ID работы: 8456031

Ты создал меня — я тебя уничтожу

Джен
NC-17
В процессе
59
автор
Helga041984 соавтор
Кузина Бетта соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 57 страниц, 6 частей
Описание:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 56 Отзывы 17 В сборник Скачать

Глава 1. Узник

Настройки текста
                    — Ты хотел обмануть меня!       Это был не визг и не вопль ярости. Только сухая констатация факта, даже излишне спокойная — и потому вызывавшая особый страх.       А может быть, самое страшное было впереди? Ведь он так и не прислушался к этим простым словам и к тому, что стояло за ними.       Не просто не прислушался: он даже не принял эти слова всерьез. Легкомысленно засмеялся. Каким же недальновидным был этот смех, какими же напрасными оказались попытки всё исправить и загладить вину…       О, лучше бы он вовремя сбежал, успел исчезнуть! Побег стал бы позором, но выпавшая ему жалкая участь оказаться узником в клетке из железа и камня была ничуть не лучше.       Слишком легкомысленно отнесся он к своему дару и его возможностям; слишком надеялся на уважение к собственному авторитету.       Слишком был уверен, что не может проиграть.       Смутной жалостью давила на сердце память об Ост-ин-Эдиль. Раньше ему казалось, что городом можно легко управлять — а теперь оказалось, что нет.       Град мастеров словно привязал его к себе невидимыми нитями. Какая ирония крылась в том, что был и его вклад в величии этих башен, под одной из которых он был сейчас заперт! И как страшно будет, если башни и стены эти рухнут, погребая все живое под собой. Все живое — и его тоже.       Нет, город и в самом деле был хорош, ничего подобного он не видел, — а ему случалось видеть за сотни и тысячи лет многие города — и эльфийские, и гномьи, и человеческие. Открытый и свободный — но защищенный; видный издалека и легко узнаваемый по высоким белым стенам и вонзающимся в небо шпилям. Удобный, с широкими проспектами и тенистыми аллеями, и даже частью рощи, сохранившейся в северо-западной оконечности града. Широкая крепостная стена не портила Ост-ин-Эдиль, а подчеркивала его величие, очерчивала контур, делая видным город издалека. Но при этом его ворота были открыты днем и ночью, и никогда Ост-ин-Эдиль не смолкал полностью, и всегда светились призывно его тёплые огни. И хотя узник презирал удобство — но город сделал удобным для жизни и труда, чтобы самый последний подмастерье любовался им и находил здесь себе дело и место для жизни по вкусу.       Узник плохо представлял, что творится сейчас там, за толстым слоем земли и каменной кладки.       Он вообще чувствовал себя беспомощным, глухим и слепым: ему не отрезали язык или руки, но ничего не знать и никого не слышать, кроме молчаливых тюремщиков, оказалось не меньшей пыткой. Он был почти одержим даже воинами из караула, что его стерегли: предчувствовал за колебаниями воздуха их шаги; прислушивался и всматривался в их лица и движения, пытаясь уловить по ним малейшие отголоски творящегося там, за пределами его тюрьмы.       Разбиты его сторонники — или держатся, несмотря ни на что? Взяли ли город в осаду — ему говорили об этом… или нет?       Когда он попал сюда в качестве пленника, то вошел под низкие своды с высоко поднятой головой, с насмешливой улыбкой на губах и искренним недоверием, но подчинился всем требованиям своих тюремщиков подчеркнуто покорно. О, да он даже не мог всерьез помыслить, что этот плен, это заточение — надолго! Что стоило бы ему вырваться из рук пленителей сразу? Но он тянул время, самонадеянно ждал подмоги и никак не думал, что всё всерьёз, что возведённая им светлая крепость обернется царством боли и мучений.       Разве об этом он мечтал, рисуя перед собой ее замысел — величественный зал, увенчанную шпилем высокую башню, широкие окна до самого пола? Здесь было царство света. Царство света, в котором укрылось зло. Потому что зло не всегда проще маскировать во тьме и среди остального зла — иногда его легче скрыть за несомненным лучезарным благом, которое ослепит всех издалека.       Так и вышло.       Пленник вспоминал, как стоял наверху, простирая руки к городу и народу, собравшемуся внизу на площади, и как они приветствовали его радостными криками, и называли своим предводителем и наставником, и доверяли ему…       А теперь… теперь они его предали. Нет, предали даже и не они сами: толпой легко управлять, и пленник знал это, и понимал в глубине души, что все произошло по вине того, другого, не пожелавшего делить с ним власть. Того, кого напрасно он считал так долго верным своим другом.       Пленивший его входил во вкус медленно и постепенно. Он долго добивался от него ответа на единственный вопрос — где сокрыто то, что было ему надобно: добивался то вежливостью, а то сухими расспросами; то беседами откровенными, выворачивающими все наизнанку, а то душераздирающими просьбами и мольбами. Иногда он злился и забывал об узнике надолго — но затем опять и опять выискивал новые способы вытянуть признание. Злился даже чаще: обвинял заключенного в предательстве, тайных замыслах и недоверии — и легко поднимал на него тяжелую руку. Сперва злился сам на себя за это, не желая торжествовать над слабым, а затем вошел во вкус: даже нарочито держал узника на привязи, чтобы подразнить своим нежданно обретенным правом сильного. Издевался, как мог, называя его недостойным и грязным — так что и не верилось теперь в то, какой строгой и высокой была когда-то их дружба и каким глубоким — взаимное доверие. Он позволял себе делать с узником все, что угодно — таскать его за волосы, наматывая окровавленный длинный хвост себе на руку и не позволяя заключенному подниматься на ноги; кусать до крови, впиваясь в губы злым поцелуем и тут же брезгливо сплевывая на пол его кровь. Сперва он обещал, что оставит за пленником его покои; затем клялся слепнущему узнику, что однажды вернёт его в эти покои и позволит вновь видеть солнечный свет; затем — что не лишит его света солнца навсегда… а после… после уже ничего и не обещал, только вымещал на нем всю свою злобу в погоне за несбыточным и недостижимым.       Чего и следовало ожидать с самого начала.       Пленник ведь не был наивен, как дитя: нет, он был умён, но и его ум оказался повержен чужой грубой силой.       Скажи ему кто-то несколько лет назад, что он, господин половины земель по эту сторону гор, будет страдать от голода, холода и темноты, — он не поверил бы. Именно потому, спустившись в подземелье под конвоем, он не поверил, что тут и останется.       Здесь было холодно — куда холоднее, чем в первый миг его плена. Раньше он и не думал, что холод может пробирать до костей так, что всё тело деревенеет и напоминает о себе только невыносимой колющей болью, — такой, что пальцем не пошевелить, а сил не остается ни на одно движение. И он так и будет лежать, скованный этой выматывающей болью, которую тот, кого он считал другом, умножит многократно.       Его низвели до уровня бессловесной твари: то били, то бросали на бессчетные сутки в сплошной черноте, и неизвестно еще, что было страшнее. И не было ни единого угла, чтобы забиться в него, сжаться там, застыть: стены плавно изгибались, образуя круг. Ни единого выступа или ниши, чтобы спрятаться — и страх узника рос в ожидании скрипа двери. Сверху тоже ничего не было, кроме тех же стен, уходящих в темноту, и неплотно заткнутой тряпкой отдушины, которая почти не давала ни света, ни свежего воздуха. С потолка, правда, свисали несколько крючьев, к которым подвешивали цепи или ремни, но потом их сняли, когда он ослаб так, что более не мог подняться. Ноги его не слушались; он обнимал колени, чтобы согреться, но теплее не становилось: напротив, словно окаменевшие суставы приносили все больше неудобства. Дрожь колотила его все сильнее, он трясся, как в припадке — а после канул в черное забытье.       Из черноты пришел свет, резкий и слепящий; вспыхнул и погас, распавшись на несколько ярких пятен; но он уже знал, что это образы прошлого, и не стал противиться им, а погрузился в пучины памяти, надеясь отыскать там опору и поддержку в нынешнем горестном положении.       — Посмотри, сын Феанаро, как возвысился созданный тобою город. Ах, как жаль, что замысел Валар грозит ему увяданием, как и всему, что создано в Срединных землях.       Тьелперинквар поднял взгляд вверх, качнув головой: выбеленные солнцем башни Ост-ин-Эдиль возвышались над плоским плато, как вершины гор, а отвесные гладкие стены точно противостояли окружающей столицу нолдор равнине: ровные ряды арок и зубцов ритмично повторяли контур крыш и шпилей. Ему не нравился мягкий голос майа Аннатара, но льстило упоминание Феанаро, хоть он и не был родным сыном Пламенного Духа: в самом деле, с чьим мастерством, как не с его, он так мечтал сравниться? Поэтому он кивнул равнодушно, погружаясь в мысли, сравнивая отстроенную им столицу с величественным городом нолдор в Эльдамаре — и почти не вслушиваясь в последующие слова.       А жаль.       Слишком верили они: наставник — ученику; ученик — учителю. Напрасно не сомневались друг в друге. Тем сильнее была сейчас ярость одного и боль другого. Так однажды впервые узник понял, что пути назад нет; что гнев того, кто пленил его, не утихнет; что в своей жестокости он не удовлетворится одной только местью.       Пленник уже давно лишился большей части своих сил. Они уходили как вода сквозь сито, и оставалось их с каждым днем все меньше. Он даже не был уверен, следствие ли это гибельных для него чар — или простая слабость, помноженная на усталость и нехватку еды. Отнявшиеся руки бессильно висели вдоль тела, и он не чувствовал их. Иногда его на время вырывали из этого мертвенного забытья; быть может, на время бросали в другое узилище — среди сплошной пелены боли это не запоминалось. Тогда на время возвращались и память, и способность двигать руками, и способность видеть и слышать — но лишь для того, чтобы его мучители снова предавали его пыткам, бесконечно удлиняя напрасные дни его жизни.       Даже сказать ничего было нельзя: все, что оставалось — взывать к их милосердию (раньше он не верил в это слово) молча.       

***

      — Что сделал ты со мной? — обратился он однажды к своему мучителю, изнемогая в кромешной тьме. — Когда мрак рассеется?       — Здесь нет мрака. Хотя и яркого света нет. Просто ты ослеп, вот и все, — похоже, это открытие того позабавило. — Ты удивлен? Но ведь это было ясно давно. Твое тело неимоверно слабо, и сразу было понятно, что однажды ты оглохнешь или ослепнешь… А если ты еще не потерял зрение и слух… это можно исправить.       Тогда у пленника еще были силы прорычать угрожающе:       — И не думай!       Он вжался в стену, слыша, как пленивший его приближается: медленно, но неотвратимо, играя кинжалом: слышалось бряцание его узкого клинка. Попытался осознать, что же произошло, но разум не верил: нельзя же так легко лишиться самой своей сущности? На то не было ни желания его, ни дозволения.       — Где же сокрыто то, что мне нужно? — продолжил мучитель. — Я все равно отыщу спрятанный плод твоего труда, плод недоверия и предательства. Твои силы и силы тех, на кого ты опирался, были связаны с этой дивной волшбой, вышедшей из-под твоих рук — и исчезли, когда я — когда мы! — разрушили твои чары. Теперь ты больше не ответишь мне. По крайней мере, достойно не ответишь.       Он сделал паузу:       — Теперь — все справедливо.       Последнее он прошептал пленнику в лицо, но мгновенно отступил.       О, как же хотелось тому взвиться огненным вихрем злости — но это не выходило. «И не выйдет больше никогда, — сказал жестокий и откровенный внутренний голос. — Прими же конец достойно».       Мучитель не отпускал его.       — Что ж, дай проверить…       Над измученным телом свистнула плеть. Ее удары — один за другим — сдирали истончившуюся и такую чувствительную кожу; потом и этого стало мало. Ссадины на лице горели огнем; на лбу выступила испарина. Горький пот стекал со лба, разъедая ссадины и раны и заставляя морщиться, но эта боль была такой ничтожной по сравнению с той, что напоминала о себе с каждым сильным, точно отмеренным ударом! Сейчас тюремщик хлестал его чем-то металлическим… быть может, цепью или многохвостой плетью с острым железом в концах; боль нахлынула волной — настолько невыносимая и неистовая, что он выл в голос и весь дрожал. Ноги не держали обмякшее тело, и он обвис на стене в цепях.       — Я жду ответа.       По звуку шагов он понял: теперь он один в подземелье.       Мучитель ушел.       Ослабли цепи, и он рухнул на пол: это было уже почти не больно… Пол был ледяным, и это было приятно; узник даже не задумывался о том, что грязь может попасть в кровавые раны, а плоть его — загноиться. О-о, да ему вообще никогда в жизни не приходилось об этом задумываться!       Но теперь все шло совсем иначе. Всё перевернулось с ног на голову.       Раньше он и не думал, что простой порез может причинять столько боли, а теперь метался в лихорадке на ледяном полу. Изредка заходил безликий прислужник с вечно закрытым лицом, чтобы смочить его губы водой. Иногда просто плескал ему в лицо из кувшина; иногда даже и давал напиться, придерживая за плечи и не без отвращения дотрагиваясь до истерзанной плоти…       Раны не заживали. Что там — раньше он думал, что его и ранить невозможно! Да он даже часто и латы не надевал — кузнечный фартук был ему милее. Не только ему — им обоим, пленителю и узнику! Разве они не были счастливы раньше? Счастливы по-настоящему, как братья, когда ковали гномьи кольца. Когда пленитель обнял своего друга, полный благодарности за этот дивный труд.       Что сгубило его? Неосторожность.       Случались с ним в былые времена вещи и похуже плена — потому он и не принял всерьез эту злость былого соратника и попытки запереть его в подземелье. Он и сейчас не верил:       — Тебе не лишить меня всех сил. Они были даны мне тем, кто неизмеримо сильнее тебя.       — Да неужели? Спорим?       Это было сказано весело, почти что с юношеским задором — не верилось, что так может говорить мучитель или палач… но горящий жаждой познания мастер может, наверное? Неожиданно обнаружился способ:       — Я думаю, ты и сам захочешь расстаться с жизнью однажды. Даже попросишь меня о милосердии — позволить тебе умереть… Я позволю. Если, конечно, попросишь как следует. Если откроешь мне, где спрятан плод твоих трудов…       Рука в перчатке, протянутая к нему, впервые не оплеуху отвесила, а коснулась неожиданно нежно, стирая с разбитых губ кровь. Пальцы надавили на угол рта; он безропотно разомкнул губы, показывая и сколотые зубы, и израненный язык, и даже сквозь пелену собственной крови успел ощутить, каковы руки мучителя на вкус: тоже соленые, с терпким привкусом выделанной кожи. Он поцеловал эту руку — сдержанным, полным признания жестом, который так любил. Просто чтобы напомнить, как были они близки. Как он ему верил.       Узник хотел сказать, что еще готов понять своего палача — и простить за все свои страдания — но вот мучитель его готов не был: это будто бы только взбесило его еще сильнее; он улыбнулся, но улыбка вышла натянутой, вымученной.       — Так, так… Продолжай. Мне нравится… Кажется, прошли те времена, когда ты хотел обернуть мои творения против меня же?       Узник углубил поцелуй и даже осмелился стащить перчатку, чтобы разбитыми губами коснуться кожи. Склонился низко, так что волосы упали на лицо. Лишь бы сейчас удалось убедить мучителя в своей преданности…       — Я всегда служил тебе, ты же знаешь.

***

      Но в общем, не было того унижения, которое стало бы для них двоих пределом. Всех издевательств его добровольному тюремщику становилось рано или поздно мало; он пресыщался ими, выдумывал, как еще узник может ему доказать свою безграничную преданность. Он хотел слышать стоны и униженные мольбы, а затем называл своего пленника животным, забавляясь тем, как тот передвигается на четвереньках. Подманивал к себе и заставлял задрать лицо, дернув за волосы:       — Я вывел бы тебя наверх для потехи — показать остальным. Что скажешь?       — Ненавижу тебя. Мне больно, больно, больно!       Голос стал шипящим, как у змеи. Палач неожиданно вздохнул:       — И мне. О, как же больно мне было, когда я осознал, что больше не могу тебе верить…       Сейчас, когда багровая пелена гнева схлынула, мучитель опомнился — и сам не верил, что бестрепетно подверг узника всем этим мучениям, не помня себя от ярости.       Пленник же, почти сразу потерявший сознание от боли, и вовсе не помнил в подробностях всей череды мук.       Теперь любой луч света, самый малый и тонкий, показался бы узнику ослепительным пламенем. Он сидел и сводил воедино обрывки воспоминаний, деяний и речей, пытаясь понять, когда же — и как же все зашло так далеко. Особенно много вспоминать не требовалось: кажется, на всю жизнь он запомнил, как просчитался; как ощутил леденящий ужас, поняв, что подмога в бою запоздала, и он попал в руки тому, кого считал когда-то другом, не способным причинить зла и боли. И разве же это было не так? Разве не думал он всегда в глубине души, что тот не способен на зло, потому что слишком возвышен, честен и щедр, разве не полагал былого друга благороднее и добрее себя?       О, как же дорого обошлась ему эта ошибка! Под конец узник так устал, размышляя о ней, что ему начало казаться: виноват в происходящем не только его мучитель, но и сам он: позволил, доверился, не верил в опасность… Определенно, причина крылась не в одном из них, а в обоих сразу, в их отношениях, в том, что его тюремщик занял однажды его собственное место — и закономерно повел себя точно так же, как и сам он когда-то. Разве же это не было справедливо?       Он вскинулся, попытавшись встать; тут же упал на четвереньки и снова припал к полу, удивляясь собственному порыву. Он обнял свои плечи, дрожа; собственные руки не грели. Как много мог он создать ими когда-то; как часто ему казалось, что они сами по себе источают жар и огонь: положи на них кусок серебра — и оно расплавится, став мягким, как масло, успей только придать нужную форму… Хотя… что толку было сожалеть сейчас? Всё равно он уже всего лишился, включая возможность сбежать отсюда. Может, и к лучшему — было бы чересчур, если бы все видели, во что он превратился.       Холод здесь пробирал даже не так, как сырость. Колени ломило так, что любая поза была мукой, и невозможно было понять, что хуже: распластаться недвижимым на полу, замерев, — или сжаться, напрягая последние силы. Лицо касалось земли, влажной и черной, с протянувшимися белыми нитями плесени, которая оплела здесь всё. Медленно пробралась вдоль него многоножка, извиваясь; проскрежетало что-то над ухом… Узник не обернулся. Не поднял головы, увидев чужой сапог у самого лица. Его пнули под ребра, и он отодвинулся, снова сжимаясь, и вновь отвернулся; тюремщик истолковал его жест по-своему: как жест отчаяния, а не смертельной усталости.       — Всё еще пытаешься утешить и обелить себя?       — Нет.       — Не лги ни себе, ни мне.       — Ты всего добился; что еще нужно? Скажи, ты счастлив?       Его мучитель не ответил.       За его злым молчанием снова нахлынула боль, разлившаяся по телу пламенем — боль, к которой, кажется, пора было давно привыкнуть. Удары плети — обычной плети; даже не той, хвосты которой жалили остро заточенными крючками, — хотя и с нею узник успел свести тесное знакомство. Смысла геройствовать и молча стискивать зубы уже не было; он хрипло застонал и попытался отодвинуться дальше от этих безжалостных ударов. Подняться он был не в силах, но хотя бы отползти… отползти еще мог.       — Куда же ты собрался?       Хрустнуло что-то в предплечье, прижатом ногой его тюремщика к земле. Узник вновь попытался вывернуться — и новый удар ногой швырнул его навзничь, а невидящий взгляд уперся в бесконечные стены и недостижимый потолок. Удары плети по беззащитно открытому животу отозвались невыносимой болью: по животу его хлестали реже, это плечи и спину испещрила толстая корка кровоточащих рубцов. Истончившаяся в темнице кожа — сухая, болезненно-серая — вспыхнула даже не ссадинами, — темными кровавыми разрывами. Но вот последний крик узника оборвался болезненным вздохом — и плеть была отброшена. Кровь стекала по истерзанному телу медленно и в полутьме казалась черной: узник словно таял во мраке постепенно — только осунувшееся лицо бледнело у пола, да чернели провалы глаз.       Возможно, чтобы удостовериться, что он еще тут, его пнули еще раз, и он даже чуть приоткрыл глаза, а после медленно и хрипло задал вопрос, после которого его палач недовольно скривился:       — Что дальше?       — Дальше? Не знаю. Может, спалю тебя дотла; пущу по жаркому ветру пеплом там же, в пламени Ородруина, и буду долго смотреть, как исчезает в лаве самое воспоминание о тебе. Буду слушать твои крики, впервые неподдельные.       Похоже, узника это удовлетворило: он даже кивнул, вновь облизнув кровоточащие губы.       Палач продолжал:       — Но нет, постой; постой же. Много чести. Мгновенную смерть в жерле вулкана надо еще заслужить. Нет, я насажу тело твое на копья и выставлю его напоказ здесь, наверху, у самых стен. Чтобы все видели, как заканчивают такие, как ты.              
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.