***
Стеклянная витрина пекарни манила гипсовыми обещаниями буханок, багетов и других вкусностей, что были размещены внутри, заполняя лавочку восхитительным ароматом свежего хлеба и парящегося шоколада. Декор, весь состоящий из купидонов в стиле Людовика XV, позолоченных рам, тяжелых зеркал и хрусталя, до недавнего времени отражал схожесть пекарни с «Opera Populaire», как удобно расположенная тень театра, соблазнявшая голодных покровителей и еще более голодных балерин. Теперь, когда «Опера» через дорогу превратилась в мёртвую развалину, а покровители и балерины все исчезли, пекарня казалась вдруг осиротевшей, как потерянный ребёнок, выряженный в бархат и золото. — Дела идут ужасно, мадам Жири, просто ужасно! — пожаловался пожилой лавочник, опрятный седовласый мужчина по имени месье Антуан. — И будет только хуже. Как вы знаете, у них могут уйти месяцы на то, чтобы восстановить «Оперу»… В самом деле — месяцы! И что я должен делать все это время? Полюбуйтесь: пятница, а здесь ни души! Ни одной тощей балерины, прокравшейся сюда за шоколадом. Он резко замолчал, метнув смущенный взгляд на невеселое лицо балетной преподавательницы. — Ну вот. Хм. Ага. Здорово. Вот, пожалуйста. Пол буханки, как обычно. Он положил тщательно упакованный свёрток на мраморный прилавок и подтолкнул его к мадам Жири. — На сегодня все? Мадам Жири положила сверток к остальным покупкам в её сумке. — Да, месье Антуан, спасибо. — Отлично, мадам. Это будет двадцать сантимов — я запишу это на ваш счёт, верно? — Пожалуйста. И… — она замолчала. — Извините, что спрашиваю, но не могли бы ли вы подсчитать всё, что я вам должна, и отправить счёт по этому адресу? Она положила листок на прилавок. Месье Антуан взял свои маленькие складные очки, чтобы получше рассмотреть его. — Вы переезжаете? Только не вы ещё, мадам Жири… — Мне жаль, что я добавляю бед вашим делам, месье Антуан… Но моя комната в «Опере»… Она мельком оглянулась через плечо, будто бы проверяя, что здание действительно разрушено. Оно всё ещё оставалось чёрным и неподвижным в тишине ночи, обрамленное купидонами в орошённых дождём стеклах витрины. — Боюсь, что вы правы. Скорее всего, пройдет много месяцев до того, как «Оперу» восстановят. А может и больше. Мне нужно искать новую работу. Месье Антуан снял очки и устало потёр переносицу. — Да, конечно. Мне жаль. Вам должно быть не легче, мадам Жири. — Вы правы, месье. Никому из нас не легко. Месье Антуан бережно сложил бумажку и убрал её в свой карман. Затем он задорно улыбнулся мадам Жири и хлопнул ладонями по прилавку. — Ладно! Хорошо, тогда разрешите мне дать вам кое-что на прощание, для молодой Маргэриты. Кажется, у меня есть её любимые… Где же они… С миндальной крошкой… Он начал шарить по полкам в одном из шкафов. — Бросьте, месье, — попыталась возразить мадам Жири. — Это не обязательно. Мэг нельзя… — Чепуха! Я настаиваю. А! Вот они где. Он поднял один из лотков с выпечкой, где до этого каскадом выложил в рядок дюжину пышных миндальных пирожных. Он уставился на лоток в замешательстве. Осталось только три штуки. — Но я ведь не продавал их сегодня… Я не понимаю. Я положил их прямо сюда, затем пришли Вы, и сейчас… Да их было двенадцать еще секунду назад! Рот мадам Жири искривился. — Может, это было приведение? — Голодное приведение, судя по всему. — Месье Антуан в последний раз хмуро окинул лоток озадаченным взглядом и вздохнул. — Выходит, только три… Кажется, на старости лет я становлюсь забывчивым. Он быстро завернул пирожные в бумагу, не взирая на протесты мадам Жири, и сунул свёрток ей. Через секунду раздумий, она взяла его и положила в сумку к остальным покупкам. — Спасибо. Я обещаю заглядывать, если снова буду здесь. — Буду ждать с нетерпением, мадам. Au revoir, и… — он дружелюбно кивнул в сторону большого города снаружи. — Bonne chance? ** — И вам, месье Антуан, — она улыбнулась. — Удачи.***
Дождь продолжался почти весь вечер. Позади «Оперы Популер», груда разрушенных декораций превратилась в размокшее месиво из сожжённой древесины, а причудливо разукрашенные задники слиплись в глыбу липкого, разноцветного папье-маше. Кислая вонь мокрого угля исходила от этой груды. Несомненно, был в этом всем какой-то божественный символизм, горько подметил Эрик, тщетно силясь найти сухой уголок, где бы он мог усесться и съесть украденную выпечку. В конце концов, он вклинился спиной между почерневшей от сажи стеной оперного театра и грудой декораций. Булка была почти свежей, полной миндаля и очень белой, и он с жадностью впился в неё, отрывая куски зубами и заталкивая остатки себе в рот. Голод вытаскивал самое лучшее из его обесценившихся театральных манер. «Bravo, monsieur», он презрительно поздравил себя. «Теперь можешь добавить «вор» к репертуару своих достижений.» Он бы засмеялся, если бы не голод. Всё же, голод был другом, а тяжелее всего было переносить дождь: непрекращающаяся пытка из колющих его капель, совершенно вне зоны его контроля. Там, под землей, вода подчинялась ему; теперь он был бессилен против неё, бессилен против всего. Дождь струился по его лицу, попадая в выемки и выступы на обезображенной половине его черепа, с такой же потрясающей интимностью, какой обладала ласка. Нет возврата… Поначалу, он царапал свое лицо, пытался спрятаться, и едва ли мог противостоять желанию заползти обратно в полуразрушенные тоннели «Оперы». Первые два дня он почти не пытался спастись от дождя. На третий день, голод вынудил его вернуться к здравому рассудку. Голод нельзя было отрицать; и наконец, измождённый борьбой, Эрик неохотно сдался. Он в первый раз посмотрел на небо, и, вытянувшись словно скрипичная струна в напряженном дрожании, позволил дождю изучить изувеченные контуры своего лица, разрешая ему ласкать его обе стороны нежными пальцами Кристины, уговаривая его открыть рот, чтобы проникнуть вовнутрь. После этого, он крал хлеб, мясо, что угодно, чтобы выжить. Да, подумал он, расправившись с булкой. Действительно, было что-то символическое в этой холодной, мокрой, жалкой ночи, где все использованные и ныне бесполезные декорации таяли под дождём, кровоточа краской в сточную канаву. Несколько наборов, реквизитный столик без одной ножки, исписанный нотный лист, половина парика. И оперное приведение, обернувшееся всего лишь голодным мужчиной с половиной лица. И, если верить Кристине, с половиной души… Отчаяние снова обрушилось на него, и Эрик злонамеренно подкармливал его, открываясь боли и повторяя: «Кристина, Кристина, Кристина», думая о жалости и отвращении на её лице, когда он тащил её вниз, вниз, всё время вниз… Её руки казались хрупкими, словно фарфор в его хватке, и он думал, что сломил её, но все было в точности наоборот… О, Кристина. «Это не твое лицо», сказала она и посмотрела на него прямо: так, как никто и никогда до этого не осмеливался. «Не твое лицо. Твоя душа.» Как она это сделала? Она видела не искаженность его лица, а роковой изъян в его мышлении, в роли, которую он играл: Призрак Оперы внутри его разума… И тем не менее, она как-то нашла то, что осталось от него на кромке его безумия, и собрала эти жалкие осколки, чтобы вернуть ему в виде одного ужасающего целого. Он посмотрел на свою руку, открывая ладонь свету. Кольцо все еще было на месте, одиноко поблескивая во всей этой грязи. Кристина делала его человеком. Будь она проклята. Он хотел ненавидеть её за это, хотел разрушить эту связь, которая их соединяла. Призрак бы убил её вместе с её любовником, легко! Но… Вместо этого, она убила Призрака. Голыми руками против его изуродованной плоти. Я не ангел, и не демон, и не призрак. Я — Эрик. Он сгорбился над проклятым кольцом и стиснул зубы, беззвучно трясясь, качаясь взад и вперёд. Ненавидя себя, ненавидя её, проклиная её, любя её… Кристина… Раздался грохот, и его с ног до головы окатило водой. Он дёрнулся, задыхаясь, мгновенно потеряв ориентацию. — Стой! — заорал голос с дороги. — Стой, чтоб тебя! Колеса экипажа по инерции пронеслись по дороге, пока кто-то наконец не остановил лошадей. До его ушей донеслись озлобленные отголоски ссоры. Эрик попытался расшевелить ноги, но его колени заледенели от холода; за его спиной все еще была стена, и отступать было некуда. Его охватила бессильная ярость: столько времени обманывать весь этот сброд, только чтобы остаться ни с чем посреди сожженных декораций, безоружным и обнаженным, без своего театра и масок. Он не хотел умирать: не так, не лишенным своего достоинства. Но, к его удивлению, он услышал шаги только одного человека, быстро цокающего в его сторону. Поступь женщины.