Часть 1
20 июля 2019 г., 13:23
Владимир бежал по улицам хмельного и до жути душного Ленинграда в одну из хороших квартир на встречу с личностями важными, высокими в культуре. Когда-то царский Петроград, яркий и пышущий снаружи и умирающий внутри, стал сильным Ленинградом, почти центром Советской культуры.
Владимир Владимирович был собранным и честным человеком, таким, какой нужен был поэт того времени советского. Мелькали старые, жёлтые фонари, мелькали старые улицы царских дворцов. Тропы, выложенные камнями, были теми, что пробудут ещё не один век и их застанут и после него, и после СССР.
Маяковский, ещё редко так называвшийся во знати, перебежав по мосту через речушку Мойку, вышел на дом, в котором и была злополучная ночная квартира. Все встречи назначались на вечер, потому что люди культуры того века не привыкши писать с утра, как делал это товарищ Владимир.
Все люди были чинно выглажены, как и подобает Ленинградцам. Все с задумчивым видом обсуждают произведения старые, да только вышедшие. Кто-то говорит с тайкой о своих грядущих, но скалится и злобится, если что спросят о работе большего, чем положено знать.
В этом не пёстром, в этом обычном, Владимир встречает Сергея Есенина впервые. Он видит крестьянина, в лаптях и жёлтой рубахе. Почему-то именно в этот момент он видит Есенина как бутафорского парня, наигранно ведущего себя по-деревенски. Маяковский знает уже о стихах его. От них веет не царским золотом, а домашним, не городским хлебом. От них веет скошенной травой и слышится стук капель ивы по глади воды речной и беспокойной. У самого же Владимира стихи веяли чем-то железным, холодным, требовательным. Читались сложно и требовали понимания огромного.
Как человек, уже в свое время относивший и отставивший желтую кофту, я деловито осведомился относительно одежи:
- Это что же, для рекламы?
Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло. Что-то вроде:
- Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем... мы уж как-нибудь... по-нашему... в исконной, посконной...
Его очень способные и очень деревенские стихи нам, футуристам, конечно, были враждебны. Но малый он был как будто смешной и милый. Уходя, я сказал ему на всякий случай:
- Пари держу, что вы эти лапти да петушки-гребешки бросите!
Есенин возражал с убеждённой горячностью.
В тот момент Владимир Владимирович влюбился в этого лучезарного парнишку, что опереточно, нарочито строил из себя парня крестьянского. Он видел изредка, мельком его, как тот бежал в современном костюме, с галстуком и туфлях начищенных, по делам своим. Маяковскому этот растрёпанный и настоящий вид настолько казался мил, что душа его требовала внимания, сердце любви, а стихи места на бумаге, потому что это был его самый продуктивный период.
Ни разу за то время он не поймал Сергея. Читал он позже о том, как в действительности мечтал Есенин о славе, о бронзе его глаз. Все мечтали, все имажинисты. Футуристам это было чуждо.
Плотно Маяковский его встретил уже после революции у Горького. Владимир сразу со всей врождённой неделикатностью заорал:
-Отдавайте пари, Есенин, на вас и пиджак и галстук! - и вид сделав самый довольный, цокнул выжидающе, руки сложил на груди.
Есенин озлился и пошёл задираться.
В тот день, они встретились у изящного дворцового фонаря, под предлогом обсудить стихи их века. Маяковский пришёл вовремя, стоя параллельно фонарному столбу золочёному, свет играл на витражах особо дорогих домов, он отражался в серьёзном лице Владимира. Он заметил давно мявшуюся фигуру на другом конце улице, что решил по-ребячески специально опоздать, лишь бы не нарочно не прийти раньше и не стоять одному.
Маяковский решил пойти к нему на встречу первым, может подкрасться так же, как ребёнок. Подойдя почти на цыпочках, высокий, темноволосый мужчина положил на вьющиеся, слегка желтевшие волосы, свою большую руку. Парень удивлённо вздрогнул, обернувшись покраснел и снова начал буянить о такте и прочем. Он любил скандалы. Хотя как отмечал про себя Вова, он сам был сплошным скандалом. Всё вокруг него было громким, ярким, кричащим и пьянящим. Не будь его лицо и тело столь мужским, можно было бы подумать, что он истеричная дама с запросами на каменья в перстнях. Но это был лишь Сергей, который мог как смущаться от крика чужого, так и с неменьшей краснотой лица, но уже от злости и возмущения, кричать самому.
Два разного слоя человека, шли по улице почти как пара молодожёнов, отчего-то сильно разругавшаяся. Владимир Владимирович, будучи, человеком, продуманным наперёд, вёл свою “жену” до очередного затхлого и тёмного двора колодца, подальше от глаз людских, недобрых. Заведя, вмиг шмыгнул и утащил за собою же солнце крестьянское. Грубо и властно толкнув, вмиг замолчавшего Сергея к стене кирпичной, жарко и горячо целует. Зло щипает по бокам в пиджаке, сильно сжимая ткани дорогие, пытаясь почувствовать тепло тела.
На удивление, чуть щуплое тело его не оттолкнуло, обвив руками и смело прижавшись, будто убегая от чуть влажно серой стены.
Владимир понял, как легко успокоить буян и скандал его теперь личного солнца.
Встречи их были столь же редки, как и трезвость Серёжи. Лишь из-за занятости обоих, лишь из-за страха раскрыться. Встречи на пирах и слётах их были как поединки критики, как поединки бумаги и слова. Для людей это было шоу, это был резонанс. Всем нравилось говорить об их отношениях как о “вражде”. Есенин плевать хотел, что подумают, он в пьяном дурмане мог тянуться к Маяковскому, но тот же резво отпрянув, толкал и издевательски щёлкал по носу. И уже действительно драку пытался затеять “забулдыга подмастерья”, грубо отвечая, огрызаясь не меньше, чем в стихах своих он клял и строй новый, и работу.
Но каждый такой обиженный вечер заканчивался до ужаса предсказуемо. Будто сами давно написали сценарий и следовали ему неумолимо, читая бумаги как когда-то читали все святую Библию и Коран. В пустой квартире Сергея, его акварельно красного прижимал и целовал футурист. Гладил по голове, снимал костюм, ласково шептал “моё солнце”.
Сергей Есенин по девчоночьи совсем резал вены и кровью своею же писал стихи, ведь денег на чернила у него вечно не хватало, он всё по-глупому пропивал, но сказать об этом Владимиру не решался, боялся гнева его. Который редкий был, но праведный всегда. Сергея душил алкоголь, душила бедность, но больше его душила разлука с любимым.
Владимир Владимирович, по правде говоря, часто громко нахваливал стихи Есенина в редакции, хлёстко подмечая все плюсы и минусы, говоря о таланте огромном. Но каждый раз в окончание всего говорил:
- Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил! - лицо его не пунцовело, как у Есенина, но смущения некоторой несдержанности чувствовалось.
Стыдно ему было хвалить работу пьяницы и забулдыги, которого он горячо любил белыми ночами в Ленинграде. Он то в глаза Сергею ни разу не сказал, как нравятся ему его стихи, как может читать он их редкими бессонными ночами. Как спасают они его от грусти разлуки, от тоски одиночества.
Зато ко всему беспорядку он повторял Сергею, как стихи его пресны, и он явно пишет не удивительнее любого романтичного подростка. Это всегда обижало его действительно как ребёнка.
Наверное, не учёл Маяковский эмоциональности малого солнца, что было главным светом в Питере для него. Стали ли слова Владимира столь губительны для поэта? А может несбывшиеся мечты? Одиночество? Бедность? А может... ненужность?
Стихотворение, предсмертное своё, он написал не Маяковскому. Что стоило боли такой, что было предательством любви их, как думал в смятении Владимир. Он много думал, не понимал, и стихотворение его вмиг стало не простым и греющим, а сложно убийственным. Он читал строчки, переданные ему переписанными на клочке бумаги. Ему не дали посмотреть на оригинал, что написан был кровью.
Маяковский бежал по Ленинграду заснеженному, щёки краснели, губы дрожали и всё не мог он рыдать начать. В голове плелись строчки стихотворения, что посвятит он смерти любимого. Длинное, чеканное, нисколечко не сложное, чтобы каждый прочитав его понимал, как сильно любит он, любил.
- Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Зачем?
Недоуменье смяло.
Он почти рыдает, он не знает, что делать в своей квартире в Питере. Переезд? Новая любовь?
Может,
окажись
чернила в "Англетере",
вены
резать
не было б причины.
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
чуть не взвод
расправу учинил.
Почему же
увеличивать
число самоубийств?
Лучше
увеличь
изготовление чернил!
Лишь позднее узнает Володя, о том что не единственное письмо то кровавое. Не раз бедность Сергея вынуждала его на это.
Вам
и памятник еще не слит,-
где он,
бронзы звон,
или гранита грань?-
а к решеткам памяти
уже
понанесли
посвящений
и воспоминаний дрянь.
Знал Маяковский о мечтах бронзового памятника, живого когда-то Есенина. Владимир бежал к семье Бриков.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.
Пишет почти так же, как написал Серёжа, как солнце его увядающее.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
А в итоге то, всего пять лет без золотого звонкого голоса прожил Володя. Не потому, что он не любил жить, не потому что грустью покрылось всё, лишь потому что талант он увидел во тьме, болевши и скучавши уже Московскими ночами в доме у Бриков. Лиля Брик его проклятье, забравшая по мыслям у бедного Маяковского воспоминания о золотых вихрах. Она никогда не была похожа на Серёжу. Ни взглядом, ни телом, ни словом. Он выстрелом, наверстал пять лет долгой разлуки. И снова зимний Ленинград, и ночи белые в июне.
Примечания:
Тудумсс~с, я смогла это выложить!