ID работы: 8390502

Ностальгия

Слэш
NC-17
Завершён
130
автор
Размер:
89 страниц, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
130 Нравится 60 Отзывы 37 В сборник Скачать

UNO

Настройки текста

M'illumino d'immenso Озаряю себя безграничным

      Перелёт был долгим; из-за непредвиденной задержки прямого рейса до Генуи мы провели в дороге в общей сложности десять с половиной часов, не считая длительной пересадки в Париже. Авиакомпания компенсировала неудобства сытным завтраком на борту, но общей усталости это не снимало. Мы оба вымотались, и какое-то время я мог мечтать лишь о постели — какой бы она ни была там, где мы должны были остановиться. Любая горизонтальная поверхность, на которой я смог бы вытянуть ноги, показалась бы мне в тот момент райским ложем.       Коннор задремал на моём плече. Сквозь окно иллюминатора поверх его головы я разглядел гористые ландшафты, подёрнутые лазурной утренней дымкой, постепенно проступающие меж тонких перистых облаков.       Когда самолёт тряхнуло при посадке, Коннор вздрогнул, осоловело моргнул, сбрасывая сон, и поднял голову.       — Мы почти на месте, — тихо сказал я.       Он кивнул и бросил короткий взгляд на моё плечо, на котором только что покоилась его голова. На миг мне почудилось, что он собирается извиниться, но он лишь улыбнулся и потянулся под кресло за своим рюкзаком.       Впрочем, это была бы глупость — ни я, ни он не чурались прикосновений. Отчуждённость, которая прежде сопутствовала всему нашему редкому совместному времяпровождению, начала отступать во вполне определённый момент. С тех пор, как это началось, это ни разу не показалось мне чем-то неудобным, дискомфортным — в конце концов, в бессонную ночь перед похоронами он сам пришёл ко мне и молча сел рядом, а я сам обнимал его и гладил по волосам. Это сложно было назвать близостью в полном смысле этого слова; скорее, это была тяга к обыкновенному физическому теплу — теплу единственного человека, с которым тебя всегда будет связывать нечто, неподвластное вам обоим.       На выходе из аэропорта нас встречал сухопарый немолодой мужчина с пышными усами и чёрными живыми глазами. Он опирался о капот не нового, но ухоженного бирюзового кадиллака с натянутой крышей и держал в руках табличку с нашими именами. Когда мы подошли, мужчина приветственно приподнял шляпу и представился Оттавио, fratello maggiore семейства Роверо (Тина предупреждала, что синьора Имельда по обыкновению отправляет навстречу вновь прибывшим постояльцам кого-то из двух своих братьев). Мы пожали руки; Коннор перекинулся с ним парой фраз на итальянском, и затем синьор крепкими жилистыми руками подхватил наши чемоданы, чтобы забросить их в багажник.       Дорога до отеля заняла ещё около часа. На переднем пассажирском кресле стояли друг на друге ящики со спелыми абрикосами, источавшими сладковатый аромат на весь салон, но ещё прежде, чем Оттавио предложил переставить их и освободить место, мы успели расположиться на широком заднем сиденье вдвоём. Коннор высунулся из окна, подставив лицо встречному ветру, сразу растрепавшему его вьющиеся волосы. Он придерживал их, пропустив пряди сквозь пальцы и опираясь о дверцу голым локтем. Рукава рубашки он закатал сразу же, едва оказавшись на трапе под накаляющимся генуэзским солнцем, которое бликовало теперь в стёклах его чёрных очков-вайфареров.       Сидя сбоку, я мог хорошо видеть через дужки направление его взгляда, которым он с оживлением, проснувшимся в нём сразу по прибытии, изучал местность. Он ничего не говорил, но я знал, — просто знал, как что-то столь же естественное, как пыль этой дороги или как ультрамариновые блики близкого моря, просвечивающего сквозь зелень придорожных кипарисов, — что не я один, а мы оба чувствовали это. Это была лёгкость, воздушная и влажно-солёная, которая начала заполнять нас изнутри неминуемо и молниеносно, стоило нам ступить на благодатные лигурийские земли. Даже дышать здесь было проще и свободнее, несмотря на духоту подступающего июньского зноя. Буйство красок, сквозь которое прорывался наш автомобиль, сияние и зелень, бьющие по глазам после серости детройтского дождливого неба, — всё это создавало ощущение открывшегося второго зрения, которое позволяло нам наконец видеть истинные цвета этого мира, насыщенные и яркие, как дневные сны.       Синьор Оттавио время от времени махал в окно встречным автомобилям и приветственно гудел клаксоном, не прекращая беззаботной болтовни. Суть его речи я окончательно перестал улавливать уже после нескольких минут поездки и был благодарен Коннору, который, даже слушая его вполуха, умудрялся что-то ему отвечать. Порой Коннор ловил на себе мой взгляд и тогда посылал в ответ лёгкую улыбку.       Я смотрел то в окно, то на сына, и несмотря на усталость во мне всё больше укреплялось убеждение, что приехать сюда было верным решением. Тина была права, пообещав, что мы найдём здесь тот отдых, который был нужен сейчас нам обоим, и позаботившись о том, чтобы нас приняли здесь без каких-либо перипетий. Я знал, что долгое время в дополнительных классах Коннор изучал итальянский, Джеффу нужен был от меня хоть какой-то новый материал, а у Тины были здесь старые связи, — поэтому вопрос с вектором путешествия был решен практически сразу. Однако после смерти Сары ни мне, ни Коннору не хотелось суматохи туристических эпицентров и шума античных мегаполисов, в какие давно превратилась сердцевина этой страны. Скалистые побережья северной Италии с её тихими бухтами, малолюдными пляжами и редкими фамильными поместьями-гостиницами вроде той, что принадлежала роду Роверо, казались идеальным местом для того, чтобы прийти в себя после длинного и тяжёлого года.       К нашей гостинице мы прибыли, когда коварное местное солнце уже начало терять утреннюю ласку и припекало всё сильнее и безжалостнее. На тенистом крыльце, оплетённом пурпурной россыпью бурно цветущей бугенвиллеи, наш автомобиль встретила хозяйка. Синьора Имельда была приземистой, приятно полной, широкой в плечах женщиной лет пятидесяти. Она радушно поприветствовала нас и между делом темпераментно отчитала брата за ящики абрикосов, ехавшие вместо кого-то из нас, гостей, на переднем сиденье машины. После знакомства, пока Оттавио выгружал и вёз следом наши вещи, синьора повела нас по кручёной лестнице наверх к нашим номерам.       Номера находились на втором этаже в самом конце коридора по соседству друг с другом. Они были объединённы между собой балконом и общей ванной комнатой, сквозь которую можно было проходить из одной комнаты в другую. Фактически это был один номер, а не два.       Я был несколько обескуражен таким поворотом событий, хотя Коннор, казалось, смущён не был вовсе.       — Семьи часто выбирают этот номер. Он весьма удобен, если одна комната используется родителями, а вторая — детьми, — перевёл он мне пояснения хозяйки, а затем, прислушавшись к следующим её словам, усмехнулся: — Они думали, я буду младше.       — Мы можем попробовать поменять этот номер на два раздельных, если тебе не нравится здесь, — предложил я, но Коннор лишь покачал головой:       — Не нужно, Хэнк, всё в порядке. Мне это никак не помешает, — тут он глянул на меня хитро, слегка изогнув одну бровь. На губах его появилась лёгкая улыбка. — А тебе?       Надо же, он подначивал меня! Сколько времени потребовалось нам для того, чтобы он смог пошутить рядом со мной, да ещё и намекая, что я тоже мог бы привести кого-то в свой номер?       Наверное, свежий средиземноморский климат и расслабленная атмосфера итальянского пригорода уже начинали делать своё дело.       Я усмехнулся и пожал плечами. Мне было всё равно — я не был привередлив, — но мне хотелось, чтобы здесь было полностью комфортно и ему.       — Ты из нас двоих молодёжь, — сказал я. — Решать тебе.       В этот момент Оттавио занёс в номер наши вещи. Коннор улыбнулся и глянул на меня почти весело.       — Тогда я принимаю решение уступить старшим очередь в душ, — ответил он, опуская с плеч рюкзак на застеленную кровать с витиеватой кованой спинкой.       Он снова подколол меня беззлобно — в этот раз словом «старший». Я уловил это. Это не было обидным — в конце концов, я действительно был старше его почти на три десятка, и оттого нам обоим было забавнее, ведь мы общались с ним едва ли не на равных всё это время.       Коннор выбрал себе ту комнату, в дверь которой мы изначально зашли, уступив мне дальнюю. Она располагалась с самого торца здания, поэтому окна там были не на одной стене, как в обычных номерах, а на двух смежных, включая боковую. Здесь почти всегда будет светло, сказала мне синьора Имельда: будет видно и закат, и рассвет. Она также сориентировала нас, к какому времени следует подходить на ужин, поскольку к обеду мы рисковали даже не проснуться. Перед уходом она пожелала нам приятного отдыха.       Когда после освежающего прохладного душа я заглянул во вторую половину номера, Коннор уже беспробудно спал, завалившись на постель прямо в дорожной одежде.       

***

      Скоропостижно становиться отцом собственного почти восемнадцатилетнего сына незадолго до смерти его матери стало для меня в мои сорок шесть, пожалуй, одним из самых странных и непростых испытаний на моём веку.       Коннор родился уже после нашего расставания с Сарой, о чём я узнал лишь постфактум, спустя почти целый год. Если бы жив был на тот момент мой отец, он не позволил бы мне оставить это так. Но я похоронил его за два года до, только лишь так выбравшись окончательно из-под гнёта его влияния на мою жизнь. Я ловил себя на мысли, что даже после его смерти мне хочется делать всё наперекор его голосу, до сих пор звучавшему в моей голове.       Терзаемый противоречиями, я всё же позволил Саре убедить меня, что мне нет никакой нужды активно участвовать в жизни сына. Она сказала мне, что вышла замуж за «чудесного человека», который поможет ей воспитать и поставить Коннора на ноги. Она не держала обиды на меня, не клеймила меня позором и не требовала быть тем, кем я не являлся. Я и сам не знал, кем я являлся после всего произошедшего между нами. «Тебе нужно разобраться в самом себе, Хэнк», — мягко говорила она, и на том конце провода я мог слышать, как она грустно улыбается, покусывая нижнюю губу, — так, как это умела делать лишь она. Мне делалось больно от её слов, но мне нечего было ей возразить.       Пока Коннор рос, ему и его матери я всегда старался помогать финансово, однако встречался я с ними нечасто. Сколько я помнил Сару, жизнь её всегда складывалась таким образом, что ей редко доводилось задерживаться долго на одном и том же месте. Она бесспорно была удивительно талантливой актрисой, способной влюбить в себя самую привередливую публику за считанные минуты своей игры, однако своенравность и упрямство не давали ей ужиться ни в одной из трупп, в состав которых её звали режисёры разных театров, очарованные увиденным на сцене потенциалом. Она часто меняла места работы и часто переезжала. Мне было тяжело даже мельком видеться с сыном, которого она перевозила за собой из штата в штат, с каждым разом всё дальше и дальше от Мичигана.       Трижды по каким-то своим делам Сара оказывалась в Детройте и трижды звонила мне. Тогда я встречался с Коннором — спокойным малышом, кидающим протянутую мной монетку в мемориальный фонтан, насупленным мальчишкой с копной непослушных волос, хмуро поглядывающим на меня из-за руки матери, и отстранённым подростком, сухо отвечающим на мои неловкие вопросы.       Я хорошо запомнил нашу последнюю встречу: Сара смеялась, заправляя каштановые пряди за уши, и, с нежностью ероша макушку сына, рассказывала про его успехи в школе и в кружках и секциях — за последние три года он сменил их аж восемь штук. Во время рассказа матери Коннор прятал свои глаза под нависшей кудрявой чёлкой.       Когда она позвонила мне из больницы Форт-Уэйна и сообщила о своей болезни, я бросил все дела и рванул в Индиану, будучи уверен, что снова встречусь там именно с этим отчуждённым холодным взглядом. Однако по приезду я оказался совсем не готов к тому, что меня встретит взрослый юноша практически одного со мной роста, который будет смотреть на меня ясно и открыто, без какой-либо обиды и враждебности в глубине карих глаз. Так же не готов я оказался увидеть Сару в больничной рубашке, без её роскошных волос, бледную и тонкую, словно цветок, загубленный внезапным заморозком. Но когда она улыбнулась мне сухими губами, опутанная трубками капельницы, а Коннор сжал её белую руку в своей, такой контрастно живой и тёплой даже на вид, вопрос моей готовности внезапно перестал играть какую-либо роль.       Сара умерла быстро, буквально растаяв на наших глазах. Мы едва успели уладить все юридические вопросы, касаемые прав наследования и опеки. До совершеннолетия Коннору не хватало совсем немного, и последнюю нужно было оформить на меня. По большей части это была условность, против которой Коннор, вопреки моим опасениям, даже ничего не стал возражать. Тогда же мне стало известно, что «чудесный человек» исчез из их жизни почти пятнадцать лет назад, и, поскольку родителей Сары не было в живых, для Коннора я оставался единственным возможным опекуном. Так же я оказался единственным человеком, кому Сара могла позвонить и обратиться за помощью, зная, что я не откажу ей — так и было.       Коннор вёл себя спокойно и сдержанно, ухаживая за матерью в последние недели её жизни, а затем — помогая мне в организации её похорон. Его взрослость и осознанность уже тогда меня поразили. Он был всегда рационален, но не отстранён; он не молчал, но и не болтал без умолку, как это когда-то любила делать его мать, имеющая тягу скорее заполнять образующиеся в беседах паузы. Я помню, как несколько раз я заходил в палату, заставая его склонившимся над их сплетёнными руками, и помню его взгляд, который поднимал он на меня в те моменты. Взгляд, полный боли и принятия. В нём не было ни отторжения, ни неприязни ко мне — возможно, он просто был не в силах испытывать тогда ничего другого, но ничего из этого не появилось и после. Я не знал, что говорила ему обо мне Сара в те дни, да и раньше. Но что бы это ни было, Коннор вёл себя со мной едва ли не дружелюбно — насколько он мог быть дружелюбен в том своём состоянии.       По первой поре это дружелюбие казалось мне граничащим с равнодушием.       Как выяснилось, на тот момент уже несколько месяцев Коннор жил в номере гостиницы, снятом Сарой по приезде в город. Мгновенно угодив в клинику, а затем почти сразу — в онкологический центр, она так и не успела решить вопрос с их жильём. После её кремирования и прощания там же, в Индиане, я забрал Коннора в Детройт, и последние месяцы он жил у меня, вынужденный заканчивать старшую школу уже там. Там же ему исполнилось восемнадцать, пока я, подгоняемый сроками со всех сторон и рискуя своим местом в издательстве, занимался продажей квартиры Сары в Портленде и выводом вырученных средств на сберегательный счёт, который она открыла для нашего сына. Мне несколько раз приходилось мотаться из Мичигана в Орегон и обратно. Моя голова взрывалась от количества бумаг, адресов и телефонов нужных людей, тонкостей и нюансов, которые я должен был держать в уме. Из-за этого я чувствовал себя в постоянном напряжении, навязчивом и тяжёлом, как мигрень.       В те месяцы после смерти Сары Коннор был опустошён и выжат не меньше моего. На его долю, ко всему прочему, выпали выпускные экзамены, которые ему пришлось сдавать на фоне горя и общего стресса от смены окружения. Я знал, что он не подавал документы ни в один из университетов, брошюры которых нам кидали в почтовую щель (откуда почтальоны только прознали, что теперь в моём доме жил выпускник?). Я был слегка обеспокоен этим.       Однако вместо того, чтобы давить на него или заводить воспитательные беседы, я решил последовать совету Тины и просто дать нам обоим передышку, которую мы заслужили. К тому же, я так и не успел сделать Коннору подарок на совершеннолетие — мы даже не отмечали его день рождения. Когда я протянул ему билеты и щедро предоставленный Тиной её эксклюзивный путеводитель, весь в пометках и комментариях, впервые за долгое время он улыбнулся мне не тоскливо, а широко и светло.       Он сказал: «Спасибо, Хэнк». В сердце моём что-то защемило в ту секунду от пронзительного, сладкого чувства, странным образом охватившего всего меня с головы до ног, стоило ему так на меня посмотреть. Быть может, ему всё же не плевать на меня, подумал я тогда. Быть может, мои безнадёжно запоздавшие старания и забота о нём не были пустыми.       Я не мог знать это наверняка — но по какой-то причине мне хотелось надеяться.       

***

      Первое, что мы сделали с Коннором на следующий день после приезда — показали Саре Лигурийское побережье, чтобы навеки оставить её там. У нас оставался её прах, который мы взяли с собой; часть его я ещё несколько месяцев назад развеял в её родной Луизиане, неподалёку от дома, где она выросла. Остальное мы распылили со скалистого обрыва в Портновенере, у стен церкви Святого Петра, оторвавшись от нашей экскурсии.       Прах закрутился по ветру и растворился внизу, у самой воды, под каменными уступами.       Коннор оглянулся на меня, и я подошёл ближе. Я стоял поодаль намеренно: здесь он прощался с ней сам, потому что в Луизиане я это делал без него.       — Ты ведь знал, что она всегда хотела здесь побывать? — спросил он.       Поднявшийся ветер нещадно трепал его волосы. Обеими руками он ещё прижимал урну к своему животу.       Я кивнул. Конечно, я это знал.       — Она говорила, что я учу итальянский, чтобы однажды увезти её сюда, — Коннор снова отвернулся, разглядывая водную гладь под нашими ногами. — Я никогда не думал, что не успею этого сделать.       С минуту мы стояли молча. Чёрные очки, которые он снял, висели на вороте его футболки, и глаза его ничто на загораживало, но в них не было слёз — вероятно, это останавливало сейчас мой неясный порыв обнять его.       Вместо этого я проговорил:       — Ты очень похож на мать.       Он тонко улыбнулся.       — Все, кто знал её, говорят мне это.       Я ощутил укол странной досады. Надо же, у меня было филологическое образование, двадцатилетний стаж работы журналистом, которому доводилось иметь дело с приданием словесной формы самым неясным мыслям, и даже несколько изданных книг — но ничто из этого не уберегло меня от неизбежной тривиальности собственных слов, давно крутившихся у меня на языке.       И в то же время это было то, что мне хотелось ему сказать.       Я опустил ладонь ему на плечо. Мы постояли так молча какое-то время, слушая шум прибоя и думая каждый о своём, затем он убрал урну в рюкзак и мы возвратились к нашей группе.       У нас не было чётких планов на этот отпуск. Имея в распоряжении лишь путеводитель Тины, карту, купленную в аэропорту, и брошюры, которые дала нам синьора Роверо, мы с Коннором негласно решили следовать за течением собственного настроения и просто спонтанно подчиняться порывам посетить то или иное место.       Почти каждый день мы выезжали за пределы коммуны — с экскурсионными группами или напросившись в попутчики к Оттавио, часто ездившему в соседние города по делам. Он всегда был рад компании и помощи, которую мы предлагали ему в качестве благодарности. От Бордигеры до Леричи побережье постепенно открывалось нам, с его дивным изумрудным морем, зелёными оливковыми рощами, залитыми солнцем площадями и бульварами живописных провинциальных городков. Я тренировался изъясняться на итальянском — не без подсказок Коннора и постоянно листая разговорник. Коннор говорил, я делаю успехи, хотя озадаченные лица встречных местных, к которым я обращался, вызывали у меня некоторые сомнения в его словах.       Мы часто гуляли и по округе, изучая местность пешком или на взятых напрокат велосипедах, петляя на них по холмистым тропам. Однажды, случайно разговорившись с Альфредо, вторым и младшим братом синьоры, мы напросились на любительскую экскурсию по его небольшому домашнему винограднику. Там же мы узнали, что каждый постоялец отеля по отъезду получает в подарок от Роверо бутылку вина их собственного производства.       Альфредо был больше похож на сестру; крепкий, коренастый, ниже брата на целую голову и шире его в плечах, он также обладал их семейной говорливостью и живым блеском в глазах. Он рассказывал о том, как перенял любовь к виноделию от их отца, пока мы с Коннором бродили за ним по винограднику. Однажды обернувшись на сына, я увидел, как он взвешивает в ладони зелёную назревающую гроздь, а рука его по локоть погрузилась в лозу. Я сфотографировал его в этот момент; он обернулся на звук затвора и тепло улыбнулся мне.       Спать здесь долго не хотелось — мы сами вставали рано, без будильников, по очереди занимали ванную, затем одевались и завтракали на веранде внизу. Я слишком быстро привык к отличному ристретто, который готовила синьора, и к постоянному наличию на столах свежих фруктов и ягод. У нас обоих открылся здесь аппетит, здоровый и приятный, какой может настигать лишь там, где вся еда вкусна и полезна, и тогда, когда тело твоё, надышавшись свежим воздухом, приятно ноет от физической нагрузки, а сам ты наполняешься впечатлениями, словно простой глиняный кувшин из горного ручья.       Как-то утром в один из первых дней в мой номер постучал Оттавио и под говор Имельды втащил внутрь чёрную громоздкую Olivetti — похожая стояла у Бена в издательстве — и водрузил на мой стол. Машинка выглядела немного потрёпанной годами, но вполне рабочей.       — Signora Ondina упомянуть по телефону, что вы писатель, — пояснила хозяйка на забавном горластом английском. Она понемногу знала многие языки, но обычно не утруждала себя говорением с посетителями на их родном. Воистину уникальным было то, что при этом мало кто испытывал проблемы с пониманием её речи.       Имельда говорила о Тине — я слышал от неё историю ласкового прозвища, которое дала ей синьора, пока она была тут, из-за её длинных волос до самого пояса. Знала бы Имельда, что Тина уже год как обрезала их.       Тина считала, что романтика северной Италии благотворно повлияет на мой закостеневший писательский кризис — за последние годы я не написал ни строчки о том, что мне действительно хотелось бы сказать. Я не был так уверен в этом, как она. Конечно, во время наших коротких поездок я делал себе кое-какие пометки и записывал спонтанные мысли по старой привычке, однако не питал особой надежды, что это может вылиться во что-то настоящее. Всё было мимолётным, случайным; писать заказные статьи удавалось мне гораздо лучше.       Впрочем, я удержался и не поправил Имельду, что я не писатель, а лишь журналист. К чему был бы этот неуместный драматизм?       Вместо этого я улыбнулся и поблагодарил обоих Роверо. Коннор, уже собранный, заглянул ко мне с балкона, скользнул заинтересованным взглядом по моему новому аппарату, а затем мы отправились на пляж.       

***

      К морю мы ходили каждый день, иногда даже не по одному разу. Дорога до него занимала около получаса, если идти в обход вдоль проезжей части, и около пятнадцати минут, если прорываться напрямую сквозь заросли можжевельника и диких олив по протоптанной тропинке вниз по холму.       На открытой местности солнце припекало нещадно, даже по утрам. Нам с Коннором пришлось сразу же приобрести себе шляпы с широкими полями, а перед нашим первым отправлением на пляж синьора Имельда, всплеснув руками, настойчиво впихнула нам солнцезащитный крем и что-то сердито воскликнула — я не был уверен, правильно ли её понял, и покосился на Коннора. «В гробу лежат румянее», — перевёл мне он её возглас, подтвердив мои догадки, а следом жизнерадостно расхохотался, благодаря синьору за крем.       Солоновато-пряный запах этого крема настолько въелся в нашу кожу, плавки, полотенца, что невесомым шлейфом стал преследовать нас повсюду. Постепенно мы даже перестали его замечать. Он стал неотъемлем от морского бриза и смеси ароматов здешней цветущей флоры; без него вся парфюмерная композиция этих краёв была бы неполной. Едва мы выходили на берег и немного обсыхали, я втирал белую, нагретую на солнце жидкость Коннору в спину и плечи, смешивая её с морской водой, стекающей тонкими струйками из его волос, а затем передавал эстафету ему. Его руки ловко размазывали крем по моей спине; я закрывал глаза и чувствовал, как кожу несильно царапают мелкие песчинки, которые неминуемо оказывались здесь всюду, — они забивались в стыки швов, проникали между страниц книг, которые мы брали с собой на пляж, и уже даже привычно скрипели на зубах.       Медальон отца после этих процедур лип к пропитанной кремом коже. Я сам не знал, зачем так и продолжаю до сих пор носить его, даже здесь. Возможно, так я не позволял забыть себе, кто есть я и кто был он. Коннор однажды спросил меня об этом медальоне, когда после плавания цепь перекрутилась и серебряный подвес оказался на спине.       Его пальцы, задержавшись там лишь на мгновение, аккуратно вернули его на место.       — Раньше он принадлежал моему отцу, — ответил я на его вопрос. — Он носил его всю свою жизнь.       — Мой дед, — тихо произнёс Коннор, словно про себя. Но я понял: сейчас он проговорил вслух свою мысль, чтобы буквально ощутить её вместе со мной.       Это было волнительно: пусть он и не обозначал никогда словесно наше с ним родство, всегда называя меня по имени — я не мог таить обиды на него за это, — но только что он назвал моего отца своим дедом. Простое слово, сказанное им так прямо и легко, говорило мне больше всего остального, отсеивая мои сомнения: Коннор не отторгал нашу кровную связь.       Он медленно убрал свои руки с моей спины, и я обернулся к нему.       — Твой дед, — повторил я за ним, словно мантру, — получил его от твоего прадеда, а перед смертью передал его мне.       То, что являлось теперь чем-то вроде фамильной реликвии, некогда было обычной безделушкой — забавный факт. Казалось, всё то, что я сказал ему сейчас, было всего лишь перечислением фактов, но никогда прежде до этого мы с Коннором ещё не говорили о чём-то столь же интимном. Даже наши разговоры о Саре не ощущались мною так трепетно, как этот. Сколько откровенности может быть в словах, если иметь смелость называть вещи своими именами, подумал я тогда.       Я был рад, что Коннор не стал расспрашивать меня о подробностях жизни моих (наших) предков. Он также не стал задавать вопрос, на который я мог спровоцировать его — я понял это уже запоздало — сам: кому достанется медальон после меня? У меня не было ответа на этот вопрос, а у него не было готовности его задавать. Так же, как у меня не было готовности спрашивать его про неё — небольшую аккуратную татуировку на его груди, над правым соском.       Впервые я увидел её там же, на пляже, — перевёрнутая восьмёрка, знак бесконечности, она смотрелась не вычурно, даже незамысловато, но изящно. Хотя она интриговала меня, я не стал спрашивать Коннора, давно ли она у него и откуда взялась. Он явно её не стеснялся и не считал необходимым рассказывать мне о её истории, если она была (хотя по первой поре, я уверен, он замечал, как я задерживаюсь на ней взглядом). Я знал, что он, вероятнее всего, не стал бы уклоняться от ответа. Однако всё равно я не решился и не мог объяснить себе причину. Вскоре я просто привык к ней — можно подумать, у меня был выбор — как к чему-то неотъемлемому от Коннора. Например, как его родинки по всему телу или ямочка на правой щеке. Или как его пальцы, передвигающие сместившийся медальон со спины мне на грудь. Я перестал обращать на неё внимание.       Купаться Коннор ходил чаще меня. Когда он оставлял меня на берегу, чтобы залезть в воду, со своего места я поглядывал в его сторону, выискивая его голову среди бирюзовых волн. Порой его плескания выглядели даже чересчур заманчиво. Тогда я поднимался, шёл к нему, и мы плавали вместе до проржавевших оранжевых буйков, отфыркивая солёную воду, а затем, раскинувшись звёздами, качались рядом на лёгких волнах. Когда плавать надоедало и ему, он устраивался на соседнем шезлонге, и мы лежали рядом под нашим тентом, разморённые безмятежностью моря и жаром песка. Лениво щурясь на солнце, мы наблюдали за проплывающими вдалеке судами и беззаботно переговаривались о какой-то ерунде. Иногда он дремал, иногда, нацепив на нос солнечные очки и вытаскивая одну из своих книжек, принимался за чтение, но ни разу за те дни он не отходил от меня дальше, чем до воды.       Он любил брать для нас на пляж фрукты из большой вазы в холле отеля. Картина тех первых дней, которую я хорошо запомнил: Коннор стоит босыми ступнями в песке, щурясь от бьющего по глазам солнца, и кусает огромный персик. Его зубы погружаются в сладкую мякоть, а меж пальцев и до самого локтя стекает светлый сок. Коннор слизывает его, не переставая жевать и смеясь мокрыми блестящими губами, и в очередной раз направляется к воде, чтобы смыть сладость солью.       Образ столь отрадный и солнечный, он грел мне душу изнутри, тогда как снаружи тело моё отогревалось в тепле лигурийского лета.       

***

      На самом нашем побережье было немноголюдно, и в большей части отдыхающих я узнавал соседей по гостинице. За неделю, что мы провели здесь, по берегу около нас не раз проходили шумные компании молодых ребят, местных или приезжих, а то и смешанных из тех и других. Им всегда сопутствовала музыка, доносившаяся из переносных японских магнитол у кого-то из них на плече, и беспечная болтовня вперемешку с громким заразительным смехом.       Коннор лишь изредка бросал на них взгляды из-под чёрных стёкол, но после, словно теряя интерес, всегда возвращался к чтению или к разговору со мной. Я подозревал, что это и была та самая молодёжь, которая стекалась по вечерам к территории нашей гостиницы на ежедневные дискотеки, делая их куда более оживлёнными, чем если бы на них были одни только постояльцы.       Я не был уверен, хотел бы Коннор присоединиться к ним — здесь, на пляже, или по вечерам на танцполе, — и порывался пару раз спросить или даже подбодрить его подойти. Однако мой сын и без того казался спокойным и довольным; окружавшие нас незнакомые люди как будто не волновали его. Он свободно и охотно общался со мной, словно бы другого ему и не было нужно, потому я, оправдываясь этим перед собой, откладывал разговор раз за разом.       Я и сам не понимал, что двигало мною больше — страх отпустить его куда-то одного или эгоизм, не дававший мне признать одну простую истину: Коннор мог приятно проводить здесь своё время не только лишь со мной — своим новоявленным отцом, давно разменявшим пятый десяток.       Вопрос этот разрешился в один момент сам собой — самым естественным образом, лавиной, которой я никак не мог противостоять. Оглядываясь сейчас назад и размышляя, я понимаю, что это произошло бы в любом случае, — не могло не произойти. Это созревало и созревало до тех пор, пока не готово было лопаться, как спелый виноград.       Пляж наш патрулировали двое: высокий темнокожий парень в ярко-красной футболке с крупными белыми буквами «Salvataggio» и светлоглазый короткостриженый мулат с вечно оголённым торсом, — точно такая же красная футболка была накинута на его плечи. Последний был здесь почти каждый день; я не мог не замечать его — время от времени, совершая обход, он проходил мимо нас и всегда задерживался взглядом на Конноре. Каждый раз это было на долю секунды дольше, чем если бы это можно было списать на дежурную проверку отдыхающих.       Однажды мы пришли на пляж в тот же день вечером, и я увидел его снова. Видимо, на тот момент смена их закончилась, и он был уже без футболки, купаясь в море вместе с напарником и ещё двумя ребятами, девушкой и парнем (последний показался мне смутно знаком). В тот раз я остался на берегу, а Коннор залез в воду; мулат наблюдал за ним, покачиваясь на волнах поодаль, пока друзья не позвали его на берег.       Я не был уверен, укрывалось ли это созерцание, — которое спасатель, пожалуй, даже не таил, — от самого Коннора. Виду тот не подавал ни утром, ни вечером. Однако следующим днём не произошло ничего удивительного, когда этот парень, отстав на несколько шагов от своего товарища, направился Коннору навстречу, когда тот выходил из воды.       Издалека я видел лишь, как они о чём-то разговаривают и как спасатель крутит в руках форменную футболку (очевидно, что-то мешало ему наконец надеть её на себя и скрыть от всего мира свой бронзовый торс). Он указал куда-то рукой, и Коннор, приставив ладонь козырьком, посмотрел в указанном направлении, затем бросил короткий взгляд на меня и что-то сказал в ответ.       Парень кивнул, после чего они разошлись в разные стороны.       — Он хочет нарисовать меня, — вернувшись, с улыбкой ответил Коннор на мой незаданный вопрос. — Его зовут Маркус. Он художник.       Разумеется, подумал я, кем ещё мог быть этот абориген с телом греческого атлета и взглядом кубинского революционера?       — Он подрабатывает спасателем здесь, на побережье, вместе со своим другом.       Коннор едва заметно — так, чтобы это увидел только я, — кивнул в сторону темнокожего парня, с которым уже снова поравнялся его новый знакомый. Я посмотрел туда и в тот же миг поймал на себе странный, нечитаемый взгляд Маркуса.       Подумать только, а ведь для этого парня я, пожалуй, выглядел сейчас суровым и строгим родителем, у которого его ненаглядный сын выпрашивал разрешения пойти поиграть с незнакомыми детьми.       Но не так ли всё и было? И нужно ли было в действительности Коннору моё одобрение, как вообразил я себе?       Ведь он до сих пор его не попросил.       Ирония моей судьбы заключалась в том, что я настолько не хотел быть похож на своего отца, что даже не участвовал в воспитании собственного ребёнка. Сейчас я просто расплачивался за это — так что всё было честно.       — Он хочет нарисовать тебя? — повторил я, стараясь не думать, что на этом желания художника-спасателя могут и не заканчиваться.       — Только если я не буду против.       Я приподнял брови.       — А ты будешь?       Коннор пожал плечами, но от меня не укрылось его лёгкое смущение.       — Его мастерская совсем недалеко, за той скалой. Маркус сказал, что они собираются там вечером с друзьями и что он будет рад, если я смогу прийти, — после этих слов он почему-то рассмеялся. — Они все говорят на английском, Хэнк. Можешь себе представить?       Я не был ханжой и прекрасно отдавал себе отчёт в том, что Коннору нужно было проводить время со своими ровесниками. Мне не составляло труда сделать вывод, что друзей у него не было — из-за частых переездов Сары они у него вряд ли успевали где-либо появляться, а в Детройте он их завести так и не успел — на это не было ни времени, ни сил. Всё же эту поездку я планировал не для того, чтобы всю дорогу держать сына подле себя. До сих пор он держался рядом и сам, но не то чтобы у него был большой выбор. Или же это просто было делом привычки, выработавшейся у него с детства: внутренний голос подсказывал мне, что с матерью, вполне вероятно, дела его обычно обстояли так же.       — Ты пойдёшь туда? — разумеется, я уже знал ответ.       — Я сказал, что обсужу это с тобой, — Коннор тряхнул мокрыми волосами, и капли вновь окропили его подсохшую было кожу.       Я протянул ему полотенце.       — Сходи, — было это разрешением или советом? — Я найду, чем заняться.       Коннор благодарно улыбнулся мне, ероша полотенцем волосы.       Когда мы уходили с пляжа, Маркус нагнал нас.       — Не волнуйтесь, мистер Андерсон, — сказал он мне с улыбкой, хотя разноцветные глаза его были серьёзны. — Мы будем совсем недалеко от отеля. У синьоры Роверо есть мои контакты, если вы захотите нас найти.       Можно было подумать, что мне предстояло провожать Коннора на выпускной бал.       — Развлекайтесь, ребятки, — я лишь махнул рукой.       Был ли я после этого хорошим родителем?       На душе было смутно.       Остаток дня мы с Коннором провели вместе, а в шестом часу он скрылся на извилистой тропинке, ведущей по холму вниз, к разбросанным меж скалистых выступов прибрежным домикам.       К ужину он не появился. Его не было несколько часов, и я поклялся себе не предпринимать поспешных действий, стараясь унять неясное беспокойство прогулками по округе, чтением на веранде и общением с хозяйкой. Из разговора с ней я узнал, что Маркуса она знает с ранних лет. Он жил здесь с пожилым отцом и братом, который уехал пару лет назад на учёбу в Неаполь; в округе их семью знали все. В прошлом году Маркус спас девочку-подростка, дочь одного из постояльцев, которой приспичило пойти купаться в шторм. Оттавио, стоявший снаружи на стремянке и вешающий гирлянду для дискотеки, также отзывался о нём очень тепло. Оба Роверо забавно называли фамилию его семьи на местный манер: «Манфрé‎ди».       Мне удалось отвлечься и даже написать пару черновых страниц для будущей статьи, однако стоило сгуститься сумеркам и зажечься фонарям под нашими окнами, как тревога вернулась ко мне с новой силой.       Я спустился вниз, намереваясь всё же воспользоваться советом Маркуса и просить синьору о звонке. Не найдя её внутри, я вышел во двор, где уже вовсю играла музыка и светилась крупными лампочками та самая гирлянда, которую развешивал Оттавио.       Уже издалека на дощатом полу широкой танцевальной площадки я увидел Коннора.       Он танцевал, прикрыв глаза и закусив губу, двигаясь в ритме очередного прилипчивого хита нью-вейва. Разметавшиеся волосы выглядели влажными, чёлка липла ко лбу. Его скулы и оголённые плечи были покрыты разноцветными блестками, часть которых осела на бело-синей майке и коротких светлых шортах. На правом виске у него что-то поблёскивало — отсюда я не мог разглядеть, что.       Казалось, даже воздух вокруг него искрил. Он приковывал взгляды, он притягивал к себе внимание, словно магнит, и, кажется, даже не осознавал этого. Мне же было всё ясно, как божий день. В наклоне его головы и плавности рук, в изгибе спины и шеи, в движениях плеч и кистей сквозила его суть; каждая клеточка его молодого, крепкого, здорового тела была квинтэссенцией его натуры.       Мой сын был юн, мой сын был ослепителен, мой сын был геем, и ни на что из этого я не был в силах повлиять. Это было нормально. Со всех сторон его окружали цветастые рубашки и пёстрые платья, самые разные оттенки кожи и цвета волос, всё многообразие конфессий, идеалов и мечтаний, а Коннор танцевал посреди всего этого и сиял, как солнце.        При виде сына тревога, навязчивая, как зубная боль, наконец отступила. Я взял себе разбавленный вермут со льдом за уличным баром и нашёл свободный столик неподалёку от танцпола. Я наблюдал за тем, как он танцует, пока после третьей по счёту песни он не заметил меня сам и не двинулся ко мне мимо его новых друзей, танцующих рядом с ним. Они тоже были здесь — Маркус, его темнокожий приятель, светловолосый парень и рыжая девушка с огромным цветным тату на всю левую руку, — все четверо, которых я видел тогда вечером на пляже.       Маркус проводил моего сына глазами, а потом отвернулся к девушке с тату.       Коннор добрался до моего столика, и я приготовился уже сказать ему, что было бы неплохо сообщить мне о своём возвращении. Но тут он вдруг наклонился и поцеловал меня в щёку, а затем улыбнулся — совершенно счастливо.       Из его волос на мои колени что-то выскользнуло: это был лепесток какого-то местного цветка.       — Прости, я собирался найти тебя чуть позже, — виновато произнёс он, опускаясь в соседнее плетёное кресло. Только вблизи я заметил, что глаза у него были подведены — несильно, в самую пору для того, чтобы оттенять их на ещё бледноватом лице и не выглядеть вульгарно.       — Ничего, — только и сказал я, всё ещё чувствуя влажный след его поцелуя.       Грудь его заметно вздымалась и опускалась; он вспотел и запыхался, но улыбался во весь рот. Его румянец был заметен даже под слоем блёсток.       Я сходил ему за стаканом воды. Он поблагодарил меня и припал к нему с радостной жадностью приятно утомлённого человека. Пока он пил, я смотрел, как редкие капли воды по неосторожности стекают мимо его рта по дёргающемуся кадыку, ключицам и впитываются в майку. Последняя была кое-где испачкана разноцветными мазками. Словно бы Маркус время от времени рисовал не на холсте, а прямо на моём сыне.       Мне не хотелось об этом думать.       — Как я выгляжу? — Коннор вытер тыльной стороной руки испарину со лба, поправил волосы.       «Ослепительно», — хотел ответить я, но сказал лишь:       — Как звезда.       Я кивнул на его правый висок, усмехнувшись.       Коннор смущённо коснулся места, на котором поблёскивала выложенная крохотными голубыми пайетками небольшая звезда.       — Это придумала Норт, — поделился он. — А магнолии для волос принёс Саймон.       Кто накрасил тебе глаза? Кто испачкал в краске твою одежду?       Он оглянулся на танцпол, ища глазами своих новых друзей. Блондин со знакомым мне откуда-то лицом и Маркус помахали ему руками.       — Иди уже, — я кивнул в их сторону.       Коннор приподнялся на локтях и, прежде чем встать, сказал:       — Я ещё побуду здесь, — затем он добавил: — Завтра я тебя не оставлю.       «Неужели?» — не без печали подумал я, а вслух лишь сказал:       — Повеселись.       Он вернулся на танцпол.       Ещё какое-то время я смотрел со своего места туда, иногда встречаясь с ним глазами; он улыбался мне и снова отводил взгляд, теряясь в разномастной толпе, такой же, как он сам, — разгорячённой, охваченной атмосферой легкомысленного курортного праздника, дурманящего голову и тело.       После второго бокала вермута я поднялся и отправился к себе.       Я долго не мог заснуть, несмотря на накопленную за день усталость и выпитый алкоголь, хотя музыка была с нашей стороны едва слышна. Лишь после полуночи, когда за стеной щёлкнул замок соседней двери, а в нашей общей ванной зашумела вода, сон начал постепенно брать надо мной власть.       Уже перед тем, как окончательно провалиться в его объятия, я подумал о том, что у Коннора действительно не было выпускного — на тот, что проходил в его последней школе в Детройте, он так и не пошёл.       

***

      Коннор не обманул меня — весь следующий день мы провели вдвоём.       Утром он крикнул через дверь, что ждёт меня на завтраке внизу. Когда я спустился на веранду, он, свежий и бодрый, уже чистил апельсин за накрытым для нас столиком под навесом, и лучезарно улыбнулся мне, пожелав доброго утра. Вчерашнее приключение никак не утомило его, а пяти с половиной часов сна его организму вполне хватило, чтобы выглядеть отдохнувшим и полным сил.       Допытываться и заваливать вопросами я не любил, да и не хотел: этого с лихвой хватало мне и в моей работе. Я решил не вдаваться в подробности прошедшего вечера, посчитав, что он сам поделится со мной тем, чем захочет.       Из его короткого, но живого рассказа я понял, что в мастерской Маркуса все они гораздо дольше занимались подготовкой Коннора к позированию, чем самим процессом рисования, и что он даже не знает, что понравилось ему больше. Он поделился со мной, как сложно было ему неподвижно стоять в одной позе и не смеяться над провокационными подначиваниям со стороны Норт и Джоша. Также я узнал, что Маркус писал краской и только на одном холсте, пока Саймон успел сделать несколько угольных набросков — он был самоучкой, тогда как Маркуса учил рисовать отец. После этого они все вместе прогулялись по пляжу, и кто-то предложил пойти к нашему отелю, где мы с ним и встретились. Он танцевал, пока не загудели ноги; затем они разошлись по домам.       — Нужно будет отдать твои испачканные вещи синьоре Имельде, — сказал я ему. — Она знает все лучшие химчистки в округе.       — Я уже отдал, — непринуждённо отозвался Коннор, очищая яйцо у себя в пашотнице от скорлупы.       Я усмехнулся. Как мог я сомневаться в его самостоятельности? Ему было восемнадцать, а не восемь, и вчера он за полночь вернулся с вечеринки.       На секунду в моей голове мелькнула вдруг мысль: что, если бы он вернулся прошлой ночью не один? Что делал бы я, услышав за стеной лишнее, не предназначавшееся для моих ушей?       Голубая звезда всё ещё блестела на его виске — он рассказал, что бился над ней всё утро, но она никак не желала сниматься, так что было принято решение оставить её в покое. Помимо того, я улавливал в его голосе даже какое-то довольство — она нравилась ему, напоминание о вчерашнем вечере, и ему не хотелось с ней расставаться. Потом он проходил с ней несколько дней, пока она не отстала сама собой, по частям. Кожа под ней была заметно белее, и границы угадывались довольно чётко — так что вышло, что даже после утери звезды он продолжал носить её на себе.       В течение того дня нам то и дело встречались его новые знакомые: Джош в своей форме спасателя на пляже, кивнувший нам с поста, Норт у ворот отеля на велосипеде, помахавшая ему рукой, Саймон на площади небольшого городка, куда Коннор предложил вечером съездить нам вместе. Из всех четверых за тот день мы не увидели лишь Маркуса.       Коннор по ходу охотно перекидывался с ними парой слов, но не более. Не без любопытства я наблюдал за ним, пытаясь уловить хоть какой-то намёк на сожаление, когда он возвращался от них ко мне, но всё было тщетно: он был всё так же безмятежно весел и открыт общению со мной.       Лишь поздно вечером, когда мы возвращались в отель по придорожной аллее, освещённой жёлтыми фонарями, он поделился, что Маркус не успел дописать картину (вероятно, именно поэтому мы не встречали его сегодня, подумал я). Вчера он просил Коннора продолжить позировать ему.       — Он сказал, что может закончить её по памяти, но будет лучше писать с натуры, — видно, на моём лице всё же промелькнула тень подозрения, потому что сразу следом Коннор добавил: — Я не пойду к нему сейчас. Маркус сказал, я могу это сделать, когда мне будет удобно. И если я захочу.       Несмотря на осторожный тон, это больше было похоже на уведомление, чем на согласование. Подчинился бы он, если бы я запретил?       «Хочешь?» — рвался из меня риторический, ненужный вопрос, но вслух я лишь насмешливо поинтересовался:       — И когда тебе будет удобно?       — Тогда же, когда и тебе, — просто ответил он.       — Не привязывайся ко мне, Коннор, — я запоздало отметил, как двусмысленно это прозвучало. — Достаточно будет только меня предупредить, — я помолчал немного, затем проговорил: — Я хочу, чтобы ты хорошо провёл здесь время. Тебе это нужно.       Мы переглянулись; он потупил взгляд. Наша аллея поднималась в гору, и я не знал, от этого ли моё сердце застучало сильнее, или виной тому стали его следующие слова:       — С тобой мне тоже нравится проводить время.       — Я рад это слышать, — я улыбнулся ему, и он светло улыбнулся мне в ответ.       Перед нами показались подъездные ворота в отель. Коннор молчал, задумавшись о чём-то своём.       — Эти ребята… — я глянул на него искоса, — они вроде ничего, да?       Он снова повернулся ко мне; по его губам всё ещё бродила лёгкая улыбка, и он покусывал их, словно сдерживая её, чтобы она не расползлась ненароком на всё лицо.       — Да, — он кивнул. — Да, они… ничего, Хэнк.       Звезда на его виске сияла голубым, отражая лунный свет.       Глаза его сияли ярче.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.