ID работы: 8417111

На костях нимфы

Гет
NC-17
Завершён
Размер:
134 страницы, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 5 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 5. Натура

Настройки текста
Каждому легкому повороту головы, каждому движению рукой или ногой, каждой попытке перевернуться на другой бок сопутствовал укус боли, которая по-хищнически въедалась в плоть Илзе, притворяясь то колючей шерстяной простыней, то неровным соломенным матрасом, то сбившейся подушкой, из которой иглами торчали гусиные перья. Илзе пребывала в том странном состоянии, когда сознание уже готово погрузиться в темную бездну сна, сходного со смертью, но тело, страдающее от неудобств, тревожит его, пробуждая неприятные воспоминания. Стоило прилечь на спину, как отцовский ремень вновь принимался хлестать ее, оживляя синяки. Стоило перевернуться на живот, как тело невольно воскрешало тепло скользящей по нему отцовской руки, и Илзе принималась усердно ворочаться во сне от отвращения, вызываемого всплывающими яркими картинками. Стоило сбросить с себя жаркое покрывало, как ветер свободы вновь начинал выманивать ее из давно покинутой комнаты, по стенам которой прятались мрачные тени, рассматривавшие окропленную кровью, забрызганную слюной и слезами мебель с царапинами от ногтей. Очередное грязное прикосновение отца к Илзе пробудило ее. Ее грудь часто вздымалась и опускалась, столь знакомая судорога сводила горло, намеренно душа, а в уголках глаз закрались жгучие слезы. Комната, в которой она проснулась, вовсе не напоминала ее собственную: здесь не было окон, пропускавших свет холодных звезд и мраморной луны, здесь не было мягких уютных кресел и ковров, даже кроватей здесь толком не было — их заменяли соломенные матрасы. Кроме того, здесь она была не одна: в другом конце комнаты на таком же соломенном матрасе мирно сопел художник, правда, уже без подушки и покрывал — единственный постельный комплект он щедро отдал Илзе. Под ухом у него лежал свернутый широкий вязаный шарф, на котором пленительными волнами разметались кудри художника, укрывался же он собственными сюртуками, которых, однако, не хватало на его ноги, кои приходилось держать поджатыми. До этой небольшой комнаты с буржуйкой по середине доносились запахи краски из смежной мастерской, заодно служившей кухней, — туда буржуйку переносили и ставили возле единственного окна в начале дня лишь для того, чтоб вернуть ее обратно вечером, когда она уже не дымила, но тлевшие угольки еще могли согревать помещение. Некий чуждый, иностранный шарм был в этой непродуманности быта и отсутствии традиционного немецкого порядка. Илзе была почти уверена, что Винфрид Ферендорф, несмотря на свое имя, не является чистокровным немцем, и хотя она не решалась спрашивать об его происхождении, это привлекало ее, никогда не видевшей в своем маленьком городке людей смешанных кровей. Илзе чувствовала, как рубашка, пропитанная холодным потом, прилегает к ее спине, точно ледяная глыба, а в горле, напротив, расположилась пустыня — хотелось лишь согреться и пить. Уверенная в том, что ее никто не заметит, Илзе скинула рубашку и развесила ее возле буржуйки, замотавшись в шерстяную простыню, чтоб согреться. Пройдя в мастерскую и налив в кастрюльку воды, она осторожно, чтобы не разбудить Винфрида, прокралась обратно в спальню и поставила кастрюльку на буржуйку. Занятие бытовыми делами всегда отвлекало Илзе от ночных кошмаров, казалось, что ежели представить, что уже наступил день, то ночь развеется, утащив за собой призраки воспоминаний. Она смотрела, как булькает в кастрюле вода, и все равно невольно в ее памяти проскальзывали моменты, когда пьяный, разозленный отец, в очередной раз подумав, что она тайком встречается с кем-то из своих ровесников, грозился обварить ее лицо кипятком, чтоб никто даже не вздумал посмотреть на нее, чтоб она не принадлежала никому, кроме него. Эта дикая ревность ее отца, его противоестественная страсть к ней всегда оставались загадкой для Илзе. Она искала способы объяснить его поведение, даже оправдать и исправить его, но, казалось, что оно не имело никаких причин, кроме как ужасного желания герра Ньюмана уберечь свою девочку от всех, кроме самого себя — как будто он не видел, что главная опасность в ее жизни — это он, а не внешний мир. «Да, по здравому размышлению, все люди, которых я встретила в городе, все менее опасны, чем отец», — подумалось Илзе, и шумный вздох вырвался из ее груди, перерастая в страдальческий всхлип. Где же она провинилась перед миром, перед Богом, чтоб терпеть столько лет страдания и насилия? Почему ее собственные родители скрывали от нее подлинные радости этого мира? И сейчас, вырвавшаяся из этого плена, имеющая пищу и кров, нового друга, готового ей помочь, она была счастлива. Жизнь в будущем казалась светлой ровно настолько, насколько ее не омрачала вездесущая память о прошлом. Увы, нельзя войти в будущее новым человеком, нельзя зачеркнуть пережитое, как бы того ни хотелось: оно будет преследовать, как ищейки преследуют сбежавшего из тюрьмы преступника, оно не позволит наслаждаться свободой в полной мере. Но даже эта свобода, шагая по просторам которой, влачишь тяжелые кандалы былых травм, лучше заточения, ведь она не обездвиживает тебя полностью, ведь она показывает тебе новые грани этого мира, за пределом тюремного окошка, дает тебе выбор. Так, вода, освобождаясь, вырывается за пределы своей кастрюльки, становясь паром, разлетается по комнате, но помнит, что она все еще вода, хотя и пребывает в другой форме своего бытия. Илзе почерпнула кипяток глиняной кружкой и, чуть подождав, сделала маленький глоток, чувствуя, как жажда и холод покидают ее тело и как оно наполняется разливающимся теплом, приносящим с собой долгожданный крепкий сон. — Илзе, все в порядке? — на локтях приподнялся Винфрид, удивленно глядя на нее. Илзе встрепенулась и поспешно оглядела окутывавшую ее простынь, чтобы убедиться, что она не оголила случайно тех частей тела, которых не следует видеть мужчинам. Слегка подтянув ее на грудь и зажав под мышками, случайно при этом обнажив бедро, Илзе кивнула. — Точно? В который раз ты просыпаешься средь ночи, — он подошел к ней, облаченный в просторную ночную рубашку и кальсоны, и присел рядом с буржуйкой. В тусклом свете тлевших углей он любовно разглядывал спасенную им девушку. Укутанная только в шерстяную простыню, которая складками ложилась, облегая ее тонкую фигуру, со спутанными волосами, с румяным лицом, никогда не знавшим косметики в отличие от лиц городских барышень, она походила на дикарку, дитя, резвившееся средь цветочных полей и решившее отдохнуть у походного костра. Но печаль ее огромных голубых глаз, синяки и рубцы, покрывавшие ее тело, изможденные черты, подчеркиваемые игрой тусклого света, выдавали в ней мученицу. Да, что-то потустороннее, святое, неземное виделось Винфриду в ее лике. Он коснулся ее горящей щеки, Илзе чуть дернулась и затем, испытывая смятение во всем своем теле, посмотрела доверчиво на него. В это мгновение она вверяла ему всю себя — свои переживания, свое тело, свою жизнь. Но Винфрид лишь поспешно отпрянул, бросив робкий взгляд на маленький шрамик над верхней опухшей губой, чуть дрогнувшей от нахлынувшего волнения. — Знаешь, ты мне напоминаешь… — Кого же? — с легкой ухмылкой, в которую закралось детское любопытство, спросила игриво Илзе. — Твою умершую возлюбленную? Или что там говорят обычно… — Святую Агнессу, — задумчиво произнес он и затих. Неловкая тишина опутала комнату. Сделав еще несколько глотков из кружки, Илзе едва слышно проговорила: — Быть может, между ее судьбой и моей есть сходства. Но увы, ангелы меня не защитили, да и смерть не принесла мне покоя, — она вновь посмотрела на Винфрида и увидела, как внимательно он слушает ее, как сочувствие проступает в его чертах. — Ты чего-то боишься? Поэтому ты просыпаешься средь ночи? — Я больше ни в чем не уверена. Я решила, что я больше не буду ничего бояться, я сбежала от своего страха, но всякий раз мне кажется, что он следует за мной, что он хочет вернуть меня, что, быть может, он заставит меня вернуться туда, куда я не хочу возвращаться, но куда я должна. Отсутствие страха порождает новые страхи. Я боялась быть зависимой от него, а теперь я боюсь, что он меня найдет — видишь, это все еще зависимость, от которой я пытаюсь избавиться. Винфрид еще ближе пододвинулся к ней и обнял за худые плечи. Тепло и нежность обволокли ее, нагнав еще большую сонливость, и Илзе склонила потяжелевшую голову ему на грудь. Впервые она ощутила себя в безопасности с того дня, когда она болтала и играла со своими старыми друзьями у костра на берегу Золотого ручья, который перестал быть ее убежищем, приютом, но обернулся символом начинаний, ключом к заветной свободе. То, что раньше представлялось ей радостью жизни и свободой, перестало казаться таковым: нет, то была лишь маленькая подачка, вроде куска неба, видного через решетку, а вся настоящая жизнь была далеко за пределами маленького городка, за истоками Золотого ручья, и эту жизнь никто из ее старых друзей не знал и даже не ведал о ее существовании. «Какая же я страдалица и какая же я счастливица!» — с блаженной улыбкой подумала Илзе. Из ниоткуда в ней зародилась вера, что этот бедный художник защитит ее от всех страхов, что даже, если отец вломится в их скромное жилище, Винфрид сможет противостоять ему, как Давид однажды противостоял Голиафу. Теперь, когда этот прекрасный юноша проводил своими тонкими пальцами с пятнами грифеля и масла по ее шелковистым волосам, казалось, что всё было правильно, что всё наконец встало на свои места и Илзе, дикарка, ребенок полей и солнца, обрела свой дом. — Илзе, тебе надо поспать, — обратился Винфрид полушепотом, и девушка что-то сонно пробормотала, засыпая на его плече, — завтра я буду рисовать тебя святой Агнессой, — но на это она никак уже не отвечала. Он осторожно вынул из ее пальцев глиняную кружку с остывшей водой и поставил на пол, поднял Илзе на руки и перенес ее на соломенный матрас, заботливо подоткнув под нее покрывало. — А пока пусть ничто не тревожит твой сон, я буду его охранять, — невесомый поцелуй запечатлел он на белоснежном лбу девушки, слегка прикрытому прядями волос, и ему показалось, что улыбка промелькнула в уголках губ этого спящего ангела.

***

— Рабство! Рабство! — возмущалась Илзе, стоя на коленях, возведя глаза к небу, будто испытывая его обитателей-ангелов на верность себе и не то уповая на них, не то их проклиная. Ее обнаженное тело прикрывали густые длинные каштановые волосы, ниспадавшие волнами по ее плечам и касавшиеся бедер, и шерстяная простыня, один конец которой Илзе прижимала к сердцу, стыдливо прикрывая свою грудь, в то время как другой был небрежно накинут на забитый высоко в стену гвоздь, чтобы создать изящную драпировку и изобразить эту протертую простынь подарком небес. — Который час я тебе уже позирую?! — Всего лишь второй, — пробормотал художник, накладывая очередной слой масла на холст. — Погоди еще пару минут, — увлеченный своим занятием, он не замечал, что Илзе устала задирать голову, что взгляд ее перестал быть живым и молящим, а начал бесцельно блуждать, оглядывая пространство вокруг, что пальцы ее уже едва сжимали простынь, а коленки слегка посинели от стояния на досках. Винфрид был из тех людей, которые в процессе своего творчества погружаются в им одним ведомый мир и не воспринимают реальность такой, какой она есть: рисуя, они не испытывают ни голода, ни холода, ни жажды, они не ведают насилия ни над собой, ни над другими. Они пребывают в странном экстазе, быть может, сопоставимым с тем, что в виде зеленой феи является любителям абсента. — Эту же фразу ты говорил мне и десять минут назад! — Илзе обиженно насупилась. «Если б я знала, что быть музой — это тяжелая физическая работа, я б никогда на нее не согласилась, — думала она про себя. — Даже, если б Ферендорф умолял меня об этом», — пристально она оглядела юношу: с закатанными рукавами, растрепавшимися и немного взмокшими от тепла буржуйки кудрями, перепачканный в краске и сосредоточенный лишь на пишущейся картине — он походил на слепого безумца, охваченного одной идее и не отклоняющейся от нее. Пугающе сияли его болезненные глаза, и в тонкую нить сжимался его огромный рот. — Потерпи… еще чуть-чуть… Это меньшее, чем ты можешь оплатить свое пребывание у меня. — Ах! Теперь ты и заговорил об оплате! А кто лишь несколько дней назад мне говорил о ничтожности этого продажного мира, где муз и вдохновение можно продать и купить, где деньги ограничивают свободу творчества и людей и являются первичным цензором? Ферендорф, вы меня разочаровываете! — воскликнула она. — Какой же оплаты ты потребуешь с меня потом? Раньше ты не заставлял меня так долго позировать, теперь заставляешь, даже если я не хочу, — грусть коснулась ее лица, а голос прозвучал, как тонкая натянутая струна поющей печальные баллады гитары. — Видимо, цена растет. Если так продолжится, я уйду! — сорвав кончик простыни с гвоздя, Илзе ловко обмоталась ей и поднялась на ноги, порываясь выметнуться из мастерской в спальню. Винфрид на мгновение удивленно застыл. Затем отложил кисти и палитру, вытер свои руки какой-то замызганной тряпкой и, посмотрев на ее удаляющуюся фигуру, холодно произнес: — Ты свободна, ты можешь уйти. Только подумай, что с тобой станется: всё, что ты пережила в первый день, стократно умножится в твоей жизни. Ты плакалась мне, что бежала от ада, но поверь мне, девочка, ты попала в более жестокий ад, страшный в первую очередь тем, что он непредсказуемо и незаметно для тебя самой утащит тебя на самое дно. И хотя я тот, кто спас тебя, я не стану держать тебя здесь. Иди, только не рассчитывай на мою помощь больше, — в нем не было ни малейших признаков ярости, кроме тяжелого, шумного дыхания, перемешивавшегося с потрескиванием дров в буржуйке и ее отчаянным пыхтением. Он отвернулся от Илзе и посмотрел в окно, располагавшееся за ним, куда клубами вырывался дым. Дневной свет белизной падал на лицо художника, отчего он казался еще более болезненным и бледным. — Вот и уйду! За меня не беспокойся, я многое пережила и многое смогу пережить. А вот эту картину, — Илзе указала пальцем на мольберт, — ты без меня не напишешь! Ярость переполняла ее. Она думала, что этот милый художник ценил ее за ее красоту и умение вдохновлять, за то, что она часами стояла на полу, застыв в неудобной позе, за то, что она выдерживала его умные разговоры об искусстве и философии, за то, что она ему вверяла свою жизнь и свои тайны, за то, что она превращала его убогое жилье в более-менее приличное место. Но теперь, когда он с такой легкостью, с такой холодностью отпускал ее вместо того, чтобы просить прощения и умолять ее остаться, она осознала лишь одно: она ему не нужна, он не видит в ней человека, но только предмет — украшение его дома или модель для рисования, не более. Да, когда он рисовал ее, она не чувствовала себя живым человеком, ей не думалось, что он пишет ее портрет; она должна была стоять замерши, как какой-то глиняный кувшин для посредственного натюрморта, коими иные хозяйки, экономящие даже на продуктах, увешивают свои кухни. — Напишу. Масло замазывает масло, человек заменяет человека. Стоило ему это произнести, как Илзе, громко топая, метнулась к мольберту, рядом с которым на низковатой подставке лежали трубки с краской и, схватив свинцовые белила, со всей силы сжала их в кулаке, так что краска, выдавливаясь, окутывала ее руку, тягуче и плотно стекая по ней, оставляя белесый след и наконец падая на пол. — Вот и не будет у тебя масла! — слезы брызнули из ее глаз. Ее будто бы предали, обманули, она вверилась Винфриду, а он решил пренебречь ей. Он обернулся на ее слова: увиденное не то ужаснуло его, не то разозлило. И так бледный, он побледнел еще больше, безумный пугающий блеск влюбленного в искусство человека разгорелся в его глазах пожаром гнева. Его лихорадочно трясло, и, когда Илзе потянулась за следующей трубкой, чтоб раздавить ее, он резко скрутил ее руку, выцепив несчастную, сдавленную трубку из ее хватки, при этом невольно приблизив отчаянно бьющуюся девушку к себе. В этот жуткий момент ее тело, им захваченное, вдруг оказалось в его власти, он мог бы сделать с ним то, что хотел с самой их первой встречи. Желание, пробудившееся тогда в парке, нарастало с каждым днем, а он боролся с ним, но теперь оно достигло своего кульминационного пика. Винфрид на мгновение испугался, что не сможет сдержать себя, что повалит Илзе на пол, что сорвет с нее эту простынь. Ее сопротивление, ее борьба, те неловкие слабые удары, которые она наносила своими босыми ступнями по его голеням, ее резкие содрогания в попытке вырваться — всё это пробуждало тщательно подавляемое Винфридом звериное начало. Чтоб успокоить бушующие в себе страсти, он глубоко вздохнул и, схватив лежащую под рукой кисточку, ткнул ею в волосы Илзе, окропив их едва заметными каплями коричневой краски, и несильно оттолкнул девушку. Получившая нужную ей свободу и поймавшая баланс, чтоб не упасть, Илзе стремительно развернулась и, размахнувшись, отвесила художнику оплеуху и тут же отскочила назад, чтоб не получить сдачи. Ненамеренный сдаваться в развязавшейся битве, Винфрид швырнул в нее палитру, от которой она едва смогла уклониться. Палитра с грохотом полетела на пол, заляпав его краской. Илзе с горестью успела подметить, что прибирать это, скорее всего, придется именно ей, ежели она не уйдет. И она все больше и больше начинала сердиться на Ферендорфа, который даже не подумал о том, что своим глупым мужловатым отпором только нагружает ее лишней работой. «Да, я разгромлю его мастерскую и уйду!» — решила она и, вновь направившись к художнику, резким взмахом руки свалила мольберт. Холст упал, и на еще не успевшие засохнуть слои краски навалилась деревянная конструкция, отпечатывая собой продолговатый след. — Да что ты творишь?! — крикнул Винфрид. Сколько угодно Илзе могла крушить его мастерскую, пока не трогала картины: краски, холсты, мольберт — все это он мог взять у друзей. Но картины, его картины, в которые он вложил столько своего времени и труда, в которых прорисовывал каждую деталь с любовью и вдохновением, были его богатством, неповторимой ценностью, которую он хранил как зеницу ока. «И в правду дикарка! — подумалось ему, и слабая ухмылка промелькнула на его губах: — Тем интереснее будет ее укротить». Поняв его слабое место, Илзе, огибая стол и стулья, разбросанные по все комнате, как залихватская спринтерская бегунья, быстро двинулась к буржуйке, возле которой хранились этюды Ферендорфа, используемые им часто для написания полноценных картин. Тот, понимая, что она хочет сделать, бросился за ней, попутно вооружившись палитрой на всякий случай. Но Илзе была неуловима и ловка: схватив этюды, она подбежала к печке и распахнув дверцу, протянула этюды к топке. — Видишь, чем станет твое искусство без меня? Золой! — с насмешкой проговорила Илзе, смотря на застывшего в безмолвном ужасе Ферендорфа. Художник не знал, что делать, куда податься. Наброситься на нее, отнять этюды? Но вдруг она успеет их кинуть в печь раньше? Или же не делать ничего поспешного, а попытаться успокоить взбрыкнувшую музу, вновь заманить ее в цепи послушания? Однако если не получится ее утихомирить, то этюды окажутся в огне. Винфрид уже представил, как Илзе их бросает в топку, а он голыми руками вытаскивает их оттуда, пытаясь потушить. Он был готов пойти даже на это. — Илзе, не дури! — он отложил палитру и, подняв руки вверх, признав ее победу, осторожно приблизился к ней. — Это ты не дури! А не то я их порву, сожгу! Тебя порву! — прижав, будто защищая, этюды к груди, выкрикнула, рыдая, она. Яростная решительность ее вдруг сменилась нервозным сомнением. Винфрид видел, как внутри нее шла грандиозная борьба: она хотела отомстить ему за то, что он так мало ценил ее, но в то же время она вовсе не желала причинить ему боль, она любила его картины не меньше, чем он, и все ее нутро сопротивлялось их уничтожению. — Почему, Ферендорф, почему ты меня приютил? Лишь для того, чтоб поработить, чтобы бездушно выгнать, выбросить, как надоевшую игрушку, слишком привязавшегося и потому мешающего щенка, на улицу? Я не хочу быть безвольной куклой, я, быть может, хочу признания своих чувств другими, уважения и… — ее губы трепетно раскрылись и дрогнули, заглатывая слезы, плечи беспомощно ссутулились, — …любви, — вырвалось шепотом. Яркая искра вылетела из печи и, коснувшись простыни, прожгла ее и потухла. Винфрид обхватил Илзе своими руками, чувствуя каждый изгиб ее пленительного тела, и, подняв ее заплаканное лицо, вглядевшись в ее покрасневшие и боязливые глаза, прикоснулся своими губами к ее, запечатлевая сперва робкий, но становившийся все более уверенным и страстным поцелуй. Илзе была в его руках, и она больше не сопротивлялась, поддаваясь той неге, которой ей так и не удалось по-настоящему испытать в своем родном городке. Она слышала его сердце, она слышала, как говорило его тело — и говорило, как ей думалось, вовсе не о животной страсти, но о той любви, о которой она мечтала, о той нежности, которой никто, кроме нерешительного и стеснительного Морица, никогда к ней не проявлял. Кончики его пальцев скользили по ее лицу, запоминая его черты, собирая слезы, как травы собирают капли росы. Другая его рука зарывалась в ее волосы, играла с ними, гладила их, прижимая Илзе все ближе к себе, будто не давая ей уйти. Но уходить ей больше и не хотелось, этим поцелуем Ферендорф, казалось, навсегда привязал ее к себе. Этюды выпали из ее рук. Она то впивалась в его губы, то сползала языком по ним, слегка шершавым, и слышала, как волнительные придыхания вырываются изо рта художника, смешиваясь с возбужденными стонами. Им становилось жарко, и соседствующая буржуйка еще больше распаляла их своим теплом. Рука Винфрида соскользнула по ее спине, поглаживающе снимая шерстяную простынь, а Илзе, чувствуя, как горяча и суха его рука, наваливалась доверительно на нее, помогающую девушке лечь на покрытый простыней пол. Девичья грудь девственно обнажилась перед взглядом Винфрида, и он принялся благолепно обсыпать ее поцелуями, подобными касаниям лепестков роз. Они стелились и стелились, становясь всё более приятно-невыносимыми, так что Илзе прикрывала глаза, отдаваясь всё больше своему соблазнителю, подаваясь навстречу ему, изгибая спину в сладостной истоме. Ей думалось, что наконец в его объятиях, в слияниях с его телом она становилась целостнее, что каждое его прикосновение дополняло ее, делалось падающей на небосводе звездой, на которую следует загадывать желание. Что-то новое, будоражащее и пугающее, пробуждалось в ней, точно росток неизвестного цветка, питаемого ее кровью, увеличивающегося с каждым ударом ее спешащего куда-то сердца. Но любой цветок не может пышно цвести и выразительно благоухать, оставаясь в тени, так и над зарождающимся чувством Илзе нависли тучи воспоминаний: так же к ней прикасался ненавистный отец, и каждое движение Ферендорфа вниз по ее телу, ближе к животу, к бедрам, напоминало о том, как змеиные руки отца опутывали ее тело, как его ядовитый язык отравлял ее соски, ее руки, ее живот. И вот этот старый змей пробудился, но уже в качестве навязчивого призрака, предлагавшего яблоко познания, затерявшееся в саду райских наслаждений. И в виде карающего ангела представлялся ей образ Морица: и то, чему сперва она была готова отдаться, теперь представлялось грешным. «Я ж совсем не люблю Ферендорфа, это должно происходить не с ним, на его месте должен быть Мориц», — эта мысль неустанно пробегала в ее голове, и одинокая хрустальная слеза сорвалась с ее дрожащих ресниц. Что подумает о ней Мориц, когда она вернется в город? Он наверняка почувствует, что она переменилась к нему, что она предала его любовь, тщательно с религиозной целомудренностью прикрываемую дружбой, что она обманула его ожидания, оказавшись не тем безгрешным ангелом, не то святой, что он (и не только он) ее рисовал. Пальцы Ферендорфа гладили внутреннюю сторону бедра Илзе, аккуратно раздвигая ее ноги, когда она поднялась и испуганно отвела руку художника. — Прошу, не надо. Это неправильно, мне не следует так поступать, — бормотала она в отчаянии. — Илзе, что такое? В этом вовсе нет ничего предосудительного! Разве запрещено людям любить? Кто нам может запретить любить друг друга? Бог, который это и завещал? — продолжая касаться ее тела, говорил он мягко, но убедительно. Он не намеревался выпускать из своих рук ту, которую добивался, ту, ради которой он перетерпел разгром собственно мастерской. — Я не уверена, что люблю тебя… — покачала она головой, но он лишь погладил ее зардевшуюся щеку, откинув назад непослушную прядь волос, ниспадавшую на нее. — За тебя говорит рассудок, а не чувства. Отбрось его, поддайся им. Разве ты зашла бы так далеко, если б не любила меня? Ты разбиваешь мне сердце своим стремлением все рационализировать. Мир глуп, бессмыслен, иррационален, и мы должны быть такими же. Я видел в тебе человеческое естество, живую необузданную природу, а теперь, что я вижу — сухой расчет, выдумки цивилизации. Илзе, прошу тебя, будь настоящей… — он замялся и, наклонившись к ее уху, прошептал, — будь моей. — Я, я, не знаю… И вновь он втянул ее в вихрь страстного поцелуя, и она больше, как бы того ни хотела, не могла противиться. Вина и воспоминания растворились в этом безрассудном желании касания, единения. Корабль покинул берег, забросил родную пристань и принялся мчаться по ветру, качаясь на обволакивающих волнах. Ферендорф целовал каждый миллиметр ее кожи, а она обвивала его шею своими руками, будто направляя его все ниже и ниже, поглаживая его загривок и вызывая мурашки по его позвоночнику. И ей казалось, что она слышала, как шепчут губы Винфрида, ее Винфрида, о своей любви, о том, что он умеет любить, о том, что он желает любить и что не причинит ей боли, что она свободна и что более свободной она станет лишь в его объятиях. И Илзе верила ему, верила бездумно, иррационально, как он и просил. Нутро разгоралось, и все блага мира исходили от губ Винфрида, внемлющих единому движению ее тела. Его язык нежно спустился в ее лоно, и его слюна сливалась с выделившейся смазкой — Илзе была готова и без прелюдий, но он таким образом выказывал свое восхищение ею, награждая ее лишними минутами неземного удовольствия. Винфрид двигался вверх и вниз, то приближаясь к чувственному клитору, то отдаляясь от него, играя на ощущениях девушки, как на струнах скрипки. Бедра Илзе невольно сдвигались, ее спина в изгибе отрывалась от пола, а из ее губ вылетали стоны, становившиеся самой прекрасной музыкой для ушей Винфрид. Он умел любить — в этом он не соврал, и Илзе даже не задумывалась, где он и с кем научился этому замысловатому искусству, порой более сложному, чем наносить на холст краски. Сейчас он был с ней, он дарил ей счастье обожания, а остальное было неважно. Наконец его язык обошел вокруг ее взбухшего клитора, затем еще раз и еще, быстрее и быстрее. Илзе утопала в невыносимой усладе, в безграничном волнении, и пальцы ног ее невольно поджимали простыню, будто бы желали хоть чуть-чуть ощутить землю, чтоб не позволить девушке окончательно вознестись на небеса от восторга обладания любовью. Если б сейчас ее спросили, любит ли она Винфрида, она бы поклялась на Библии, что да. Больше она в этом не сомневалась, и Мориц, раньше вызывавший ее крепкую сердечную привязанность, растворился, скрылся за дымкой упоительного блаженства, дурманящего не хуже того вермута, которым ее пытались напоить. — Прошу, — едва слышно вымолвила она, в очередной раз томно изгибаясь. И Винфрид, уловив ее намек, живо расстегнул штаны, а затем кальсоны, и исполнил не выраженное до конца желание его музы. Теперь Илзе получила то, чего ей недоставало, теперь та пустота, контрастировавшая с целостностью всего остального тела, напитавшегося страстями, заполнилась. Винфрид постепенно погружался в нее, будто бы тонул в ней, прикрывая глаза. Он был победителем в их битве, и радость победы, радость овладевания захлестывала его. А руки Илзе, забравшиеся под его рубашку, прижимавшие его, вселяли в него еще больше благодарности к ней, которую он стремился выразить, распаляясь и наращивая темп. Ее обнаженное тело, распростертое на шерстяной простыне, сводило с ума своей кажущейся невинностью, но действительной дикостью своего естества. Это противоречие не было чем-то объяснимым, оно просто вызывало чувства — раздирающие, рвущие на куски. Она обещала порвать его, и она порвала. Пока он устанавливал свою власть над ней, она перехитрила его, подчинила себе его чувства и желания, она отдала ему победу лишь для того, чтобы завоевать его самого и присудить его победу себе. Всё происходило, как в тумане, как в дыме, испускаемом плотно набитыми табаком трубками, и этот туман затягивал его в не выпускающую из своих объятий трясину, обещавшую покой и гибель. Невольно пронеслась у Ферендорфа мысль: «Она меня погубит, как сирена», но он тут же отбросил ее, отдаваясь одолевающей страсти, накалявшейся до предела. Очередная искра сверкнула с треском в печи и потухла. Винфрид оставил Илзе, запечатлев на ее лбу невесомый поцелуй, и, скоро одевшись, принялся наводить порядок в мастерской. Девушка по-прежнему задумчиво и ленно лежала на простыне, наблюдая за тем, как постепенно затухает огонь в печи, а когда-то целые, сухие дрова превращаются в черно-серые развалины золы. Она посмотрела на Винфрида, на его энергию, на его улыбку и начинала завидовать ему: быть может, соитие, выраженная им любовь на какое-то мгновение и сделали ее счастливой, но теперь ей казалось, что ее опять обманули, что ею воспользовались, ведь она не получила этой желанной энергии, вкуса жизни, а вина перед Морицем и воспоминания об отце, стоило Винфриду отойти, вновь овладели ее сознанием, но теперь стократно, пробуждая навязчивые, неустанные сожаления. Тогда, когда она хотела всё кончить, она могла предотвратить это, но теперь было слишком поздно, и это лишь подкрепляло угрызения совести. «Я испорчена, — думала она, укутываясь в шерстяную простыню, прогоняя остатки разлившейся по телу неги, — и мне больше нет никакого оправдания. Я сама это выбрала. Вот, куда завела меня свобода». Ей хотелось плакать, но она знала: Винфрид не поймет ее, ее капризов, ее истерик, ее скандалов. Между ними слишком мало общего, он птица не ее полета: она — дочь земли, он же витает в облаках, она знает, что такое страдать от голода и холода, он же питается своим же вдохновением, она наблюдает за жизнью, он не замечает ничего. Он не Мориц, чувственный, но практичный; и зря она пытается найти в этом большом городе такого человека, как Мориц, ибо нет таких больше нигде. И как бы она ни постаралась любить другого, она никогда никого не полюбит, пока на свете существует Мориц, тревожащийся, слегка пугливый, но всегда превозмогающий свои страхи, готовый сделать что угодно, лишь бы помочь Илзе. Она вспоминала его волосы, которые любила перебирать, его взгляд, значения которого любила отгадывать, его речь, взволнованную и быструю, иногда запинающуюся, но неизменно казавшуюся ей изящной и точно выражающей его мысли, часто пересекавшиеся с ее собственными. «Я должна вернуться ради него, ради себя. Лишь он может меня спасти от окончательного падения, и лишь я могу спасти его от этого мира, созданного жадными людьми. Я познала нечестность мира достаточно, — Илзе глянула на Ферендорфа, упорядочивавшего свои этюды, и прежняя ярость вновь вскипела в ее крови. — О Мориц, твой отец тебя втягивает в бездну. И мой меня втягивал тоже, но мне придется вернуться к нему, надеясь, что мой побег заставил его одуматься. Я вновь свободно закую себя в кандалы, я принесу эту жертву ради нас двоих. Когда я сделаю тебя свободным, я сама получу свободу, ибо мы связаны друг с другом!» Встав, она удалилась молчаливо в спальню, и Винфрид, занятый работой, даже не заметил ее ухода. Омывшись, одевшись и причесавшись, Илзе покинула приютившее ее жилище бедного художника и, как корабль на поднятых парусах, помчалась туда, куда влек ее беспокойный ветер, куда звал ее голос собственной совести — последнего рубежа, предотвращавшего, как она верила, ее падение.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.