…Окрестности провинции Юньнань, империя Юань
Поход на юг обернулся катастрофой для его отряда. Тяжелые латы и сабли словно тянули всадников вниз, к холке уставших от дороги коней. Невыносимый зной, наполняющий спертый, липкий воздух, был причиной того, что многие из его воинов теперь передвигались пешком. Монгольские кони, выносливые и быстрые в степи, совершенно не годились для прохождения джунглей. Они валились один за другим, пока на отряд из тридцати человек не осталось всего пять лошадей. Да и их пришлось оставить у входа в чащу. — Эти места прокляты, господин, — крупный дородный мужчина догнал всадника, возглавлявшего отряд. Тот, несмотря на жару облаченный в черные плотные ткани плаща, обернулся. На юношеском, почти детском лице появилась жестокая ухмылка. — Именно поэтому мы здесь. Когда красный огромный шар, который путники лишь с натяжкой могли назвать солнцем, скрылся за горизонтом, было решено разбить лагерь. Местом стоянки была выбрана небольшая поляна в долине ручья, куда воины еле добрались из-за усталости. С самого начала их отряд был негоден для этого путешествия, Чагатай знал это наверняка. Груженные провизией, оружием и одеждой воины не могли быстро продвигаться по южным лесам. Но была еще одна причина их постоянных неудач — отряд был собран полностью из монголов. — Отец, очевидно, забыл про привычные тактики своего народа. Ханьские, он считает, лучше, — парень с лицом ребенка задумчиво грыз травинку. Было просто безумием посылать воинов, привыкших открыто сражаться в степи, на юг, в джунгли, к проклятому богами племени. Одарив напоследок снаряжением, с которым впору брать северные города. — Думаете, все дело в тактике? — всадник, догнавший его тогда на тропе, спешился и опустился рядом на рыхлую влажную землю. Сидя бок о бок, они были примерно одного роста, мужчина и почти мальчик. И никто в их отряде не роптал, что их ведет именно второй. Слава Чагатая уже стремительно расползалась по империи, проникая в каждый город, вызывая ужас у народа и опасения во дворце. Мальчик с черными, как сама ночь, волосами и такими же глазами уже становился легендой. Легендой, которой лучше бы никогда не было. Но пока командир и помощник сидели на земле и молча смотрели на стоящие впритык друг к другу деревья. Казалось, те подобно своре голодных псов, которые сгрудились над добычей, толкались о соседей корнями, сражались ветками, задыхаясь в тисках опутавших их лиан. Чем дальше люди Чагатая продвигались в леса, тем больше крепла в нем уверенность, что их послали сюда умирать. Юноша понимал, о чем говорил его провожающий. Полгода назад Чагатай, бастард его величества императора Юань, вернулся с северных границ. Ему тогда только-только исполнилось шестнадцать, и за ним уже тянулся дым сгоревших поселков, разоренных, уничтоженных поселений. Спустя три дня он уже возглавлял отряд по дороге в южные земли. Казалось, отец нарочно удалил его подальше от двора. То, как делал это всегда. — Господин командир! — его мысли прервал крик одного из воинов. — Часовой не караулит стоянку у подветренной стороны. — Успокойся, Юнхо. Еще не настало время для караула. — Вы не поняли, командир. Часовой мертв. В тот вечер их отряд потерял первого человека. Спустя лишь три дня их осталось только четырнадцать. А неделей позже они напали на след белых людей. Это была удача. До этого дикари скрывались очень тщательно, но Чагатай знал, что с первого шага, сделанного под сводом переплетенных ветвей, за ними неустанно следили. Ночью он слышал переклик неизвестных ему птиц, тонкий и мелодичный, но был уверен, что голоса принадлежат не им. А еще у него умирали люди. На их телах не было ран и увечий, но с красных, отечных лиц стремительно уходила жизнь. Эти леса были странными. Деревья, мхи и лианы словно сплелись в один плотный кокон, поймав людей в ловушку. Чагатай почти чувствовал, как огромный охотник-паук уже выжидает время, чтобы напасть. Время, за которое они окончательно потеряют рассудок. — Господин, разведчики нашли в зарослях след человека. Да, это безусловно была удача. Но она могла обернуться их гибелью. Белые люди пришли к ним ночью. К этому моменту из его воинов только пятеро могло стоять на ногах, включая самого Чагатая. Он никогда прежде не видел таких людей. Взращенный матерью-рабыней из крупного ханьского рода, он с детской колыбели слышал легенды о властных драконах, злобных духах и отважных героях. Но Белые люди из южных земель неизменно вызывали в нем дрожь. «Их тела белы, словно в них никогда не текла красная кровь. Волосы, длинные и полностью белые, они носят, не заплетая, и в них прячутся духи. Живут проклятые Небом в лесах, не зная наук и учений, и только пламень жертвенных костров освещает их ночи…» Чагатай смотрел как, подобно призракам из прошлого, из тени деревьев выходят бледные силуэты. Он с трудом прочистил горло и выкрикнул: — К оружию! Оставшиеся четверо медленно подняли тяжелые луки. Стрелы падали, ослабшие руки едва могли удерживать их. Из Белых людей отделилась одинокая фигура и двинулась вперед. Чагатай замер, хотя не был болен. Он был поражен. Фигура принадлежала юноше, едва вошедшего в возраст мужчины, тонкого и, как показалось воину, почти прозрачного. Седые в свете луны волосы были разбросаны по плечам, доставая ниже лопаток. Но больше всего Чагатая поразили его глаза. Наверное, другие люди видели так его собственные, проницательные и слишком взрослые для молодого лица. Только в отличие от глаз монгола, белый дикарь смотрел спокойно и отрешенно, словно знал наперед каждое действие незваных гостей. В жизни он пугал Чагатая намного больше, чем в людских небылицах. Приблизившись, юноша прошел мимо застывшего воина, словно того и не было на пути. Он направлялся к одному из лежавших без сознания людей. Чагатай ждал, когда тот наконец достанет нож и перережет глотку им всем, застывшим, подобно кроликам перед змеей. И он готов был проклинать все на свете, когда тонкая фигурка легко подхватила бездвижное, но еще живое тело и так же легко присоединилась к другим призракам. Остальные последовали его примеру. Скоро ночная тишина нарушалась лишь хрустом веток под ногами Белых людей. Чагатаю и его воинам не оставалось ничего другого, кроме как следовать за ними. Так они вышли в небольшую лощину, по обе стороны которой, напоминая грибы после осенних ливней, раскинулись маленькие домики. Их странные путники за все путешествие не сказали ни слова. На входе в поселение подошедших ждал старик, и невозможно было понять, его волосы белы от природы или от уже наступившей старости. — Мир вашему роду, путники. Они вздрогнули, когда услышали из уст дикаря человеческую речь. Чагатай не мог поверить в то, что тех, кого он одну половину жизни считал сказкой, а другую — животными, могли оказаться простыми людьми. Людьми, с бледной кожей, под которой, если верить слухам, течет белая же кровь. — То, что случилось с вашими людьми, — старик отошел с дороги, давая пройти остальным. — На самом деле желтая лихорадка. Живых мы постараемся спасти, о мертвых позаботятся духи. С этими словами он развернулся и скрылся за дверью одной из хижин. Чагатай заметил, что ни при ком из его провожатых не было оружия. Его воинов развели по домам поселенцев, чтобы накормить и залечить многочисленные укусы тропических насекомых. Чагатаю выделили отдельную хижину. Сидя на подстилке из плетеных трав, он вновь встретился с юношей, который первый подошел к ним. Вблизи тот казался старше его года на три, но его внешность скрывала действительный возраст. Юноша принес ему ужин, и Чагатаю хватило беглого взгляда чтобы понять, что в нем нет мяса. — Люди в наших краях сказывают, что вы жестокие охотники. Юноша, чьи волосы теперь были собраны в хвост, молча повернулся к Чагатаю. Внимательные глаза легко выдержали прямой взгляд, и он хриплым, словно говорить было для него редкостью, голосом обронил скудную фразу и ушел. В этот вечер Чагатай узнал, что у проклятого племени есть язык и он ему непонятен. А еще с каждым проведенным тут часом он начинал сомневаться, что это племя действительно проклято. На третьи сутки в поселении варваров его люди могли свободно ходить и даже держать сабли. Чагатай понял, что пришло время принять решение. Сидя на той же подстилке в своей хижине он оглядывал лица тех, кого думал, что навсегда потерял. Их по-прежнему было четырнадцать. И у них по-прежнему было оружие. — Я уверен, что в Даду никто не знает, где находятся Белые люди, а для большинства они и вовсе все еще выдумка, — подал голос его главный помощник, тот, кто весь путь держался лишь на немного позади командира. — Что ты хочешь этим сказать, Хевон? — То, что, если мы заберем наших людей и отправимся восвояси, никто не заподозрит, что племя не было перебито. Этого Чагатай боялся больше всего. Жалость и сочувствие к дикарям. К врагу. И не важно, что враг не разбил ни одного поселения, не лишил жизни ни одного монгола. Чагатай боялся больше всего, потому что и сам думал так же. — Я заметил, что их женщины едят вместе с мужчинами, — задумчиво произнес помощник. — А другие мужчины сидят возле других, как будто они женщины. — Что ты имеешь в виду? — То, что, возможно, они есть нечто большее, чем оторванные от жизненной суеты дикари, — мужчина внимательно посмотрел на юношу, почти ребенка. — Что, возможно, одобрение отца можно заслужить другим способом. Чагатай вздрогнул и в этот момент, как никогда ранее, выглядел на свой возраст. В жестоком и расчетливом командире жил ребенок, который надеялся, что однажды император позволит им встретиться лично. И, в совсем маленькой, как глаз белки, вероятности, начнет гордиться им. Чагатай смотрел в окно. В свете дня белые волосы их спасителя блестели как снег на солнце, и, будто невидимые паутинки, в них путались серебристые пряди. Юноша, чье имя он расслышал, как Юнги, кормил тигренка, почесывая страшного зверя за ухом. — Сегодня ночью мы уйдем отсюда, — он отвернулся от окна. — Никого не оставив в живых. Острые лезвия саблей не блестели в свете луны из-за плотного слоя покрывавшей их крови. То здесь, то там слышались крики, уже слабые и редкие по сравнению с теми, что доносились полчаса назад. Краем выданной ему накануне рубахи Чагатай вытер лезвие сабли. — Теперь ты убедился, что наша кровь достаточно красная для тебя? Чагатай резко поднял голову, встретившись взглядом со старейшиной. Тем самым, кого он встретил у входа в селение. Все еще жив. — Вполне. Он двинулся к старику, но дорогу ему заслонила белая тень. Бледный юноша смотрел решительно и печально. Сколько ни пытался, Чагатай не смог увидеть ненависти в его взгляде. Только решимость. — Юнги, уходи. Чагатай не понимал их языка, но был уверен, что именно это сказал парню старик. Только сейчас он заметил в нем черты старейшины. Сын. Будущий старейшина и жрец…мог бы получиться. Чагатай поднял саблю. — Юнги, беги! Сабля тяжело, словно нехотя опустилась, и юноша упал на землю. Это был первый раз, когда Чагатай убивал, зажмурив глаза. — Юнги-и-и! — трескучий срывающийся крик заставил его вздрогнуть, по спине побежал неприятный холодок. На коленях, измазав в коричневой уродливой почве белое платье, старик прижимал к груди сына. Было в этом что-то неправильно завораживающее, и Чагатай не переставал смотреть. Он не мог представить, чтобы его собственный отец опустился на колени над ним. И пока он смотрел, как с бледного лица сходят последние признаки жизни, старик неуклюже поднялся на ноги. — Вы…ваше племя. Ваш род… Некогда причесанные, его длинные волосы сейчас свисали лохмотьями, но голос словно принадлежал не ему, словно доносился откуда-то из глубины. Чагатай понял, что с ним разговаривает тот, кто до этого говорил только с духами. — Пред богами этого мира вы больше не люди, и каждый из вас получит то, что принес сюда. Кроме тебя. Бойся человека, сияющего ярче солнца, и пусть его красное одеяние будет вечным напоминанием о пролитой крови. Он — твоя смерть. Голос, с каждым словом становящийся все громче, резко оборвался, а на грязной одежде старейшины проступили красные пятна. Чагатай убрал саблю за пояс, даже не вытерев. Он спешил оставить селение так быстро, что даже отказался разводить костры. В тот день для жителей его страны Белые люди правда стали сказкой....Корё, бывшие земли Когурё
Со дня похорон прошло три недели, и сбритые под корень волосы успели отрасти на ширину пальца. Траур подходил к концу. Хосок хотел бы, чтобы эти дни слились в один целый, смазанный, неясный, суетливый. Но он помнил каждый закат, каждую деталь рухнувшего внезапно мира. Ноябрь перевалил за середину, и изо рта вырывались крупные облачка пара, когда Хосок без цели бродил по деревне. Точнее, цель была, и именно она заставляла его обшаривать каждый сугроб, которых оказалось внезапно слишком много — накануне буран нанес новые. Наконец, как будто увидев что-то доступное лишь ему одному, мальчик остановился. Тонкой бамбуковой тростью нашарил один снежный бугорок и, крепко зажмурившись, ткнул. Трость легко вошла в снег и уперлась в мерзлую твердую землю. Вздох досады с едва заметным облегчением вырвался из груди Хосока. Не здесь. Значит, он видел его дальше. Проверив таким образом два или три сугроба, трость мальчика наконец уперлась в что-то мягкое, и он незамедлительно разгреб снежную горку. Раньше откапывать трупы под слоем снега давалось ему с трудом — окоченевшие и оплывшие, они вызывали приступ рвоты, и пустой желудок мальчишки извергал наружу лишь воду. Но сейчас он был слишком измотан и слаб, чтобы обращать на них сколько-нибудь внимания. — Ты помогала мне раньше держать равновесие, а сейчас дырявишь моих мертвых друзей, — постукивая тростью по карманам отсыревшей рубахи, он пытался найти хоть что-то, что можно было съесть. — В обоих случаях ты помогала мне жить. Жители деревни давно перестали сжигать труппы умерших родственников, огонь был слишком ценен, а умерших с каждым днем становилось все больше. Их стали оставлять на главной улице, как можно дальше от собственного дома — страх заразиться еще не отпустил людей, не заставил смириться. Хосок называл главную улицу Мертвой Дорогой, и была лишь одна причина, заставлявшая его бродить среди гор трупов: некоторые зажиточные крестьяне клали в карманы умерших зерна риса или ячменя, самое ценное, что осталось у обреченной на гибель деревни. Но время шло, число умерших перевысило число живых, и вскоре некому стало класть зерна в саваны и рубахи. А еще Хосок знал, что до него здесь несколько раз побывали соседские сыновья, и шанса теперь найти что-то практически не было. — Но нужна ли мне такая жизнь? — сжав крепко бамбуковую палку, одну из немногих, оставшихся после тренировок, он с силой зашвырнул ее в снег. Проведя в сгущающихся сумерках еще несколько часов, мальчик устало поплелся домой. На фоне разворошенных сугробов черной лентой лежала трость. Глухо скрипнула камышовая калитка, и Хосок медленно вошел во двор, сейчас он хотел лишь согреться да что-нибудь съесть, но понимал, что надежды ни на одно, ни на второе нет. Краем глаза заметив пустую собачью конуру, он с неизменным уколом вины направился в дом. — Мама. — Джин! — женщина средних лет с лицом старухи медленно обернулась к двери. Хосок не помнил, когда помутнился ее рассудок, до или после смерти брата, но каждый раз боялся сказать ей, что его зовут не Джин. — Мама, я…ничего не принес. В комнате словно что-то изменилось. Ему было стыдно поднимать на нее глаза, хоть он и понимал, что здесь его вины нет. Однако она лишь улыбнулась краешком губ, как делала это всегда, когда находила выход из тупика. Опершись рукой о циновку, она с трудом поднялась на ноги и подошла к едва дымящемуся над огнем котелку. В тусклом свете очага Хосок смотрел на сгорбившуюся худую фигуру, и ему казалось, что под ношеной тканью чогори он может увидеть обтянутые тонкой кожей кости. Сглотнув стоящий в горле ком, он перевел взгляд на очаг, и только тут понял что изменилось. — Мама, огонь! Ты готовишь ужин? Ему не верилось, что все оказалось так просто. — Еще нет, дорогой. Тебе придется сбегать к тетушке Сонхи, она должна передать тебе рис. — Как? Аджума? Но они с дочерью который день едят то, что послало им Небо. — Вот Небо и послало ей риса. Ты принесешь, или я пойду сама? — голос матери стал скрипучим, в нем слышалось плохо скрываемое раздражение. Всегда, когда она не называла его Джином, приходила в плохое расположение духа. — Я схожу, мама. Сейчас. Только отогреюсь немного, — и он подставил огню свои замерзшие ладони. Ему, наверное, показалось, но в этот момент взгляд матери потеплел, и в нем мелькнуло что-то похожее на сожаление. — Я больше ничего не могу для тебя сделать, мой мальчик, — закрыв лицо тонкими руками, женщина разрыдалась. — Мама! — сорвавшись с места, он приблизился к матери и неловко обнял. — Мама, я принесу нам еду. Только не плачь, мама. Но от этих слов женщина заплакала еще сильнее, и он впервые услышал в ее всхлипах отчаянье. Быстро решив, что лучшее, что он может сделать — это выполнить просьбу матери, Хосок побежал к двери. — Я скоро буду, мама. Дождись меня, — ему показалось, что в ее рыданиях он услышал «вернись», но тут дверь отделила его от дома и теплой, пропахшей соломой и смертью комнаты. Холодный поток ветра ударил в Хосока мириадами снежных копий, и не прикрытое ничем лицо как будто обожгло. Этой ночью метель будет страшнее и злей, чем накануне. Накинув на голову капюшон плаща, который достался ему от брата, мальчик начал торопливо пробираться через глубокие заносы. Он был уже на полпути к знакомой фанзе, как увидел в половине ли темную полосу главной улицы. Даже в густой темноте осенней ночи, она казалась ему чернее, чем мир вокруг. — Я должен забрать ее. Он помнил, что оставил там трость, и, несмотря на высокие сугробы, его тянуло пойти за ней. — Сначала я должен выполнить поручение мамы, — решил он вслух, но повернул в сторону, противоположную жилищу тетушки Сонхи. Окна покосившейся от ветров фанзы были глухо забиты досками, однако даже через узкие щелочки Хосок видел яркий свет очага. Он негромко постучал по камышовой двери, и сразу услышал «входи». По другую сторону двери комната тонула отсветах пламени, которое с каким-то остервенением облизывало почерневшее дно глиняного горшка. Тетушка Сонхи торопливо подкидывала отсыревший хворост в огонь, отчего комната заполнялась черным коптистым дымом. Хосок закашлялся. — Я пришел за рисом. Старушка, невысокая и полная женщина, добродушно улыбнулась. — Конечно, дорогой. Проходи, скоро все будет готово. — Готово…что? — не понял мальчик и снова кашлянул. — Ох, — казалось, старушка замешкалась, но тут же удивленно произнесла. — Рис, разумеется. Я не была уверена, что твоя матушка сможет развести огонь. Она в последнее время больна. И она снова отвернулась к очагу. — Ты входишь или нет, милый? Открытая дверь — не лучший хранитель тепла. Спохватившись, что все еще стоит на пороге, Хосок торопливо вошел и захлопнул дверь. Бамбуковую трость он прислонил к саманной стене. — Извините, аджума. А рис скоро будет готов? — но его вопрос заглушил звук открывающейся двери и вой ветра, хлынувшего в фанзу. Чертыхнувшись, когда огонь едва не погас, старуха, ковыляя, зашагала к двери. Опустив тяжелый запор на на удивление крепкую дверь, она словно бы отделила их от холодного враждебного мира. Мира, в который Хосоку хотелось вернуться все больше с каждой минутой, проведенной под крышей хижины. Ему слишком не нравилось дышать маленькими вдохами, чтобы не закашляться, не нравилось оставлять маму надолго одну, не нравилось ничего в этом промозглом холодном вечере. — Уже очень скоро, мой мальчик. Ты можешь пока вздремнуть на циновке, а как все будет готово, я тебя разбужу. Тетушка снова улыбнулась, и Хосоку неожиданно подумалось, что ее лицо похоже на одну из тех заморских масок, о которых рассказывал ему брат — такое же холодное и мертвое. От этой мысли ему снова захотелось домой. — Думаю, будет лучше, если я подожду. А где ваша дочь? Он был бы рад увидеть Михен, резвая и шумная, она была слишком юной, чтобы понять, почему ее друзья так долго к ней не приходят. Многих из них он откапывал из снега на Мертвой Дороге. — Пошла за хворостом в сад. Скоро вернется, а ты можешь пока проверить, готовит ли тетушка Сонхи также вкусно как раньше, — с этими словами она вынула из горшка кусочек чего-то белого, и Хосок сглотнул вязкую слюну. Теперь он понял, какой запах витал по ветхому жилищу. Мясо. Он думал, что уже забыл, какое оно на вид, такими далекими казались времена, когда деревенские охотники возвращались домой с добычей. — Я…Не буду. Спасибо, аджума. Но внезапно прямо перед его носом оказалась керамическая чашка с тем самым дымящимся куском. Мясо было сготовлено наспех, без сушеных трав и соли — это было заметно по отсутствию пряного запаха, сейчас, напротив, терпко-сладковатому вместо него. Он-то и заставил его вздрогнуть. Сколько Хосок не приглядывался, он не мог понять какой части тела, а, главное, какому животному принадлежит мясо. Внезапно его глаза расширились в ужасе прозарения. Сорвавшись с места, мальчик подбежал к лежащей у стены циновке и дрожащими руками сорвал тряпку, которая заменяла одеяло. Вперемешку с вывороченной соломой ее полностью покрывали волосы. Хосок много раз касался их рукой, когда хлопал по голове Михен, встречая ее на улице. — Я предлагала тебе поспать, но ты отказался, — с искренним сожалением произнесла старушка. — Так бы тебе не было больно. Хосок осторожно попятился к двери. Ком тошноты подходил к горлу, когда он понял, что варится на раскаленных углях. Михен. Он не будет сейчас об этом думать, сначала нужно открыть дверь, внезапно ставшую непослушной. — Мальчик не выберется отсюда. Мать мальчика уже получила полковша риса. Будет нечестно, если он уйдет, — голос старухи изменился, она будто говорила нараспев, то ли молясь, то ли ликуя. — Мальчик не должен мучиться и скитаться по деревне. Его мать сказала, что не хочет, чтобы он мучился. Слезы страха непроизвольно текли по щекам Хосока и капали на одежду и пол. Он понял, что засов, который опустила старуха, находится слишком высоко, чтобы он дотянулся. Мама. Он не верит, не хочет верить, что слова безумной Сонхи, которая без сожалений убила свою дочь, на самом деле правда. Страшно. Он не хотел умирать, брат обещал ему, что он будет жить. Внезапно Хосок почувствовал прилив сил, который не ощущал уже очень давно. Хен. Он должен выжить, он хочет выжить. Ему нужна эта жизнь, ведь брат лишился даже этого, когда каждый день выходил на поле с чумными. Не совершая резких движений, Хосок внимательно осмотрел комнату. Острый находчивый ум, проявившийся уже в десятилетнем возрасте, не давал ему паниковать. Окна жилища были плотно заколочены досками, оно имело только один вход, и сломать твердую бамбуковую дверь он не мог. Оставалось… — Видел бы ты лицо своей матери, когда я отдавала ей рис, — донеслось от очага. — Ее глаза блестели от голода, и последнее о чем она думала, было то, что убивает собственного сына. Не я — она. Старуха обернулась, и Хосок понял, что она совсем не безумна. Просто она тоже хотела жить. — Это неправда, — мальчик сам поразился тому, как спокойно звучит его голос. — Она не хотела, чтобы я умер от голода. — И поэтому сочла лучшим смерть от топора старухи? Не обманывай себя. Старшего твоего брата она бы никогда не послала сюда за рисом. — Это неправда! Ты лжешь! Моя мать хотя бы не убила меня своими руками, как сделала ты со своим ребенком. Ты — чудовище. Он вопил, он захлебывался словами, плача навзрыд, но продолжал кричать. — Чудовище! Не человек! Отвратительная старая тварь! Хосок видел, как побагровела дряблая кожа на лице Сонхи, и решил, что пора действовать. Метнувшись к соседней стене, он схватил прислоненную к ней трость и, поддев ее концом запор, что есть силы дернул вверх. Запор не поддался. По телу разлилось липкое чувство страха. Он не выберется отсюда. Взбесившись от нахлынувшего бессилия, Хосок бросился на старуху, и не ожидавшая такого маневра Сонхи, упала на горевший очаг. Безумный крик боли разрезал тишину полумертвой деревни, но Хосоку было все равно. Она снова и снова, с остервенением сжимая бамбуковую палку, пытался открыть дверь. Наконец запор тяжело упал на пол и дверь распахнулась под натиском ветра. — Будь ты проклят, отродье шлюхи. Ты сам убьешь того, кого будешь любить больше всех. Ты такое же чудовище, как и я! Слова старухи постепенно затихали, а он все несся и несся против взбушевавшейся стихии. А мгновеньем позже случится то, что впоследствии четко отпечатается в его памяти: звук, похожий на разрыв ткани и небо, осветившееся тысячами горящих искр. В бездонной черноте ночи они напоминали охваченные огнем перья, и только вонзившись в землю оказались стрелами. Их деревню сжигали заживо. Медленно пятясь, Хосок в страхе отступал перед смертоносными искрами, и не заметил огороженный тонкой проволокой низкий колодец. В следующий момент мальчик с криком упал через его низкие оградки, проваливаясь в глубокую бездну. Перед тем как его сознание заволокла темнота, Хосоку показалось, что он видел блеск лезвия в лунном свете и обагренную кровью траву.