Часть 4
2 июля 2019 г., 12:14
Маркусу едва исполнилось восемнадцать, когда он свалил из дома. У них с отцом был такой уговор. Не потому, что дома ему было плохо, нет. Наоборот, они прекрасно ладили. В детстве Карл часто брал его с собой на работу. Студия отца снимала телевизионные фильмы и сериалы, продакшн шел нескончаемым потоком, и, как ни странно, в этом творческом процессе было очень мало творчества. И еще меньше души. «Жвачка для мозгов» – называл это Карл. Творческую самореализацию он искал в другом – в живописи. Одна из комнат в их доме была отдана под мастерскую. Отец часто проводил там по два или три часа, а когда Маркус уезжал на уик-энд в дом сводного брата Лео, не вылезал из мастерской в течение всех выходных.
У него был узнаваемый стиль, и его картины были в цене. Знакомый галерист организовал ему пару выставок и пристроил несколько полотен в хорошие коллекции. Этого было достаточно, чтобы Карл стал не только талантливым, но и продающимся художником, и мог самостоятельно определять стоимость своих работ. Разумеется, будучи ребёнком Маркус не вникал в особенности рынка современного искусства. Он просто любил сидеть рядом с отцом и смотреть, как на полотне рождаются его странные и порой пугающие образы.
В шестнадцать он признался отцу, что, пропадая по три часа у бассейна во дворе их таунхауса, залипает вовсе не на выдающиеся сиськи соседки Энджи, а на узкие бедра её бойфренда. «Ты уже решил, как с этим быть?» – спросил Карл, и Маркус в ответ лишь покачал головой. В тот день отец впервые предложил ему порисовать. Нет, он и до этого возился с красками в мастерской, но это было так… ерунда, детские забавы. На этот раз всё было иначе. Папа поставил его перед пустым холстом и рассказал о том, что для него самого значила живопись. Почему и зачем он сам рисует, и от каких внутренних демонов бежит. Что творчество стало его лекарством от тоски, боли и разочарований. Сублимация фрустраций. Так это называют психологи. Ну, и ради бога. Маркус начал рисовать. А в восемнадцать поступил в CalArts и уехал из дома.
На прошлогодней Coachella, где они познакомились с Джошем, Маркус представлял три свои картины. Фестиваль с каждым годом становился всё более мультижанровым, включая в себя массу направлений: от музыки и артхауса до живых скульптур и инсталляций размером с пятиэтажный дом. Маркус выставлялся в холле для дебютантов, пройдя какой-то сумасшедший конкурс, но слишком поздно узнал, что для участия в экспозиции требуется минимум три работы. У него было две, и когда он сообщил об этом организатору выставки, голос на том конце трубки расстроенно, но категорично ответил: «Что ж. Очень жаль. Тогда – до следующего года?»
Нарисовать еще одну картину он не успевал физически – до фестиваля оставалось три дня. Нет, можно было, конечно, вообразить себя новым Поллоком и размазать по холсту пару ведер цветного акрила, но это был не его стиль. Поэтому он скрепя сердце снял со стены самую ценную свою работу и заявил ее в качестве третьего экспоната, искренне надеясь, что ее не купят. В конце концов, ценной она была лишь для него.
Разумеется, ее купили. Маркус был так рад участию в выставке, что даже забыл предупредить оргов, что третья картина не продается. Ее купили где-то в том промежутке времени, когда он слэмился под электроклэш с Джошуа, а потом всю ночь обсуждал с ним его будущую коллекцию. Когда на следующий день он вернулся в холл, место его картины уже занимала какая-то убер-концептуальная инсталляция из пластиковых бутылок. Организатор с улыбкой шла ему навстречу, спеша сообщить о продаже экспоната. Больше он свою картину не видел.
До сегодняшнего дня. Открыв глаза в гостевой спальне Коннора за три секунды до будильника (была у него такая суперсила), Маркус первым делом увидел ее. Свою картину. Она висела напротив кровати, вся освещенная закатным солнцем, и была единственным пестрым пятном на гладкой стене цвета шафрана. Маркус, не веря глазам, вылез из-под одеяла, подошел к ней и зачарованно провел пальцами по холсту. Это действительно была она. Знакомые мазки словно оживали под пальцами, и все те чувства, которые он когда-то отпускал от себя, перенося на холст, нахлынули разом, рискуя перелиться через край. Он невесомо прошелся пальцами по холсту и коснулся своего автографа в нижнем правом углу. «Mother» by Jericho, 2016.
В тот год Лео попал в аварию. Ничего серьёзного, как потом выяснилось. Его мать Рэйчел позвонила Маркусу и, прорыдав эту новость в трубку, попросила отвезти ее в госпиталь. Он согласился. Рэйч всегда была добра к нему, хотя со сводным братом он уже тогда почти не общался. Лео связался с нехорошей компанией, редко появлялся дома и вроде как подсел на что-то тяжёлое – Маркус в это не лез. С матерью и отцом брат был в постоянных контрах.
Всю дорогу до госпиталя Рэйчел плакала, молилась и шептала что-то бессвязное в скомканный носовой платок. Она ставила самой себе какие-то условия и ограничения, загоняя себя в абсолютно нереальные рамки, и со стороны это выглядело как сущий бред, пока Маркус не понял, что так она торгуется за жизнь сына. Все эти жертвы она готова была принести в обмен на то, чтобы Лео жил. «Пусть лучше я… пусть лучше я умру», – проскулила Рэйч в свой платок, и у Маркуса от потрясения замерло всё внутри. А потом сердце затопило горькой-горькой сиротской тоской. Никто на свете не предложил бы вот так за него свою жизнь. Осознавать это было больно. Вернувшись домой в тот вечер, он взялся за кисти впервые после долгого перерыва.
«Мама» была не про его мать. Он почти не помнил Шайю и не помнил своих чувств к ней, а знал ее только по фотографиям и видеохронике, которую показывал отец. Его картина стала для него воплощённой идеей абстрактной, идеальной матери и тех чувств, с которыми он, будучи лишён их, всё же был знаком. В странных формах и переплетении цветовых блоков он выплеснул свой страх и отчаяние, надежду и тоску по несбывшемуся. Критик отнес бы это полотно к неоэкспрессионизму и сравнил бы фигуративность и гротеск мазков с творчеством Базелица или Филипа Гастона. Маркус бы выразился проще: это была его вывернутая наизнанку душа.
Он не отдал бы эту картину никому. Он чудовищно по ней скучал. И надо же, чтобы именно сегодня… К горлу подкатил ком, и в глазах защипало. Пиздец, ну что за длинный и выматывающий день, сколько еще нервов он ему сожрет? Маркус уже почти готов был поплакаться на жизнь собственной картине, раз уж рядом не было более подходящего собеседника, но услышал звук открываемой двери и обернулся.
– Маркус! – Коннор вошел в комнату, неся чашку с чем-то дымящимся. – Вы встали? А я уже собирался вас будить.
А Маркус бы и не возражал. При других обстоятельствах, конечно.
Коннор подошел и тоже уставился на картину. Он был одет в слегка помятую серую футболку и мягкие штаны, похожие на форму для йоги, и выглядел в этом виде ужасающе по-домашнему. Влажные волосы уложены, но пара непослушных прядей выбилась и дерзко свешивалась на лоб упругими завитками. От него почти неуловимо пахло чем-то травяным: то ли ментолом, то ли эвкалиптом, а в руках он держал, помимо чашки кофе, ещё и два сухарика-бискотти. Всех этих деталей оказалось так неожиданно много и близко, что Маркус даже не сразу осознал, что сам стоит перед хозяином квартиры в одних лишь обтягивающих боксерах.
– Нравится? – спросил Коннор, переводя взгляд с картины на Маркуса и обратно. – Я ее так люблю. Купил в прошлом году, причем совершенно случайно. Увидел и пропал. Есть в ней что-то… очень глубокое. Личное… Ой, а это вам, – он протянул Маркусу кофе и печенье. – Извините, но больше ничего нет.
Нежность с такой силой сдавила Маркусу горло, что он не смог выдавить ни слова, а просто кивнул в знак благодарности. Коннору нравилась его картина. И он принес ему еды. Боже, ну почему, почему, ради всех святых, именно этот человек был несвободен?
«Вот так, малыш, давай…» Блядь, а вот это вспомнилось вообще не кстати. Коннор стоял напротив, серьёзный и внимательный, но Маркус уже представлял его другим: стонущим от похоти, там, в комнате напротив… с поплывшим от желания взглядом, горячечно раскрытыми губами, зовущим, изнывающим… и не по нему, господи, совсем не по нему…
Какая же пытка.
А вот кофе оказался чудесным. Маркус сделал глоток и отставил чашку на столик – нужно было накинуть хотя бы штаны. Он направился к вороху своей одежды, и Коннор тактично отвернулся.
– Вы знаете, Маркус, я ведь так и не смог пообщаться с автором картины, – сообщил он, продолжая разглядывать полотно. – На выставке прождал часа два, но так и не дождался его.
– Вот как?
Маркус вернулся, на ходу затягивая веревочный пояс джоггеров, и снова схватил в руки чашку. За ней было так удобно спрятаться.
– А о чем вы хотели пообщаться с ним?
– Я и сам не знаю. – Коннор пожал плечами. – Просто… я вообще не особо ценитель искусства. Конечно, моя семья рассматривает предметы искусства как предмет долгосрочных инвестиций с высокой доходностью, но здесь… Здесь другое. – Он сокрушенно вздохнул и покачал головой. – А потом я еще и название прочитал. И самое обидное, знаете что?
– Что?
Маркус одним глотком влил в себя обжигающий кофе и замер в ожидании ответа.
Коннор ответил после паузы, и его голос был уже совсем другим. Подчеркнуто холодным, без капли эмоций.
– Ничего. Не важно.
Маркус растерялся, не зная, как на это реагировать.
– Вы согласились на ужин, – продолжил Коннор все тем же тоном. – Полагаю, вы путешествуете налегке? Я позвонил Dior, они пришлют костюмы. Три варианта, плюс сорочки, все подогнаны по вашим меркам. Вам нужен будет стилист?
Переход от темы к теме был слишком внезапным, но Маркус уже взял себя в руки.
– Не нужен. Если есть душ и масло для тела, этого достаточно.
– Масло для тела? – Коннор вопросительно изогнул бровь.
– У меня с собой.
– C'est bon. Тогда собирайтесь. Через час нам выходить.
Коннор вежливо кивнул и вышел из комнаты. Маркус покачал головой. Он понятия не имел, были ли в Гарварде спецкурсы по эффектному выходу из комнаты, но знал одно: умению покидать здание у Коннора мог бы поучиться и сам Элвис.
«Я не люблю, когда ты уходишь, но мне нравится смотреть на тебя сзади» – улыбнулся он старой шутке.
Этот день и не думал заканчиваться.