***
Сергей Есенин. Имя, не сходившее с уст ни одного уважающего себя обывателя. Оно гудело, манило, заставляло капризные рты зажиточных граждан раскрываться в неприкрытом изумлении. Проникало в тесные комнаты, заполненные картинной манерностью и наигранной вежливостью. Дамы тайком шептались о неизвестном поэте за спиной толстозадых мужей, спускающих последние гроши на других, более покладистых дам. Я часто произносил его, пробовал на вкус. Совсем тихо. Доверял сладкие секреты одной лишь собеседнице. Госпоже Ночи.***
И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо.
***
Москва, 1916. В квартире Пастернака снова было поразительно шумно. Взволнованные авторы толпились вокруг импровизированной сцены, дабы лучше рассмотреть лёгкое смущение, обдавшее и без того румяные щёки выступавшего. Юноша заправил за ухо отросшую прядь и глубоко вздохнул, давая себе небольшую передышку после прочтения. Раздались аплодисменты и восторженные возгласы, Клюев вскочил со стула, громко присвистнув, а Блок, напротив, глубже вжался в диван, одобрительно качая головой. Циничная и испорченная элита сошлась в схватке с удивительной простотой и наивностью, вынуждено признавая сокрушительное поражение. Я увлёкся рассматриванием званых гостей, поэтому вовсе не заметил старого друга, появившегося рядом. — Володя, и ты здесь! — Луначарский выглядел уставшим, синюшные круги под глазами выделялись слишком неестественно, карикатурно. — Дорогой, здравствуй! Как видишь, решил в кои-то веки приобщиться к прекрасному. — Это было прекрасно, согласен. — Он довольно… необычный, — сложно подобрать подходящую характеристику, когда в голове полнейшая каша. — Неужели кто-то умудрился угодить великому и ужасному Маяковскому? — в голосе прослеживалось искреннее любопытство. — Тебе показалось, Толя. Просто показалось.***
Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле, — ему уже некуда деться…