even if I try hard, I ain't gonna make it we ain't gonna make it
3
Когда Чуя просыпается, Дазая на соседней половине кровати нет. Кровать аккуратно застелена покрывалом, словно на ней никто не спал, и только под боком у Чуи — тепло, которого, впрочем, не ощущают онемевшие руки. Воспоминания приходят отнюдь не сразу. Они — как горячая вода, медленно наполнявшая вымазанную кровью ванну, в которой в прошлый раз нашли Дазая. Тогда всё неотвратимо вело к этому, но Чуя, как безнадёжный больной, до последнего надеялся и пытался, волоча за собой немалый груз ответственности и обязанностей. Тридцать шесть лет. Авария по дороге с ночного дежурства. Дазай знал, что никогда не встанет на ноги, но после выписки из больницы протянул ещё два года. Целых два. Куда больше, чем он действительно мог выдержать, и куда меньше, чем Чуя готов был справляться с засасывающей глубоко в себя монотонностью дней. Любви оказалось недостаточно (как известно, она травм не лечит), и всё вновь пришло к зацикленному на повторе финалу. Чую тошнит: то ли от головной боли, то ли от картин минувшей жизни. Одно, так или иначе, не исключает другое, потому что от всех этих «перезагрузок», всех этих «точек восстановления», попросту кипит мозг. Объём данных слишком велик для того, чтобы разом уместить всё в голове и разложить по полочкам. Приходится делать это порционно, строго дозировано, но после того, как уже ошибся и впустил в сознание самые яркие и самые гротескные сцены, от которых слюна становится клейкой и солёной. Это можно сравнить с похмельем: тяжело и полно сожаления. Чуя, не поднимаясь, украдкой смотрит в незашторенное окно. Ему не страшно узнавать мир заново, но не увидеть плавно падающий снег — правда хорошо. Нет снега и льда — нет заносов на дорогах, и пусть существует ещё миллион способов умереть, но зимой ведь всем сложнее и неприкаяннее. Вся эта грязь на улицах, все эти усталые лица, все эти шарфы, за которыми от злого ветра прячут беззащитное горло… боже, не проснуться бы снова там, где день совсем короткий и где снег на ветвях напоминает пепел огромного пожарища, в котором никто не спасся. Тень от зелёных ветвей, чуть ли не упирающихся в балкон, проплывает перед глазами, срезая косые солнечные лучи. Небо — яркое-яркое, сияющее изнутри, и Чуя закрывает ладонями лицо. Если шанс и есть, то почему бы не в этот раз, когда вокруг всё так до боли красиво? Он понимает далеко не сразу, но мокрые ресницы слипаются, и никаких оправданий больше не находится. Каждый раз, каждый чёртов раз Дазай гибнет, будто редкий-редкий цветок, для которого не подходит ни одна оранжерея, для которого есть только одно место с подходящими для существования условиями, и у Чуи это место не получается отыскать, сколько бы он не обдирал слепо шарящие в темноте руки. Чуя утирает непрошенные слёзы, от которых самому как-то дико, и рывком поднимается с постели. В комнате пахнет странно: что-то вроде растворителя, но не так резко. На комоде лежат запакованные в полиэтилен бинты, рядом с ними — кисти в засохшей краске и вымазанная палитра. Чуя понятия не имеет, куда его теперь занесло, но он уверен, что всё это не может и не должно принадлежать ему. Всплеск воды разрезает тишину. Чуя идёт в коридор, заставленный чёрт разбери чем, и останавливается у закрытой двери. Металлическая ручка тоже вся в краске. У порога — запачканные разноцветными пятнами джинсы, которые кто-то скомкал и, наплевав на порядок, сбросил на пол. Чуя осторожно прислоняется ухом к полированному дереву и прислушивается: мягкое шуршание и шаги босых ног по кафелю приносят ни с чем не сравнимое облегчение. Чуя едва успевает отступить. Дверь открывается ему навстречу, чуть-чуть ребром не достав до кончика носа, и из влажной духоты, размазавшейся каплями по стенам, выходит Дазай. Он застывает в проёме, придерживая рукой обмотанное вокруг бёдер полотенце, и вопросительно вскидывает тонкую бровь. — Мог бы и постучать, если так срочно, — говорит он. Чуя срывается: хватает Дазая, проскальзывает кончиками пальцев по мокрой коже, и крепко прижимает к себе. Тот удивлённо ахает, но спину выпрямить не пытается. На лице — недоумение, точно встретил самого большого чудака на свете (так оно и есть), и лёгкое раздражение. — Ну хватит, — ломко и как-то нервно. Чуя поднимает взгляд, тянет его от выпирающих ключиц к плотно сомкнутым губам, в которых почти нет цвета, и выше — к глазам с нездоровой синевой бессонницы под ними. Кожа — как серая бумага. Бескровно, но не мёртво, а значит, каким-то чудом, какими-то невероятными совпадениями и обманами, сшивающими белыми нитками расползающуюся ткань реальности, ещё можно справиться. Наверное. Пожалуйста. Потому что терять уже нет сил. Это — за пределами здравого смысла, за пределами понимания, за пределами того, что способен, не свихнувшись, вынести человек. Какой-то бесконечный бэд-трип, который не отпускает даже тогда, когда весь яд вышел сквозь поры холодным потом. Худшее сверкает в сознании молнией. Чуя наспех проводит по сгибам чужих локтей и, почувствовав, что там ровно и гладко, шумно выдыхает. Как ни крути, во всех мирах их обоих тянет к чему-то разрушительному, к чему-то больному, и потому нужно быть готовым к любому повороту (например, к тому крутому и скользкому, на котором Дазай вылетел с трассы, таранной скоростью пробив ограждения, и перевернулся в грёбаный карьер). — С тобой что? — спрашивает Дазай, наконец-то освободившись из объятий. — То тебя днями дома не бывает, то трахаешь кого попало, то вдруг… нежность какая-то просыпается. Не трогай меня, ладно? Чуя горько усмехается. Вот так, значит, у них: живы и вроде бы здоровы (по крайней мере, физически), но измена и сухое «не трогай меня», судя по тону, здесь в порядке вещей. Дазай проходит мимо, ведёт плечом, чтобы не задеть Чую, и в этом движении столько осторожного презрения, что хочется вдребезги разбиться об него же. После Дазая на линолеуме остаются влажные следы, и Чуя, проигрывая головокружению, приваливается к стене. Несколько жизней назад ему показалось бы, что всё донельзя хреново, но после стольких смертей, после стольких утрат, жаловаться не на что. В спальне Дазай быстро одевается и, подхватив с комода кисти, уходит в другую комнату. Там он встаёт у мольберта и долго стоит без движения перед натянутым холстом. Футболка на его плечах промокает, потому что с волос до сих пор течёт, и Чуя приносит полотенце. Дазай рефлекторно отшатывается и резко оборачивается, наугад ловя чужие запястья. — Ты чего? — шепчет Чуя. — Я только хотел высушить твои волосы. — С каких пор тебя это волнует? — Дазай закатывает глаза. — В прошлом месяце, когда я лежал с пневмонией в больнице, ты даже не пришёл. А вчера ты сказал, что устал жить с моими заёбами, и… я что-то не заметил, чтобы ты уже начал собирать вещи. Чуя слушает и не верит, что так правда может быть, но всё равно осторожно разворачивает Дазая обратно к мольберту: — Просто позволь мне сделать это. Дазай хмыкает и вновь упирается напряжённым взглядом в холст. Сзади Чуя бережно собирает пряди в кулак и вдруг замирает. На свету так хорошо видно следы от пальцев. Маленькие, но яркие синяки, что цепью опутывают шею. Всё встаёт на свои места. Нарочитая холодность. Излишняя осторожность. При прикосновении невольно вздрагивающее тело. Буквально вбитый под кожу рефлекс опасаться и держаться на расстоянии. Чуя из этого мира творит отвратительные вещи, потому что не знает, чем всё заканчивается. Он, скорее всего, сам не справляется: чувствует себя уставшим, безнадёжным и виноватым. Он, скорее всего, и сам в шаге от непоправимого, но это его не оправдывает нисколько, и Чуя, если бы мог, убил бы собственное отражение, чтобы занять его место и остаться с Дазаем на долгие-долгие годы. На те самые, которых у него никогда нет в запасе. На те самые, что он снова и снова упускает. Чуя обещает Дазаю, что с сегодняшнего дня всё будет иначе: никаких загулов, никакой нервозности и сгоряча смыкающейся на чужом горле руки. Дазай, разумеется, не особенно прислушивается к словам (сколько их прозвучало в этих стенах?). Он научен помнить, как вспышки гнева сменяются периодом раскаяния, и как раскаяние в один момент опять превращается в слепую ярость, от которой Чуе напрочь сносит крышу. Какая разница, если в итоге колесо Сансары даст новый оборот? Впоследствии Чуя старается, действительно старается, и утешительно держит чужую руку вечерами, наплевав на временные границы, на пересечения миров, на перспективу никогда не найти правильную точку, но помогает это так мало и так незначительно, что от сожаления порой охота в голос выть (чтобы порвать собственное горло раньше, чем нанести Дазаю вред). Идут недели и целые месяцы, и ничего не меняется: Дазай по-прежнему не доверяет рукам Чуи, по-прежнему выдерживает дистанцию, чтобы в случае чего успеть отойти, и спит в отдельной кровати (а то и вовсе не спит, изрисовывая вот уже который холст своими фантасмагоричными фантазиями о несуществующих мирах). Нанесённого урона не отменить покоем, старые раны не закрыть неожиданно удушливой заботой, и Чуя знает, что Дазай ничего не забудет, но изо всех сил пытается сделать его хоть капельку счастливее. Это сложно, до одури сложно, особенно когда перед глазами столько неблагополучных исходов, каждый из которых мог оказаться самым последним. В конце концов, неизвестно, как долго Чую будет кидать из одной жизни в другую. Где-то должен найтись предел, и Чуя согласен установить его здесь и сейчас, но однажды Дазай не возвращается домой после занятий, а на забытый под подушкой телефон приходит сообщение. «Наверное, я всё-таки любил тебя».2
Чуя просыпается, и ему хочется вскрыть собственную черепную коробку, перемешать её спёкшееся содержимое и хорошенько встряхнуть. С каждым новым скачком момент пробуждения становится всё более и более невыносимым. Перегруженный мозг кипит, пропуская через себя воспоминания прошлых жизней, и угрожает взорваться к херам. Было бы ярко и красочно. Дазай, который бесконечно рисовал красным и чёрным, наверняка бы по достоинству оценил кровавую панораму на стене. Дазай, которого так и не нашли, наверняка сказал бы, что это и есть достойное всех страданий искусство. Чуя утыкается лицом в подушку, закусывает ткань зубами и долго-долго лежит, держась за виски. Кто-то гладит его по волосам, прижимает к груди и баюкает, как маленького ребёнка, в ласковых руках. Запах чертовски знакомый, пусть и слабый, но его хватает, чтобы хоть немного перебить запах крови. Чуя не понимает, откуда он, пока во рту не появляется характерный привкус, и пока наволочка аккурат под его лицом не становится влажной. Прокушенная губа саднит недостаточно сильно: впившиеся в неё зубы не приносят той же боли, что и вбитые в затылок металлические клинья. Дазай рядом, и этого должно хватить, чтобы перенести любой удар, но как долго они протянут вместе? Сколько пройдёт времени до того, как этот чёртов поезд опять сойдёт с рельс и перевернётся, снеся собой всё и всех? Такая жизнь всё равно что старая кассета с зажёванной плёнкой: пытаешься вытянуть её из барахлящего механизма и злишься сильнее от того, как параллельно всем твоим усилиям звучит один и тот же фрагмент одной и той же записи. Всё, что остаётся, — двинуть посильнее по грёбаному магнитофону, дробя его в хлам, и со спокойной душой пойти в магазин за новым. Вот только Чуя понятия не имеет, по чему именно здесь двинуть, чтобы остановить бесконечный цикл. Дазай умрёт. Он всегда умирает гораздо раньше солидного среднестатистического в Японии, не доживает до сорока, а Чуя всегда оказывается бессильным перед лицом фатума. Не важно, каковы изначальные условия, и не важно, как разворачиваются события: если Дазай счастлив, его настигает смерть, и, если не счастлив, — приносит себе гибель сам. Как будто вся суть в том, что ему не нужно существовать. Как будто вся суть в том, что через предопределение невозможно перешагнуть. Чуя думает, будь оно так — терять абсолютно нечего. — Всё в порядке, — успокаивает Дазай, продолжая гладить по волосам. — Эти боли иногда кажутся беспричинными, и всё же тебе пора сходить к врачу. Я уверен, ничего серьёзного, но так, на всякий… «Пожалуйста, не говори про этот свой «случай». Я повидал их столько, сколько ты не можешь представить. Даже твоего воображения не хватит». Чуя наконец-то открывает глаза и, аккуратно перевернувшись на спину, упирается взглядом в потолок. Не нужно видеть, что находится сбоку, чтобы нашарить на тумбочке пачку сигарет (интуитивно зная, что она там, конечно же, есть) и зажигалку. Сигарета с утра — замечательная вещь, и ещё лучше, ещё необходимее она после того, как содержимое твоей черепной коробки чуть не превратилось в подгоревшее месиво. — Ну договаривались ведь не курить в постели, — Дазай морщит нос и отмахивается от поплывшего по комнате дыма. — Прийти в себя не успел, а уже — вот. Чуя кладёт ладонь на лоб и глубоко затягивается. Удовольствие сомнительное, но иного сейчас не отыскать. Кровь пропитывает белый фильтр, и бумага противно прилипает к прокушенной нижней губе. — Я до того часто не успеваю прийти в себя, что не вижу смысла откладывать с сигаретой. — Что? — Дазай смеётся, прикрыв рот рукой, и ведёт кончиками пальцев по плечу Чуи. — Ничего особенного, — отмахивается Чуя. Перед ним всё ещё скачут последние цветные точки, на которые рассыпалась вспышка боли, и сосредоточиться на чём-то другом действительно трудно. Мысли быстрыми жуками расползаются в разные стороны, и поймать их не получается. — Знаешь, — вкрадчиво начинает Дазай, — хватит переносить врача с одного дня на другой. В чём смысл? — Осаму, — устало отвечает Чуя. — Я понятия не имею, в чём смысл. Где бы ты искал его, если бы я сказал, что прожил дохера жизней, в каждой из которых видел тебя мёртвым? Дазай строит серьёзную мину, сведя брови к переносице, и Чуе кажется, вот-вот должно произойти что-то важное. Глаза напротив удивлённо округляются, и зрачки в них резко сужаются, поймав слишком много света. — Плохой сон? — переспрашивает взволнованно. — Мне как-то снилось подобное, и это было… тревожно. — Правда? — Нет. Просто я считаю, что тебе надо чуть меньше работать: выматываешься, вот и снится всякое. А ещё ты, кажется, не очень-то доволен нашими отношениями. Убить своего бойфренда несколько раз за один сон… пойду-ка спрячу ножи. Чуя закатывает глаза, прикидывая, за что такую суку можно было полюбить вообще, и тут же понимая, что именно за это: за хитрый прищур, лукавую улыбку и совершенно невыносимую манеру иронизировать над всем подряд, не деля мир на белое и чёрное. Но в чём тогда было дело, когда от этой иронии не оставалось ничего, когда Дазай вёл себя тихо, словно боясь всего на свете, и молчал неделями? Что находилось там, чтобы любить? — И всё-таки, — Чуя ловит гладящую его руку, — если бы это происходило в реальности, что бы ты сделал на моём месте? Дазай удивляется, теперь — по-настоящему. Навязчивость этой идеи и настойчивость Чуи заставляют его нахмуриться. — Во-первых, перестал бы смотреть всякое дерьмо по телику, — снова ёрничает Дазай, — а во-вторых, я бы, наверное, решил, что такова судьба: раз нельзя быть вместе, значит, нужно придумать что-нибудь получше и не портить друг другу жизнь, — он усмехается, не понимая, насколько это не смешно на самом деле. — А вообще, двойной суицид — тоже прелестный вариант. Чуя хмыкает. В каком-то из миров они даже не познакомились, и всё равно Дазай оказался в гробу, причём закрытом, потому что падение с высотки в принципе не даёт шансов на красивую смерть. Вряд ли можно прервать эту цепь, ни разу не встретившись и не заговорив. Двойной суицид выглядит и того менее выигрышным вариантом: не хватало ещё закончить всё своими же руками. — Мне охренеть как не нравятся твои шутки про двойной суицид, — запоздало отвечает Чуя. — Не тебе одному, — Дазай хлопает в ладоши, — половина офиса уже от них повеситься готова. — Половина офиса, говоришь? — повторяет сам себе Чуя. Сейчас ему предстоит выполнить привычную процедуру: быстро осмотреть квартиру и проверить всё в телефоне, чтобы понять, куда его в этот раз занесло. Сделать это нужно спокойно и незаметно, потому что после всех вопросов Дазай явно не оценит судорожные поиски по всем углам. — Кстати, пора подниматься, — сообщает Дазай, и аккурат под конец его фразы начинает громко трезвонить будильник. Чуя практически стекает с постели вслед за Дазаем и, пока тот плещется в душе, шарит по немногочисленным полкам. Когда Дазай выходит из ванной, Чуя уже знает, что они работают в какой-то торговой компании и вполне неплохо проводят каждый свой отпуск на побережье. — Ты-то чего сидишь? — кривится Дазай. — Я понимаю, нельзя слишком часто радовать Мори и приезжать вовремя, но вчера мы тоже опоздали. — Из-за чего? Дазай прищуривается, мол, «ты шутишь, что ли?», и достаёт из шкафа рубашку. — Из-за того придурка, который спрыгнул на проезжую часть прямо перед нами, — он жмёт плечами. — Если, конечно, ты хотел услышать всё это ещё раз. Борясь с тупым оцепенением, Чуя всё-таки собирается, и они выходят из дома, практически укладываясь с расписание. Чуя нехотя садится за руль знакомой ему машины и нехотя ведёт её по такому же знакомому маршруту. Дазай сидит рядом, лениво созерцая пролетающие мимо рекламные баннеры, и периодически залипает в телефон. — Вон, — он мягко толкает Чую в плечо и указывает налево, — до сих пор огорожено. Чуя поворачивает голову и резко бьёт по тормозам. Всё началось здесь, в этом самом месте, когда Дазай у него на глазах прыгнул с крыши. На самом деле, «сейчас» мало чем отличается от «тогда» в плане обстоятельств: тот же путь, та же работа и те же люди, но вчера погиб кто-то другой, и… — Твою мать! — рычит Дазай, зло пихая под бок. — Ты, блять, что творишь? Чуя, растерянно встрепенувшись, смотрит на Дазая, а затем — на зеркало заднего вида. Замершие на полосе машины оглушительно сигналят, и кто-то уже вовсю сыплет отборной нецензурщиной. Одно утешает: в поле зрения нет ни одного патруля, и до ареста дело не дойдёт. Чуя плавно жмёт на газ и ещё долго думает о том, что именно изменило ход событий.1
Чуя просыпается, и в этот раз помощь нужна ему. За окном разливается ослепительно яркий кровавый закат, который будто бы старается выжечь сам себя на сетчатке глаза, но сил отвернуться нет. Как, впрочем, и возможности. Руки привязаны какими-то жгутами к металлической спинке кровати. Потолок над головой абсолютно белый, стены, окружающие слишком плотно, слишком тесно, — жёлтые. Чуя понимает: он не помнит из прошлой жизни ничего, кроме злосчастного здания, с которого прыгнул кто-то другой, и пальцев Дазая, сжатых в его ладони. На него накатывает странное оцепенение, с которым попросту не выходит бороться. Тело отказывается подчиняться импульсам, что посылает спутанное сознание, и он засыпает снова. Просыпается уже на рассвете, когда кто-то садится на край жёсткой кровати и развязывает жгуты. В сгиб локтя ломко входит тонкая игла, и рука постепенно немеет, но через некоторое время ему самому становится лучше. Он приподнимается, качнувшись вперёд, и видит перед собой Мори, одетого в белый халат. — Шесть утра, — сообщает тот. — Подъём. Чуя неожиданно для себя повинуется и следует за Мори по длинному коридору. Мимо, сопровождаемые угрюмыми амбалами, идут такие же лунатики. Некоторые из них тяжело приваливаются к своим сопровождающим и всё равно спотыкаются через каждый метр. Потухшие взгляды безразлично скользят по стенам. Чуя оказывается в огромной общей душевой, где его приводят в чувство, и затем — в столовой. Еда безвкусная. Ложки и вилки — пластиковые. Ими невозможно разрезать жёсткое мясо. Мори вновь появляется из ниоткуда и садится рядом. — Как самочувствие? — спрашивает он, и Чуя не отвечает. — Знаете, я практикую уже двадцать лет, но в вашем случае разобраться не могу, — продолжает Мори. — Честно говоря, если бы вы вчера снова не начали свою песню про другие миры, я бы вас отпустил. Диагноза нет. Для людей вы не опасны. Но эти бредни на пару с Дазаем… Чуя оживает. Он откладывает пластиковые приборы и поддаётся вперёд. — Дазай тоже здесь? — Вот видите, — спокойно произносит Мори. — Стоит упомянуть Дазая, и вы опять в маниакальном состоянии. Это мне тоже не понятно. Дазай поступил на лечение гораздо раньше вас. Я проверил всё, что сумел найти о вас двоих, и, кажется, между вами нет никакой связи, но вы оба утверждаете одно и то же, — тяжёлый вдох тонет в дробном стуке вилок по тарелкам. — Объясните. — Накахара, — Мори устало качает головой, — если у вас есть какие-то причины оставаться тут, то я бы рекомендовал вам пересмотреть своё решение. Я не в первый раз встречаю нормальных людей, которые просто строят из себя сумасшедших и со временем действительно становятся ими в нашем учреждении. С Дазаем всё ясно. Несколько попыток самоубийства. Клиническая депрессия. Деперсонализация. Но вы-то… мы не смогли подтвердить ни один диагноз. — Где Дазай? — резко выпаливает Чуя. — Мне надо поговорить с ним! — Вам не рекомендовано встречаться. Это провоцирует новую волну… Чуя не слышит. Он смахивает тарелку со стола и на следующий день вновь просыпается привязанным. Все процедуры повторяются: укол, от которого мозги встают на место, и холодный душ, и завтрак, и… место действительно безнадёжное. Чуя присматривается к людям вокруг, ища Дазая, и понимает, что никто из них уже не вернётся домой. Они живут в этом здании много лет и не знают, как там, за высоким забором, и знать, на самом деле, не хотят. Женщины целыми днями сидят у телевизора в общей комнате, болтают, каждая о своём, а мужчины играют в одни и те же настольные игры. Нарушить режим нереально. Как только кто-то начинает шуметь и отказываться от похода к врачам, из соседней двери выходят санитары и оперативно восстанавливают порядок. Дни следуют идеально ровной чередой. Чуя замечает, что помнит всё меньше и меньше. В какой-то момент он и вовсе не способен ответить себе на вопрос, как оказался здесь. На крашенной в белый двери он едва заметно выцарапывает «спаси его», и это действует отрезвляюще. Мори, может быть, и замечает надпись, но ничего не говорит о ней. Просто однажды она пропадает, и Чуя опять сталкивается с тем, что у него нет координат, по которым необходимо двигаться. Так или иначе, Чуя становится самым спокойным пациентом, и постепенно ему позволяют чуть больше, чем другим. Он волен выйти на прогулку вне графика, и санитары держатся от него на весьма солидном расстоянии. Ясное дело: один неверный шаг, и всё закончится жгутами на руках, и потому Чуя ведёт себя чертовски благоразумно. Иногда он беседует с Мори на отвлечённые темы, стараясь показать, что причин держать его тут нет, но в день, когда речь опять заходит о выписке, приходится сочинять что-то о том, что наступать на белые квадраты в холле можно, а на чёрные — нет. — Накахара, — Мори механически делает пометку в своём ежедневнике, — умеете же вы портить себе жизнь. После Чуя теряет счёт неделям. За хмурой весной еле-еле плетётся необыкновенно холодное лето, и именно в первый его день Чуя наконец-то встречает Дазая во внутреннем дворике. Тот сидит на скамейке и, запрокинув голову, смотрит наверх. Убедившись, что никто не наблюдает, Чуя садится рядом. Всё, что он может, — осторожно взять Дазая за руку. Дазай вздрагивает и опускает взгляд, который моментально становится более осмысленным. Живым. Ярким. — Ты ведь тоже всё знаешь, правда? — с отчаянной надеждой шепчет он. — Они ведь не смогли убедить тебя в том, что ты просто бредишь? Чуя кивает. — Я был там, Осаму, но я не знаю, как всё прекратить. — А я знаю, — Дазай смиренно улыбается. — Умри вместе со мной. Чуя не уверен, что Дазай не тронулся за проведённое здесь время, но отрицать не берётся. Если он и правда тронулся, то спорить с ним нельзя. — Как это должно помочь? — мирно спрашивает Чуя. — Никогда же не помогало. Дазай глубоко вдыхает и убирает назад встрёпанные волосы: — У меня нет никаких доказательств, но я чувствую, что это и есть выход. Чуя молчит. Он только обнимает Дазая за плечи и прижимает к себе. Может быть, скоро он действительно тронется, и идея покажется ему хорошей, но — не сегодня. И не завтра.0
Чуя просыпается, не помня ничего, кроме этой реальности. Причём просыпается не сам. Его будит настырный звонок от Мори, который, судя по ломкому голосу, готов прямо сейчас перевешать половину своих подчинённых. — Накахара, — с плохо скрытой злостью произносит он, — мне уже отчитались все исполнители, но не ты. Чуя сонно трёт глаза, как-то задумчиво смотрит на соседнюю половину кровати, и медленно отвечает: — Потому что мне не о чем отчитываться. Мы не нашли никаких следов. — Вы столько лет были напарниками, и у тебя нет ни малейшего представления о том, где его искать? Мори говорит что-то ещё, но Чуя не слышит: его внимание сосредоточено на смятой простыне. Кажется, ему опять снились эти кошмары, которые он никогда не может вспомнить. Это правда выматывает, и если раньше он мог хотя бы сказать об этом Дазаю, то сейчас приходится справляться самому. Мори требует немедленно продолжить поиски и сбрасывает вызов. Чуя ещё долго сидит, теребя пальцами край одеяла, и лишь через полчаса наконец-то находит в себе силы встать и одеться. Он рассылает одно и то же сообщение каждому члену отряда и выходит из своего дома, который, впрочем, после исчезновения Дазая перестал быть таковым. На улице пасмурно, солнце скрыто лёгкой дымкой, и скоро наверняка будет дождь. Не то чтобы у Чуи действительно не было никаких зацепок по делу Дазая, но он знает, чем это закончится: быстрой казнью по всем традициям мафии. Зубами — в бордюр. Ногой — с размаху в затылок. Тремя пулями — в грудь. Чуе кровь Дазая не нужна, хоть он и потерял много своей, пока пытался свыкнуться с мыслью о том, что им больше не быть вместе. Это было не так уж внезапно, потому что Дазаю никто не нужен, но если это правда к лучшему, если это правда сделает его счастливее, то — пускай, пускай идёт своей дорогой (лишь бы она не оказалась ещё страшнее той, по которой они шли плечом к плечу). Чуя сбрасывает своим людям ложные координаты, а сам отправляется к побережью. Чёрт разбери почему, но туда его всё время непреодолимо тянет. Наверное, всё дело в том, что там, несмотря на поток туристов, можно найти тишину. В конце концов, жизнь идёт своим чередом, и что-то подсказывает Чуе, что только так она и может идти для них обоих. Это — единственный способ сохранить её. Быть на расстоянии до луны и обратно. Быть порознь.