подтаскиваю к себе пепельницу, выталкиваю из полупустой пачки сигарету, закуриваю; я зависим ото всех трех недугов, в особенности от последнего, и ни одна из их таблеток не работает.       Словно в подтверждение этого телевизор переключает черно-белую картинку и сообщает о том, что еще один растворился в тумане прямо на Бруклинском мосту: просто шел, и вдруг его не стало. Никто не видел, чтобы он спрыгивал с моста в пролив Ист-Ривер, и никто не видел, чтобы он показывался на другом берегу.       Я ловлю себя на запоздалой мысли — «Вот бы переехать подальше отсюда — к примеру, в Чикаго, в этот город гангстеров и ветров!» — хотя и прекрасно знаю, что у меня не осталось времени даже на переезд. Внизу под окнами во́роны оседлывают мусорные баки, но брезгуют в них копаться и лишь надсадно каркают, монотонно гремя железными крышками.       Жалюзи нарезают жалкий процеженный свет зародившегося дня на лоскуты и бросают их ошметки на кухонный пол, а у меня под сердцем начинает тянуть и ныть, легкие сдавливает астматическим удушьем. Сон окончательно сходит, и я вспоминаю всё то, что не случилось и никогда уже не случится. Грудину сводит болезненной судорогой, пальцы роняют газету, тянутся к подоконнику, подхватывают с него измятый и потрепанный фотоснимок. Затянутые невидимой млечной пленкой глаза жадно вглядываются, но почти ничего не видят: кружево вечернего платья, токийский силуэт, волны коротких вороненых волос.       Хлопают черные крылья за окном, и телевизор опять врывается в голову чеканным речитативом диктора:       «…День заметно сократился, погода облачная с прояснениями, дождя сегодня не ожидается, — а снаружи льет так, что даже дышишь водой. — Настоятельно напоминаем вам о необходимости держать под контролем свои чувства, пока не убедитесь в их полной взаимности. Первые симптомы недуга: заметное ухудшение зрения, спутанность сознания, депрессия, а также необъяснимый феномен, именуемый расщеплением реальности…».       Я стараюсь не думать о том, насколько это неотвратимо. Я пытался, я правда пытался не любить тебя, Нора, но так и не преуспел в этих жалких попытках. Рассчитывал ли я на взаимность? Едва ли. Любовь — это русская рулетка наоборот: одинокая пуля в обойме случается так редко, а холостой щелчок означает, что ты мертв.       «Девушка выбросилась из окна небоскреба Крайслер-билдинг, но тела ее так и не нашли — казалось, будто оно растаяло, не долетев до земли, — будничным тоном приносит новое известие равнодушный диктор. — Она оставила предсмертную записку, адресованную некоему Майклу Р., где рассказала о своей неразделенной любви. Подобные случаи за последнее время участились в Нью-Йорке…».       …И как я мог попасться в эту ловушку, Нора?       Мне всегда нравилось смаковать осень под граммофонные пластинки и крепкие сигареты, но с этой осенью всё не так. Эта осень обещает стать последней, потому что под сердцем уже саднит, как от сквозной пулевой раны, и я прекрасно понимаю, что надежды выбраться из западни наверняка нет никакой.       Слишком хорошо знаю ее, чтобы питать хоть какие-то иллюзии.       И все-таки, когда гул чужих голосов в ушах становится почти невыносимым, когда город, глядящийся на меня из луж, начинает делаться реальнее города настоящего, и я ощущаю себя совсем смертником, то не выдерживаю и решаюсь к ней прийти.       Ведь терять мне уже нечего.       Ее порог застелен ржавым ковриком, тусклый свет струится на лестничной клетке, стекает по офранцуженным перилам и забежным ступеням — тошнотворный декор красивой жизни, загаженной по самые потолочные плинтуса.       Я звоню в звонок трясущимися руками, непривычно мерзнущими от страха, которого никогда еще прежде мне не приходилось испытывать. Карман пальто свинцовый от тяжести, и я боюсь даже ненароком касаться его.       Можно еще сколько-то потянуть, постараться приучиться видеть в лужах изнанку зазеркального мира, брести сквозь шепот прохожих и пассажиров, слепнуть, с каждым днем теряя привычное зрение и ощущая себя призрачным манекеном, блуждающим в дымных мирах Гейнсборо. Можно понадеяться, что это пройдет, поискать кого-то, хоть кого-нибудь, кто смог бы залить эту дыру под сердцем если и не солнечным лучом, то глухим гипсом, но я знаю, что шансов нет.       Что это неизлечимое состояние уже преодолело точку возможной ремиссии.       Это отрава, проказа, рак, он давно заменил воду в моем теле, и спасения от него не существует.       Она открывает дверь.       В красном, с безупречными мазками жгучей алой помады на тонких губах, в черной вуалетке, ложащейся на глаза пепельным дымком, в старом боа на угловатых плечах и с длинным мундштуком в изящной руке.       Я стою перед ней как оплеванный, как дурак, я почти ее не вижу, у меня слезятся глаза, и я украдкой тру лоб, будто от дождя — на улице моросит, и легко притвориться, что это просто вода, а не странная влага, натекающая из слезных проток, словно у старой бельмастой собаки.       Она без лишних слов поворачивается, приглашая следовать за собой, и я вижу открытый вырез на ее спине, длинную шею под ветхим лебяжьим пухом накидки, острые реликтовые позвонки, высокий срез черного каре. Оголенная белизна ослепляет, я иду за ней, спотыкаясь и даже не думая разуваться.       Улицы вторую неделю заливает дождем, они вылизаны им до безупречной асфальтовой гладкости, а к ней дважды в неделю приходит прислуга, да и какая мне забота до чистоты в ее доме, если сам дом такой эфемерно-грязный, что невидимая копоть оседает на кончиках моих прозревших пальцев?       Пошатываясь, я вхожу в гостиную и останавливаюсь прямо посередине, не представляя, куда себя деть в этом царстве антиквариата и темного дерева, переминаюсь на затертом ковре. Не обращая на меня внимания и не выпуская из пальцев мундштука с сигаретой, чадящей сладкой черешней, она включает патефон, медленно подходит к бару и наливает себе вина в высокий бокал.       — Нора… — зову ее я, не узнавая своего голоса: так давно ни с кем не говорил, что с непривычки пугаюсь, насколько тот оказывается хриплым и неподатливым. Она ничего не отвечает, и приходится повторить: — Элеонора…       Патефон заводится, несет пластинку по замкнутому кругу, выбивая из канавки иглой надрывные звуки, а с улицы доносится бешеное хлопанье врановых крыльев — кто-то из птиц, неудачно приземлившись на карниз, ломает себе перья, стучится в панике когтями по железу и стеклу. Гудят редкие машины, проносясь по пустующему узкому переулку и обрызгивая тротуары мутной водой, одинокие прохожие натягивают поглубже на головы шляпы-трильби, кутаются в плащи, укрываются безразмерными зонтами и торопливо перебегают дорогу, а во́роны подбираются ближе, обсаживают соседние деревья, взбираясь на верхние тонкие ветки, заглядывают прямо в пыльные окна.       — Зачем ты пришел? — грубо и отчужденно спрашивает она, заметно волнуясь. Потом впервые за всё это время оборачивается и смотрит мне в глаза, даже не догадываясь, что я почти не различаю ее черты, разве что угадываю по памяти. — Зачем ты пришел?! — снова произносит уже резче, и до меня доносятся нотки подступающей истерии. — Ты же знаешь, мне все равно, что с тобой будет! Мне все равно, ясно?! Не вздумай меня шантажировать! Почему я должна отвечать за твою жизнь, когда ничего к тебе не чувствую? Какого черта я должна испытывать за это вину? Хочешь знать правду? Мне безразлично, сдохнешь ты или нет. Мне безразлично. Лучше сдохни уже поскорее, чтобы не мучить меня своими страданиями.       — Нора… — ковер под ногами равнодушно шуршит, патефон шипит и фонит, во́роны разевают крепкие крупные клювы, разражаются гремучим граем, а мне начинает казаться, что небо раскалывается громом на сизые осколки, но это иллюзия, никакой грозы нет, только мерная морось. — Нора, пожалуйста, выслушай меня. Я с самого начала знал, чем всё это кончится. Я старался общаться с тобой по-дружески, это ведь ты…       — Да, я! — выпаливает она, дергая рукой, и проливает вино прямо на ковер. Подходит к окну, снова демонстрируя мне худощавую голую спину, распахивает форточку, выпуская табачный смог, и в беспокойстве глядит на во́ронов, окруживших стаей ее дом. — Мне не нравилось, что ты игнорируешь меня. «Да кто он такой? — подумала я тогда. — Какой-то замухрышка, ничего из себя не представляющий…». Ни один из мужчин не мог устоять перед моими чарами, и мне это льстило. Кто мог знать, что ты не просто увлечешься, а влюбишься по-настоящему? Да разве кто-то влюбляется сейчас по-настоящему? Зачем ты это сделал, зачем ты допустил такое?! — Со звоном отставив бокал на подоконник, она глубоко затягивается и выдыхает желтоватый дым в запотевшее стекло, а я не понимаю ее слов и, как ни стараюсь, не могу никак поверить, что весь этот кошмар творится не в странном тягучем сне из красных тряпок и теней, а происходит наяву, со мной, прямо здесь и прямо сейчас.       Каждое ее слово оборачивается осколком битого стекла, вспарывает мне грудь, доходит до сердца, кромсает его на кровоточащие шматки; она меня презирает, а я без конца вглядываюсь своими слепнущими глазами в ее лицо и обреченно ищу в нем хоть отсвет тепла.       — Я добилась своего, я вскружила тебе голову, — без лжи и масок продолжает она, с навязчивым бронхитным кашлем глотая прокуренными легкими табачную горечь и смолы. — Это была интрижка, легкий флирт, не больше. Но я изменилась, видишь? Я больше так не поступаю, я стала затворницей и не хочу никого видеть. Разве я виновата в том, что с тобой так получилось? Ты винишь во всем меня, но это не мои чувства, а твои… — Не выдержав, срывается, почти выкрикивает: — Ты мог бы обратиться к врачу, в конце концов, и выписать лекарство от этой дряни!       — Оно не помогает.       Она осекается, мешкает, покрепче хватается за бокал и сигаретный мундштук, не зная, куда деть нервические руки. Немного помолчав, с брезгливой жалостью произносит:       — Ты требуешь, чтобы я ответила взаимностью, но меня от тебя тошнит. Как представлю, что ты прикасаешься ко мне, так сразу бросает в дрожь. Посмотри на себя. Неужели ты и сам не осознаешь, какая гигантская пропасть пролегает между нами? Я уже сделала огромное одолжение тем, что позволила тебе приходить сюда, и тем, что выслушиваю твои жалобы… Пожалуйста, сделай одолжение и ты: исчезни из моей жизни.       — Я не требую, — в исступлении шепчу я, а мир перед глазами белеет, и в нем преждевременно наступает зима. — Разве могу я требовать? Я всего лишь умоляю тебя, Нора…       Во́роны цепко следят за нами, не отводя красных глаз, не двигаются, застыв глянцевыми истуканами и став продолжением мокрых веток. Мне начинает мниться, что они смеются надо мной, будто над знакомой историей, но ни один из них не раскрывает клюва, и загробный этот смех понимающий и грустный.       Почему их так много, почему они повсюду, почему с каждым днем они всё ближе, почему я ощущаю с ними странное родство?       — Ты жалок, — только и сцеживает она, с отвращением поводя плечами. — Никогда не встречала никого, кто был бы ничтожнее тебя.       И вот тогда я наконец вспоминаю про свинцовую тяжесть; неточно тянусь к ней, руки ходят ходуном, царапая драповый ворс. Ныряют в карман, нащупывают сигареты, нащупывают зажигалку, всё не то… добираются до лакированной рукояти, машинально отдергиваются, находя среди теплого дерева холод стальных деталей.       Это не последний отчаянный довод, это всего лишь верное средство от бессилия.       Она что-то чует, вздрагивает. Оборачивается, застывая ломаной фигурой, и неверяще смотрит на револьвер в моей руке, отплясывающей макабрический танец.       Когда она снова заговаривает, голос ее оказывается испуганным и сухим:       — Ты всегда был слабаком…       Но для меня уже не имеет никакого значения, какого она мнения о моей персоне: если ей позволено быть беспринципной тварью, то почему нельзя и мне?       В ее глазах страгивается и бьется на куски вечный лед, в них впервые отражается понимание — а вместе с ним и паника.       Она начинает кричать, звать на помощь, хватать предметы, швыряться ими в меня, а я только и могу, что в отчаянии думать: почему, почему же я не способен разлюбить ее хотя бы сейчас, хотя бы на самом краю, хотя бы такой — ничтожной, жалкой и слабой? Может быть, потому, что кое в чем она права, и слабый не осуждает слабость чужую?       Где-то у соседей замирают, прислушиваются к сольному крещендо нашего короткого и страшного скандала, и притихают, затаившись, когда мои пальцы отыскивают спусковой крючок, нажимают и соскальзывают, объявляя громкий хлопок одиночного выстрела.       Она в последний раз распахивает рот, чтобы вдохнуть, но вдоха сделать уже не успевает, падая на пол поломанной куклой.       Я смотрю на ее труп, недвижимо застывший на ковре, на черную лужу, медленно растекающуюся под неестественно извернутой головой, на кусок обоев, замаранный густыми брызгами и кровавой кашицей.       Все гнезда в обойме теперь холостые, боль становится пронзительной, невыносимой, и глаза мои окончательно слепнут, теряя краски уходящей жизни.       Я знаю, что полицейские не найдут моего тела, когда прибудут на место.       Глаза мои навсегда закрываются и снова открываются ровно через секунду, чтобы увидеть всё вокруг нереально четким, залитым красным и пропущенным через красное.       Ног больше нет, только когтистые лапы, рук больше нет, только крылья, и боли за грудиной нет больше тоже — ей там не уместиться.       Подо мной улицы, подо мной крыши высотных домов, скверы, шелестящие пожухлой листвой, Гудзон, потемневший к зиме, и люди, суетливые люди, безнадежно и исправно принимающие таблетки от похмелья, от курения, от любви, а вокруг меня птицы, черная стая безликих птиц, и каждая из них — одинокая и ненужная…       …В этом городе так много во́ронов.       Намного больше, чем людей.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.