I'm trynna ignore how we fell in the void
My problems cathing up
that's what
I can't avoid
иногда он все-таки просыпается, но не для того, чтобы посмотреть вокруг, а для того, чтобы заглянуть в себя.
и заснуть снова.
какая, к черту, разница? мозг выгорает быстрее, чем успевает сделать хоть какое-то полезное умозаключение, и это — лучшая часть забвения: паззл никогда не собирается в целую картинку, и тошнота отступает.
Ему девятнадцать, и он лежит в лесу на прошлогодних сухих листьях. Он надеется, что хотя бы сухих, но спина уже начинает ныть от сырого холода. Кто-то живет так всю жизнь, так — до этой самой боли в спине, когда она становится частью существования, и каждый день рождения — больше не день рождения, но напоминание о том, что однажды все закончится.
Дазаю до этого далеко. Он и не думает, что действительно дотянет, и в сущности не хочет думать. Над ним — медленно раскачивающиеся ветви и краешек темного-темного неба, а в нем самом — первоклассная химия, купленная у знакомого студента-дизайнера.
Этот студент, Харуто, чертовски надоедливый, до противного навязчивый, какой-то скользкий, непонятный, но у него есть одно большое — решающее — преимущество перед всей компанией Дазая. Он всегда, всегда без исключения, знает, где достать нужный пакетик, и никогда не заставляет ждать долго. Один звонок, пара слов, и — готово.
Харуто должен быть где-то неподалеку вместе с еще примерно пятью-шестью людьми, чьи имена стерлись, но Дазаю плевать. Меньше всего на свете он хочет, чтобы кто-то портил момент. Момент гребаного полета к звездам. Не такого полета, от которого напрочь крышу сносит, а медленного, плавного, вроде комфортабельного стеклянного лифта прямиком к Господу.
Нет, правда, разве не в этом суть? Не в том, чтобы заглянуть немного дальше, чем
в собственную тупую голову обычно позволено? Одно
путешествие, и он снова найдет причину жить и писать музыку, — ту самую, что копится целыми гигабайтами на старом жестком диске, но почему-то ни за какие уговоры не покидает пределов своего локального пространства.
Толчок. Нужен какой-то толчок. Нужно что-то.
Дазай резко поднимается, отряхивается от прилипших к одежде листьев, и, блять, они все-таки были мокрыми, но — нахуй. В общем-то, пошло
оно все нахуй.
...пошло хорошо, действительно хорошо, и тянет почему-то дальше, в чащу, к черным деревьям и их вековому молчанию. Дазай слепо бредет вперед, спотыкаясь о толстые корни (
это не змеи, помни, это не змеи) и сдирая ладони о старую кору. Что-то должно быть впереди, что-то значимое, но ветви не хотят отпускать — цепляются за футболку, останавливают, просят вернуться. Алиса Лидделл вернулась, и Дазай вернется, просто не сейчас, чуть позже.
За спиной — голоса, голоса компании, которая никакая не компания, и отблески разведенного на ночь костра. Прочь, прочь от них, пока не заставили сесть у огня и не загрузили каким-нибудь бессмысленным словесным хламом, пока не украли первозданную тишину и не подменили ее бездарным суррогатом.
Дазай понятия не имеет, сколько сейчас времени. Ночь почти безлунная, непроглядная, и в ней время не имеет значения. Но даже если так, если время не остановилось на самом деле, то тратить на кого-то драгоценные минуты — непростительная глупость, расточительность, которую не покрыть деньгами.
Дазай думает об этом снова, когда видит впереди тонкий силуэт, отделившийся от земли и вытянувшийся в полный рост. Вроде женщина. Если чертов лесной дух — ничего страшного; он, Дазай, ведь ничего дурного не сделал, мусора за собой не оставил, а костер — это не его, так что и не ему отвечать.
— Дазай?
Глаза огромные, темные, без радужки, искрящие безумием.
Дазай почти наугад находит чужую руку в темноте, и эта холодная рука — вся в кольцах, в тяжелых камнях, половина из которых к утру наверняка окажется навеки потерянной. Вот и дар местным обитателям, если их интересуют такие тривиальные вещи.
— Боже, как хорошо, что это ты. Я так не хотела, чтобы это был кто-то из ребят. Они не затыкаются, понимаешь? Эти уроды никогда не затыкаются. Я ушла, чтобы не слушать.
Всего лишь Озаки.
А жаль.
Потому что ее рыжие волосы — что-то напоминающее о реальности.
Дазай тянется к ним почти невесомой рукой, только-только тронутой татуировками, и касается тяжелых прядей, забитых мелкими кусочками листьев и крохами земли, и Озаки сначала вздрагивает, нервно облизывает пересохшие губы, но все-таки смиряется. С ней тоже что-то не так. В смысле, по-настоящему не так. Дазай смутно чувствует родство: та же нетерпимость к жизни, бессильное сопротивление невидимому врагу, нелепый бунт ради бунта. Бедняжка.
Я не Бога не принимаю. Я мир, который он создал, не принимаю.
Кто-то это написал. Кто-то, кто точно знал, что делать.
Дазай-то не знает. Он тянет Озаки за собой на траву. Ее рыжие волосы — какой-то важный знак, но не в том месте и не в то время. Если бы чуть раньше, пока голова хоть как-то соображала, хоть как-то раскручивала ржавые шестеренки, — он бы наверняка понял.
Дазай рассказывает Озаки о том, что нашел Бога. Вернее, решил сам им стать. Через других людей, через музыку, через память. Как угодно. Потому что, лежа на земле, трудно не думать о том, что скоро врастешь в нее костями.
Озаки смеется в ответ.
— Жаль, что мы можем быть богами только так, раз в неделю и за сотню баксов этому хмырю. С другой стороны, если подумать, я не против.
Дазай не согласен, но не спорит. Спор — это упущенное время, а время ценно как никогда.
Когда он проснется, в прелой листве и нещадно ярком небе не будет ни следа божественного.
однажды он не проснется.
не услышит будильника, который устанавливает просто так, без всякой реальной необходимости, и не услышит привычного шума соседей: бесконечную рутинную суету и какие-то разговоры, которые ветер приносит через открытый балкон.
дома было так же, но дома он был в состоянии встать и прожить чертов новый день. несколько лет назад он находил в себе силы подняться и пойти на пары. еще чуть позже — подняться и найти рядом с собой Чую. еще позже, совсем недавно, — подняться и не найти.
ах, да.
Чуя.
пусть хоть у кого-то все будет хорошо.
Дазай знает, что Чуя его любит.
По крайней мере, когда-то давным-давно любил. Может, даже и не по-настоящему, а так, по-детски, но этого хватает, чтобы напоминать себе: играй, но не заиграйся. Вернее, играй так, чтобы в любой момент добровольно выбыть, а не чтобы приходилось бороться за последнюю партию.
Дазай лениво салютует стаканом джина, зная, что приветствие останется незамеченным. Эта анонимность и есть единственная причина поздороваться. Единственная дань чужим чувствам, от которых так неприятно тянет под ребрами.
Чуя внизу, у бассейна, неприкаянно шатается среди пьяных в хлам людей. Дазай никогда не окликнет и не позовет подняться наверх и, наверное, в этом и заключается какая-то фатальная ошибка, но, если каждый раз прислушиваться к своей паранойе и выполнять ее непомерно растущие требования — останется только запереться где-нибудь в подвале и никогда не выходить наверх.
Дазай — на балконе второго этажа, за его спиной — тонкие занавески, которые уже умудрился нечаянно прожечь сигаретой, и спальня Озаки. Пустая темная спальня с огромным синим экраном на стене. Кажется, какая-то документалка о дельфинах.
Комната переливается мягким плеском воды, тусклым голосом диктора и ненавязчивой фоновой музыкой сродни той, что постоянно играет в супермаркетах. Эта музыка, между прочим, практически незаметна днем, но вот ночью — ночью она становится достаточно громкой, чтобы услышать и подумать, что где-то ее точно слышал раньше. Смутное узнавание чего-то привычного и обыденного — самое последнее, чего хочет Дазай, пока ждет Харуто и его волшебный пакетик.
Еще немного, и мир станет чуточку лучше. Разве это не стоит лишних минут ожидания?
мир так никогда и не стал лучше. он схлопнулся до узкого тоннеля перед глазами и растянулся на миллионы световых лет вперед.
и да, это была ошибка. это была одна бесконечная ошибка, к которой он
стремился на таранной скорости и даже не пытался затормозить.
Мама звонит и поздравляет с днем рождения. Зачем-то она пытается делать это на ломанном японском, который едва-едва учила, пока жила здесь. Она говорит, что очень любит и скучает, но в Японию пока прилететь не может. Они с отцом жутко заняты — готовятся к переезду в другой штат и присматривают новый дом поближе к океану, и все эти жадные риэлторы бесконечно названивают им, и, боже, она так замоталась, что забыла заранее заказать подарок, но обязательно скинет денег на карту, и бла-бла-бла.
— Передавай привет папе. И... я тоже тебя люблю, мама.
Мама.
Хороший английский Дазая и его огромные глаза — ее главный подарок. Другого больше не нужно. Поэтому, если она может, пусть заберет назад еще один старый подарок, отданный чуть ли не сразу после рождения: постоянные "Прости, милый, я занята" и "Мы с папой скоро вернемся домой, не скучай".
Он ведь скучал. Правда скучал, пока был способен. Потом перестал, сам по себе, без всяких усилий, и успел это сделать безошибочно вовремя — как раз в тот период, когда родители решили окончательно перебраться в Штаты и сделать отцу гражданство.
К тому же.
Какая, к черту разница, где именно родители обустраивают свою замечательную респектабельную жизнь? Чем дальше от Дазая, тем лучше. По крайней мере, ебаное видео до них не дойдет. Ну, то самое, где он нихуя не соображает.
Неудивительно, что за него сообразил кто-то другой.
Дазай уже твердо знает, что не останется в Йокогаме.
Первое, что он сделал этим утром, — купил билет в Токио.
воспоминаний все меньше. целых воспоминаний все меньше. зато отдельных фрагментов — хоть отбавляй. лица без имен, обрывки искаженных голосов, пустые больничные коридоры, — уже почти неузнаваемо, не поддается категоризации, не раскладывается по полочкам и постоянно норовит ускользнуть в огромное никуда. что ж, пусть изначально это и не было планом, но теперь пусть им станет. зачем хранить то, с чем не останешься?
и если сам не останешься?
Токио нисколько не удивляет своими размерами. Дазай был тут много раз, когда ездил на выходных просто ради новых шмоток из бутиков. Это — самая разочаровывающая часть.
Идеальным местом был бы совершенно незнакомый город на другом конце света, но Дазай пока не настолько свихнулся. Может, позже. Может, когда-нибудь он снова все бросит и улетит в Лос-Анджелес. В конце концов, там есть огромная сцена, на которой ему, возможно, удастся выбить маленький кусочек для себя. А еще там есть множество новых людей, многие из которых даже не представляют, где находится Йокогама и Дазаев отвратительный перформанс.
Прошлое — отнюдь не ценность, но груз, который Дазай твердо намерен сбросить в ближайшую канаву.
Поэтому, когда он чувствует чужую ладонь на своей спине, все уже предрешено.
Этот нелепый разговор, злость Чуи, непонятная Дазаю упертость, — никаких сюрпризов от начала и до конца. Уйти прочь — совершенно естественно, сродни дыханию; на вдохе — собираешь в кучу слова, на выдохе — бросаешь их в лицо Чуе, и все. Таким образом фраза
пиздит как дышит приобретает самое прямое, отнюдь не метафоричное, значение.
Так легко. Легко избавиться от того, кто заботится, если сам не умеешь заботиться ни о чем.
наверное, что-то могло получиться. и из этих картинок, и с Чуей, но... он просто хотел, чтобы о нем знали, и знали не о том, как облажался; не о том, кем был, и кем стал теперь; а о том, кем мог бы стать хотя бы в своих мечтах.
Токио — город в котором есть буквально все, но Дазай находит в нем лишь то, чего в данный момент хочет. Дешевые наркотики жгучим крошевом в носу, аптечный вкус под немеющим языком, отвратительный секс на приходе и параноидальные бессонные ночи в импровизированной музыкальной студии. Ему хочется содрать с себя шкуру, вывернуться наизнанку и выложить нутро в мелодию, наспех сшив ее кривыми швами из текста, но выходит почему-то всегда одно и то же — шесть утра, рассвет ползком по стенам к потолку и отвратительный холодный пот по спине.
Запах. Этот запах синтетики, выходящей через поры, — прямой сигнал ко сну. Теперь-то он сможет заснуть. Не сразу, придется подождать, пока окончательно отпустит, но все-таки Дазай сможет. А потом — заново. Заново пытаться найти что-то стоящее, когда единственный бесполезный паззл, отказывающийся становиться на уготованное место, — сам Дазай.
ночной лес, в котором Дазай говорил с Озаки о Боге.
он так и остался в том лесу. ветви, листья, редкие звезды. прочь от костра.
сквозь десятки больничных коридоров, сотни пустых улиц, тысячи лабиринтов собственного сознания, — прямиком к выходу.
но миллионы световых лет — не то, чем можно по щелчку пальцев пренебречь, и проще распасться на части, рассыпаться прахом затянувшейся внутренней кремации, чем осознать, что по стенам коридоров были двери, на пустых улицах и в лабиринтах — другие повороты.
он так и не свернул. ни разу не удосужился заглянуть ни в одну из дверей, ни в один из переулков-ответвлений. ни разу не нашел в себе сил попытаться.
и
что, если прямая — не прямая,
а лишь кольцо?