***
Пояснения к первой части: часть посвящена первой ипостаси — Богу-Отцу, или Творцу. В ней у героя отнимается базовая основа веры: отец предает — оскверняя (отталкивает от себя, как ненужное семя), мать предает — покидая. Тело (физическая оболочка, то, что делает по природе человеком) тоже оказывается уничтоженным, потому что его насилуют другие люди, ради похоти, и герой никоим образом не может себя защитить, кроме как покориться и терпеть. Это видимые барьеры, но есть еще и эзотерические надстройки. Невидимый Бог — это отец, но он тоже не защищает, не уберегает, а попускает свершиться насилию, хотя герой жертвует собой, чтобы спасти брата. Невидимая мать — вера, церковь — несправедливо отвергает, хотя герой тоже приносит в жертву свои чувства и надежды, пытаясь спасти родную мать. Чуда не происходит: герой совершает поступки из любви к ближнему, но получает за это тяжкое наказание. Осквернилось не только тело, но и, получается, душа, которая дана Богом. Герой остается один посреди враждебного мира. Соответственно, психологически он готов принять иного Бога (не того обманного, в которого верил) и новую мать — другую веру, с которой ему будет приятно жить, и чувства, которыми он сможет себя напитать, прежде всего — любовью, которой у него внутри много, но раздать некому.Часть 1. Творец. Глава 3. Потеря
8 июля 2019 г., 11:08
В ту зиму холодные ветра с упорством бились о порог нашего дома, затяжные дожди терзали крышу, собранный отсыревший хворост плохо разгорался и взвивался густым белым дымом, от которого щипало глаза. Мы с матерью, насколько смогли, заготовили дров и сена, пока Аттис болел. Он вновь постарался вернуться к гончарному кругу, но почти вставшие прямо горшки не получались — опадали глиняными ошметками прямо в руки, а брат — преисполнившись каких-то своих тяжелых воспоминаний — начинал рыдать в голос. Мать сразу кидалась к нему, обнимала за плечи, целовала перепачканные пальцы и умоляла терпеть. «Всё пройдет, всё забудется, — причитала она. — В один день проснешься, и как рукой боль снимет».
В город меня одного Аттис не отпускал, только с матерью, а сам обещал каждый раз крепиться и к нашему возвращению изготовить много новой посуды, но лукавил — нельзя ему пока было с постели надолго вставать и тяжелой работой заниматься. Меня рядом с собой по возвращении усаживал, накрывал нас сверху толстым одеялом, чтобы защитить от холода, и долго выспрашивал — кого я видел в городе, там ли еще солдаты или все вернулись в свой лагерь, можно ли встретить кого из них, побродив по рынку? Сначала вопросы эти меня обескураживали, смущали, но в один день я решился открыть уста и прошептал брату на ухо:
— Сатур. Кто он тебе? — я повстречал этого имперца, когда он остановился у моего лотка и спросил: «Кто изготавливает такие красивые вазы?». Я его и не узнал сначала, поэтому ответил прямодушно и вежливо на имперском: «Брат мой, Аттис, это его работа». Сатур повертел в руках один из кувшинов — длинногорлый, изящно вылепленный, долго гладил его по шершавым стенкам, размышлял о чем-то своем, делая вид, что, скучая, рассматривает горожан по обе стороны от себя. Потом вдруг запустил пальцы в кошель и кинул мне золотую монету:
— Передай брату, что я хотел бы и на другие его изделия посмотреть. Пусть пригласит в свою мастерскую. Уж очень интересно мне за работой рук его понаблюдать. Передашь в точности мои слова?
Я и проговорил их все Аттису. Хорошо запомнил, ни одного не забыл, хотя половины смысла не понял. Брат прикрыл мне рот ладонью и густо покраснел. Почему-то не хотел он слышать имени этого человека, даже произносимого шепотом.
— Почему ты называл его «мой возлюбленный»? — продолжал допытываться я.
— Это так, — наконец решился на откровенные слова Аттис, когда понял, что я не отстану. — Я люблю его как брата, как нашего Бога. Его присутствие заставляет мое тело дрожать, а все мысли — сразу исчезают. Я будто наполняюсь светом, который несет удовольствие и с каждым разом разгорается всё сильнее и сильнее…
— А разве это не «плотское удовольствие»? — я слышал это слово, и оно в этот момент показалось мне подходящим.
Аттис нахмурился:
— Зов плоти — это когда хочешь сношаться, как это делают козы, быки или овцы. Животная природа говорит им: плодитесь и размножайтесь. Разве разбирает конь, с кем он будет в браке навечно? Он покроет весь табун, пока сил хватит и не смолкнет глас природы. Сила любви присуща только человеку.
— Но если тебе так приятна дружба Сатура, то почему к нему сам не идешь? Не обнимешь и не поцелуешь, как брата, раз уж тебе с ним так хорошо? — с обидой спросил я, потому что мне было больно слышать, что Аттис может любить кого-то еще и больше, чем меня.
— Глупый! — засмеялся Аттис, но как-то грустно. — Между мной и Сатуром столько запретов и законов, что мне остается лишь на него смотреть и радоваться ему как солнцу, которое греет, или ветру, что обнимает, или тайной грезе, что услаждает.
Пока мы так развлекали друг друга разговорами под одеялом и изготовлением расписной посуды, поскольку глина вновь поддалась волшебству рук Аттиса, не заметили первые признаки болезни нашей матери. В беспечном детстве мало на что обращаешь внимание, а она, заботясь о нас, скрывала, уходила из дома в сарай и долго там откашливалась, пока мы ничего не видели и не слышали. Даже спать туда перебралась, чтобы ночью нас не беспокоить, говорила — там теплее, а потом совсем слегла и не смогла подняться с постели и сделать пары шагов.
Испуганные, мы сразу же принялись поить ее отварами и обратились к отцу Сильвестру за помощью, чтобы он исцелил нашу мать силой молитв. Аттис даже упросил его, присовокупив три четверика серебра, отдать пару пылинок земли, привезенной с Голгофы, чтобы добавить в питье.
— Молитесь, крепко молитесь о здоровье своей матери! — заповедовал нам отец Сильвестр.
Мы просили Бога беспрестанно, подчас забывая и о своих нуждах. Однако чуда не происходило. Мать лежала бледная и худая, содрогаясь от мучительного кашля. Аттис, обезумев от горя, проделал долгий путь через пустыню и высокие горы, чтобы тайно привести оттуда знахарку. Сморщенная старуха, закутанная с ног до головы в черное, появилась в нашем доме под покровом ночи. Она воскуряла травы над постелью больной, прикладывала к ее коже каменные амулеты с выточенными на них неизвестными письменами, готовила питье из сбора трав только по известным ей рецептам. Матери стало лучше, но знахарку было опасно долго держать в доме. Аттис проводил старуху до пустыни, опять исчезнув больше, чем на седмицу.
Пока брат странствовал, холодные ветра стали еще злее — часть крыши сарая обрушилась прямо на животных, соседей не было — они уехали на праздник в город, и мать выскочила из дома, чтобы мне подсобить.
Больше ей уже не помогали ни отвары, ни амулеты, ни молитвы, ни мое тепло, которым я щедро старался делиться, укладываясь и просыпаясь с ней в одной постели. Когда же Аттис вернулся, то еще более помрачнел — он был старше, опытнее, мудрее и ясно видел все признаки неизбежного горя, что довольно скоро постигло нас, оставив неизгладимый след в памяти.
— Она умирает. Вот, возьми, — он сунул мне в ладонь золотую монету, что дал Сатур, — это всё, что у нас есть ценного. Пусть приедет отец Сильвестр, пока не поздно.
Я взял у наших добрых соседей лошадь и поскакал в город. Сквозь утренний туман и дождь я мчался, испытывая надежду на чудо. И не было сомнения в том, что слова Аттиса правдивы — вчера мать пришла в сознание два раза, а исповедовать или соборовать — эти два понятия путались у меня в голове, потому что назывались на имперском, — можно было только человека, находящегося в ясном уме. Я твердо знал, что душа моей матери теперь, очистившись от всех вольных или невольных грехов, хотя вряд ли они у нее были, должна отправиться к Творцу, нашему Богу-Отцу, и соединиться с Ним навечно. Разумом я понимал необходимость в этом перерождении, но душой — нет. Я видел перед глазами своими ярчайший морок: лишь только священный елей коснется лба, глаза матери откроются и она исцелится.
Отец Сильвестр, по счастью, был в храме и занимался приготовлением к службе. Я бросился перед ним на колени и, целуя край белоснежного облачения, умолял приехать как можно скорее. Мои слезы омыли разноцветные мозаики, устилающие пол, и одеяния святого отца. Я протянул золотую монету, но он отказался ее коснуться, указал рукой на ящичек для пожертвований.
— Я приеду после службы, — пообещал священник.
Однако ни в этот день, ни в последующие три, до самой смерти нашей матери, он так и не появился в нашей деревне. Отца Сильвестра я увидел утром, когда тело матери, обмытое и завернутое в саван, лежало на столе в нашем доме и соседи приходили прощаться. Своею властью он собрал жителей деревни на площади, после того как Аттис задал вопрос: «Почему святой отец не приехал вовремя?» — который показался ему дерзким.
Чтобы устыдить моего брата, священник заставил Аттиса опуститься перед собой на колени и на глазах у всех наших односельчан произнес гневную отповедь:
— Я бы и не приехал! Некрещеная она. Язычница. Я по книгам смотрел — вас окрестила, а сама отказалась. А за то, что ты знахарку в дом позвал, чтобы она всякими зельями окуривала и амулетами колдовскими ворожила, накладываю на тебя епитимью: на три года отлучаю от святого причастия и наказываю строгий пост блюсти по сорок дней перед Пасхой, на Духов день и перед Рождеством Спасителя. А еще по три дня за седмицу. И молитвы читать, чтобы от скверны очиститься.
Священник еще долго рассказывал о важности крещения и точном соблюдении заповедей, которым учит церковь, чтобы все убоялись за свои души, а потом уехал.
Мы сели рядом с братом на лавку перед телом нашей матери, которое нам вдвоем предстояло еще похоронить, но не на том кладбище, где покоятся христиане, а найти любое иное место. Никто из соседей не решился нам в этом помочь — священник запретил.
— Не вовремя я тебя нашел, — проговорил, будто прошептал, замерший в дверях Сатур.
Аттис поднял на него скорбный взор и покачал головой:
— Слишком поздно, — голос его сорвался, брат нахмурился, сжимая изо всех сил губы, чтобы не заплакать. Вздохнул несколько раз кратко, сдерживая себя: — Помоги похоронить мою мать.