ID работы: 8465234

Le Procope. Macaron

Слэш
NC-17
Завершён
23
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

***

Настройки текста
– Я такой… пьяный, – Максимилиан Робеспьер смеется, приникая губами к мягкому волосатому бедру и ниже, ниже, к колену, впиваясь зубами в толстую кружевную пурпурную подвязку чулка и фривольно стягивая ее на икру. Он сидит перед Донасьеном на коленях, почти даже не раздетый, но такой распущенный; обтянутые белыми чулками и саржевыми, в мелкую клетку кюлотами ноги подобраны набок, атласный ванильный жилет расстегнут на несколько пуговиц, а перевязанный еще в кафе чужой смуглой рукой эпонжевый бледно-розовый платок едва держит кружевной ворот сорочки. Смуглые бедра Донасьена все посыпаны сальной пудрой с его волос, растрепавшихся октябрьским ветром, с низко сползшим с них бархатным футляром; сам Донасьен и вовсе раздет, он развалился на маленькой резной скамье, прикрытой стеганым сатиновым одеялом, широко раздвинув ноги, уперев левую ступню в жесткое сиденье, в развязанной сорочке, чулках и тугой пурпурной бархотке, и лаской поглаживает волосы Максимилиана, то и дело еще прикладываясь к взятой в кафе бутылке пуаре. Всего полчаса назад настроение в доме отнюдь не было таким нескромным.

***

– Шарлотта!.. Моя дорогая Шарлотта, прости меня! – кое-как устроив редингот на вешалке и осторожно касаясь ладонью крашеной светлой краской деревянной стены, Максимилиан решительно направляется к прикрытой желтой занавеской двери в гостиную. – Мы засиделись в кафе и совершенно потеряли счет времени! – со второго раза он отдергивает эту занавеску и для надежности крепко берется за изогнутую ручку, наконец открывая дверь. – Да, я так и решила, Максимильен, и так и сказала Огюстену, который, к слову, все равно задержался и только-только вошел, – Шарлотта, уютно устроившаяся в сером бержере, поднимает взгляд от разложенных на низком столике, частично уже вскрытых писем; ее бледно-палевый немецкий дог Брунт, наконец привезенный Огюстеном из Парижа, тоже шевелится, приподнимая голову и чихая. – Я не первый день на свете живу, мой дорогой, и если люди вчера ссорятся, сегодня они обязательно целуются, пьют и мирятся. Таков порядок вещей. – М-м, моя дорогая, а ты уверена, что хочешь сказать это именно что про нашего брата? – усевшийся в соседнем бержере Огюстен с сомнением поворачивает голову; скрещенные лодыжки в узких блестящих сапогах, снятые надушенные меховые перчатки в маленьких ладонях и золотистый газовый платок, стянувший скромный воротник – вот он весь родной Огюстен, какой он есть. – И… уверена ли ты, что это, вообще говоря, наш досточтимый брат, а не его преступный двойник? – с еще большим сомнением он приподнимает точеную бровь, переводя взгляд с Максимилиана на Шарлотту, и та даже щурится, внимательнее разглядывая их старшего, как раз пошатнувшегося под слюнявой лаской неторопливо подошедшего Брунта. – Ну, Брунт, кажется, совершенно в этом уверился, а значит, и у меня не должно быть никаких сомнений, – ее голос наполняется ядовитой сестринской иронией, когда она сводит руки на коленях, с тем же прищуром глянув на поджавшего губы Огюстена. – Тш-ш, ш-ш, мой хороший, я тоже очень, очень рад тебя видеть, но осторожнее немного, богом тебя молю, – а Максимилиан, проведя ладонью по дверному косяку, аккуратно опускается на корточки, подставляя лицо мокрым поцелуям Брунта – его мелькающему между обвисшими черными брылами широкому языку – и приобнимая его за шею. – А. Маркиз. Случай становится тем яснее, чем больше в нем действующих лиц, – и без того маленькие, узкие губы Огюстена окончательно собираются в нитку, когда прилично подзадержавшийся за развязыванием тесемок на галошах и переодеванием своих траурных перстней с перчаток на голые руки Донасьен наконец благоволит почтить все семейство Робеспьеров своим присутствием в гостиной, тоже накрепко взявшись за дверной косяк рукой, свободной от бутылки пуаре. – Что же, вам наконец наскучило доставать парижских сирот сластями и лакомствами, и вы решили взяться совращать моего брата? – Ох, мой милый Огюстен, моя славная конфетка, – и Максимилиан даже поднимает голову, отрываясь от объятий Брунта, но Донасьен начинает первым, – а ты все тот же ревнивый фарисей, каким я тебя помню. И хотя мне это по-своему даже немного импонирует, тебе не кажется, что пора уже… – прикрыв золотистым газовым шарфом грушевую отрыжку, свободной рукой Донасьен рисует что-то витиеватое в воздухе, – пора уже тебе, моя конфетка, смириться с тем, что кто-то всегда будет умнее, интереснее тебя, и именно с ним, а не с тобой будут желать проводить время лучшие… умы современности? – и Шарлотта неприкрыто хихикает, но под быстрым, гневно блеснувшим взглядом Огюстена нарочно делает самое серьезное лицо. – А вам не кажется, что пора уже… что вам уже пора? – Огюстен сдерживается, откладывая перчатки на столик, и поднимается. – Надеюсь, вы осведомлены о том, что за вхождение без спроса в чужой дом, в дом администратора Па-де-Кале я могу отправить вас в полицейскую контору. И так как нам обоим бы этого по определенным причинам, я уверен, не хотелось… – Огюстен… не нужно, – Максимилиан тоже поднимается, придерживая Брунта за холку. – Я его пригласил. И… гражданин Сад уже в любом случае ночевал в гостевой комнате накануне, и сейчас дело близится к вечеру, так что я не… – Что? Он провел ночь здесь? В одном доме с Шарлоттой?.. – срывается у Огюстена, и Шарлотта мгновенно ярко вспыхивает. – Если ты хочешь сказать нам какую-либо грубость, Огюстен, я думаю, тебе не стоит держать ее в себе и отравлять ей не только свое сердце, но и сердца всех присутствующих, – неожиданно негромко и четко, после повисшей паузы, замечает Донасьен. – В конце концов, если ты вправду считаешь, что я мог бы… – Да, если ты хочешь сказать что-то грубое, не нужно стесняться меня, мой дорогой, – а порозовевшая Шарлотта постукивает пальцами по обтянутому подолом темно-зеленого английского платья колену, – тем более раз уж так вышло, что моей персоны это напрямую касается. – Да вы что… в самом деле? Окружили меня, как будто бы я предположил что-то из ряда вон… как будто бы сами не знаете, как он… невоздержан, – и Огюстен хмурится с легкой растерянностью. – Ладно. Ладно, делайте, решайте, что хотите. Но знайте, что вы все с ума посходили. И вы, маркиз, очевидно тому виной. Это от вашей душевной болезни, от вашего елейного, сентиментального притворства, прикрывающего разнузданность и распущенность, эта зараза распространяется… – Хватит. Оставь это сейчас же, Огюстен, – а голос Максимилиана становится привычно сухим и холодным; ярко-красные пятна румянят его щеки и шею. – Не желаю больше этого слушать. Если ты решил так откровенно поношаться над моими друзьями, в моем доме… заведи себе своих и упражняйся с ними в этом, сколько захочешь, в конце концов. – И с каких это пор вы друзья? – Донасьен невольно замирает, а тоже раскрасневшийся Огюстен складывает руки на груди. – С каких пор ты называешь другом человека, прилюдно поливавшего тебя скабрезной грязью, критиковавшего тебя и не выбиравшего при этом выражений, смеявшегося над тобой? – С тех самых, как… – а Максимилиан мешкает, теряется с ответом, и Шарлотта флегматически поясняет из своего кресла, удобно откинувшись в нем: – Справив свои ссоры и неурядицы за стаканом хмельного, мужчины иногда заводят дружбу, Огюстен. Так уж заведено, – она разглаживает юбку на коленях, игнорируя адресованный ей сердитый взгляд младшего брата. – Да, но, знаешь ли, моя дорогая, в том-то и дело, что мужчины, а не… – он начинает, когда Шарлотта наконец поднимает на него свои холодные оливковые глаза. – Замолчи уже. У меня ощущение, что это ты пьян, а не Максимильен, – она встает, прерывая Огюстена и выбирая из россыпи писем увесистый, толстый конверт. – Вот. Жан-Поль просил передать это тебе, Максимильен. Здесь, кажется, бумаги, которые ты у него просил. – Да, и мы решили вскрыть его, когда будем все вместе, – разрозовевшийся и явственно насильно заставивший себя остыть Огюстен по-прежнему держит руки скрещенными. – Хорошо, спасибо, моя дорогая, – но Максимилиан, пропустив его слова мимо ушей, только оставляет на щеке Шарлотты мягкий, сладко-грушевый поцелуй, принимая конверт из ее рук. – Мы посмотрим их наверху, если ты позволишь. Мы с гражданином Садом, я имею в виду. – Разумеется, – поцеловав его в ответ, Шарлотта тоже складывает руки на груди, но совсем с другим настроем. – Я так понимаю, до обеда вас не беспокоить? – Да, это было бы очень кстати, – Максимилиан кивает и, напоследок погладив ничего не понявшего, но согласно облизавшего его руку Брунта, решительно берет замолчавшего и разве что еще раз приложившегося к бутылке Донасьена под руку. – А если в этих бумагах что-нибудь очень важное, об этом ты не подумала? – снова сжав губы, недовольно замечает Огюстен, когда старая лестница уже скрипит под неровными шагами, и они с сестрой остаются одни. – Разумеется, там что-нибудь важное, – кивает Шарлотта, тоже погладив Брунта между опущенных ушей и возвращаясь к бержеру, поманив его за собой. – Иначе бы Максимильен не просил Жан-Поля и тебя передать их ему как можно скорее. – И что же, тебя никак не волнует, что гражданин Сад, весьма сомнительная личность, с попустительства твоего любимого Максимильена сейчас же узнает, что в них, даже раньше, чем мы? – Огюстен тоже возвращается к бержерам, раздраженно перестукивая пальцами по предплечью. – Я думаю, это была фигура речи, Огюстен, – а Шарлотта вздыхает, усаживаясь обратно и снова беря в руки латунный нож для писем. – Я о том, что они не будут сейчас смотреть бумаги. Мы едва прилегли подремать под утро, и они оба выпили, так что, думаю, самое вероятное, они сейчас же улягутся спать. А мы с тобой… что же, мы с тобой можем закончить с письмами и сыграть в гуся, – она усмехается себе под нос, вскрывая очередной конверт. – В конце концов, тебе же нужно заводить друзей.

***

– Жан-Поль пишет, что сожалеет, что не удалось попрощаться. Он уезжает в Лондон, – Максимилиан, чуть повернув голову, поглядывает, как Донасьен раздевается перед открытыми дверцами шкафа, с хмельной методичностью расстегивая, снимая и вешая аби и расшитый стеклярусом жилет, выходя из вышитых белыми атласными лентами вельветовых туфель и оставаясь в чулках. Максимилиан откладывает целиком заполненный крупным, небрежным маратовским почерком листок и, сняв и сложив рядом очки, расстегивает верхние пуговицы своего ванильного жилета. – Он не сожалеет, – замечает, неспешно подходя ближе, пока Донасьен, уже сняв гагатовые перстни и распустив ворот, переменяет шарф на бархотку, туго стягивает ее на шее и принимается расстегивать свои репсовые кюлоты. – Он ни о чем не сожалеет. – А ты разве жалеешь, мой милый? – черный шелковый репс с замшевой подкладкой скоро соскальзывает по волосатым ногам, и Донасьен, переступив через него, обходит Максимилиана, зацепив пальцами выбившийся край бледно-розового эпонжевого платка, раньше повязанного его же рукой. – О том, что вы не попрощались, разумеется. – Нет. Он скрывался в ночлежном доме последнее время и никак не мог бы там закончить свою книгу. И я рад, что он не стал подвергать себя дальнейшей опасности, – а Максимилиан безотчетно следует за запахами ароматического уксуса с ноткой базилика и сладкой пьяной груши, потягиваясь к смуглому плечу под сползшей сорочкой и упавшими распущенными волосами. – Разумеется. Сними уже сапоги, – смеется Донасьен, стаскивая с постели стеганое сатиновое одеяло. Он накрывает скамью и укладывается, пока Максимилиан разувается и, легонько покачнувшись, по-детски опускается у его ног, поцеловав обтянутое чулком колено. – Я такой… пьяный, – он смеется, покрывая такими же поцелуями мягкое волосатое бедро и снова ниже, ниже, к колену, впивается зубами в толстую кружевную пурпурную подвязку чулка и фривольно стягивает ее на икру. – Ну не такой уж, милый, – заигрывает с ним Донасьен, поддевая кончиками пальцев почти распущенный пудреный голубиный завиток. – Ты выпил-то всего бутылку. – Я говорил, я не… не умею этого, – а Максимилиан увлекается, оттягивая зубами край сползшего вслед за подвязкой шелкового чулка и поднимая малость затуманившиеся глаза. – Пить. Которая это у тебя? – М-м… кажется, четвертая, – Донасьен приканчивает бутылку, заливая в рот последние капли и облизываясь. – Не хотелось бы перебирать после вчерашнего. Почти десять часов в экипаже по нашим дорогам и этот чертов сидр… и чего я ждал? – Какие нестерпимые тяготы… ты так мучился… – иронизирует Максимилиан, снова расцеловывая его бедра, приподнимая упавший край сорочки и утыкаясь носом в мягкие, пахнущие острым потом и семенем темные, крашеные рыжеватой ноткой глета волосы. Он с какой-то нежностью покрывает поцелуями мягкий темный член и расслабленную, подвисшую мошонку, жарко вздыхает и удерживает за отставленное колено, запуская пальцы под тугое кружево подвязки. Вылизывает и отчего-то несмело касается приоткрытым ртом, жмурится, тянет мягкую кожу на яйцах губами и неумело берет член в рот; на вкус ему остро и кисло дает семенем и мочой, чьи холодные капли собрались под кожицей, и Максимилиан оттягивает ее рукой, немного сосет влажную головку, так и не открывая глаз. – Это очень хорошо, мой милый, но не думаю… не думаю, что он встанет, даже и от такой циничной твоей охоты, – Донасьен потягивается и отставляет бутылку на другой край скамьи, после погладив Максимилиана по щеке, предлагая отстраниться. – У меня в этом году, знаешь, пятьдесят первые именины, и я выпил четыре бутылки этого проклятого грушевого бальзама, и спускал уже дважды сегодня. Любые две из этих вещей – и я бы овладел твоим ртом сейчас же, раз уж ты этого так хочешь, котенок, но три сразу… – он определенно мотает головой, но отчего-то не выглядит в самом деле расстроенным. – Но я хочу все равно… тебе неприятно? – а Максимилиан слегка дергает головой, в обход ласкающей руки возвращаясь к полюбившемуся занятию, частыми и горячими поцелуями осыпая его мягкие яйца и член и снова ласково посасывая. – Нет, нет, ты же любишь меня, котенок, как это может быть… неприятно? – Донасьен вздыхает и удобней откидывается на покрытой одеялом скамье; его ляжки вздрагивают и слегка еще расходятся. – Но, знаешь ли, один премилый авантюрист говаривал как-то мне, что умный человек должен понимать, что не может быть любим, не доставляя удовольствия другому. Он был куда более бескорыстный в этих делах, чем твой покорный слуга, но… ты тронул мое сердце сегодня, котенок, и я хотел бы отплатить тебе, вернуть тебе это, – он все же лаской тянет Максимилиана к себе, принимая его руки и помогая улечься на скамье между своих ног, прильнуть к своей груди. – И чем же это я тебя тронул? – с сомнением спрашивает Максимилиан, бесцельно играясь с пурпурным бантом на его бархотке и мимолетно целуя волосатые груди в развязанном вороте. – Ты назвал меня другом… это было приятно мне, – Донасьен наклоняет голову и целует его висок, после прибирая за ухо отставшую от других седую прядку, неспешно распускает бледно-розовый платок и до конца расстегивает ванильный жилет. – Ах, оставь. Я сказал это для Огюстена, а не для тебя, – Максимилиан безразлично вскидывает ладонь, а Донасьен берет его за плечо и переворачивает, укладывает под себя, в этакую мягкую детскую люльку из свесившегося со скамьи одеяла. – Веришь или нет, но это и было мне приятно, котенок, – он улыбается – своим некрасивым, широким, как у земляной жабы, ртом – и садится, берется за тесный пояс саржевых кюлотов, плотно обтянувших ноги Максимилиана. – Ах, прошу тебя, – а Максимилиан уже плохо мыслит, запрокидывая голову назад и подаваясь бедрами в горячие, быстро расстегивающие фольгированные пуговицы руки, – пожалуйста, возьми его ртом, Донасьен. Меня тошнит… и я так бесстыдно, безбожно хочу тебя… ты ведь запер дверь?.. – Само собой… и, поверь, я с удовольствием обслужу тебя ртом, мой милый, но если уж ты выдумал хотеть чего-то безбожного… – управившись со всеми пуговицами кюлотов, расстегнув и развязав подштанники, Донасьен стаскивает их вместе, оставив Максимилиана в одних чулках, упавшей на хорошо уже привставший член сорочке и расстегнутом жилете – и берет его под колени, запрокидывая ноги до головы. – Что ты?.. – Максимилиан не заканчивает, быстро понимая и задерживая дыхание; его порозовевшие ягодицы свободно расходятся, и насыщенно-розовый, окруженный слипшимися светлыми волосами зад влажно приоткрывается – и так сочно пахнет собравшейся в нем спермой, дневным потом и мокрой, едва подтертой готовностью к животному сношению, что Донасьен прикусывает губу. – В тебе еще предостаточно моего семени… а тебе нужно научиться сливать лишнее, милый… но, раз уж ты сейчас совершенно не способен дойти до биде, я тебе с этим помогу, – Донасьен наклоняется и ласково проводит кончиком языка по натертой немного каемке, почти не погружая его внутрь, только обводя по кругу и облизывая. – Сможешь спустить немного мне в рот, котенок? – Être suprême… это так грязно, Донасьен, – Максимилиан часто, жарко вздыхает, хватаясь за спинку скамьи; его член быстро твердеет, наливаясь кровью и как будто еще розовея. – Ах, скажи мне тогда… ты когда-либо этак грязно мастурбировал себя за этими фантазиями? За теми, в которых ты спускаешь семя мне в рот? Да или?.. – Да, – Максимилиан вздрагивает, когда язык снова мимолетной распаляющей лаской погружается в его растянутый зад, так влажно и мягко, почти сразу скользнув наружу. – Пожалуйста, от… отлижи его, Донасьен… Ох, он и не знает, что ему не нужно просить – и тем слаще, когда он просит. Донасьен еще обводит возбужденно зажимающийся зад языком по кругу и легонько вылизывает, заставляя Максимилиана наконец закрыть свой шумный вздыхающий рот рукой. Да, вот так, мальчик. Мы ведь не хотим, чтобы к нам кто-нибудь поднялся. Странная мысль. Донасьен погружает язык в мягко и туго приоткрывшийся зад, теперь сразу глубоко, влажно и с желанием содомируя его, чуть причмокивая и придерживая Максимилиана под коленями, под тесно стянувшими их подвязками теплых осенних чулок. Максимилиан что-то невнятно бормочет в руку, с бесстыжим вожделением зажимаясь, и пахнет соленым, грязным семенем, тем, что с утра держал внутри себя, и тем, что скоро спустит, третий раз за день; Донасьен с трудом разбирает в его пьяном шепоте что-то похожее на хочу, вылижи и оттрахай. По счастью, он и собирался занять себя именно этим. Он засаживает язык еще поглубже, прикрывая глаза, и влажными, чуть-чуть чавкающими толчками трахает эту мокрую темно-розовую дырку, отлизывает этот нежный, липкий задок, страстно вожделея его, пусть даже его собственный член и разве что только тепло тяжелеет между ног, под упавшей на бедра сорочкой, и почти возбужденно желая довести Максимилиана до новой быстрой разрядки. Максимилиану Робеспьеру нравится, когда его так употребляют языком, нравится, когда тот горячо скользит внутрь и наружу, когда Донасьен по-собачьи мокро вылизывает его между ног, крепко удерживая за стройные подрагивающие ляжки, и снова трахает, развращенно запускает язык так глубоко и дразнит, не обещая большего. Один из многих его секретов. Сладкий и безобидный, как тающая на языке меренга цвета чужого приспущенного, потного чулка. Донасьен де Сад предпочитает секреты с острой, жгучей на язык, выступившей под насилием солью. Слащавые секреты отвратительны ему. Того рода отвратительного, от которого у него никак не хватает сил оторваться. Он еще проводит по чувственно сократившемуся заду языком, последний раз, и Максимилиан изнеможенно и тихо стонет в ладонь; его член стоит так твердо, кажется, еще немного сочась, так и просясь в горячую ласкающую руку. Донасьен отпускает его левое бедро и поглаживает покрытые светлыми волосками, подтянувшиеся повыше яйца, сжимает их и чувствительно оттягивает, перекатывает в ладони. Кошачьи глаза под полуприкрытыми веками и вправду такие пьяные. Ноги возбужденно дрожат. Вдоль плотно зажавшей рот ладони, вдоль узкого указательного пальца подтекает густая темно-красная капля. Донасьен молча наклоняется и, раз смачно сплюнув, еще разок мягко целует возбужденно зажатый зад, влажную темно-розовую каемку, и с жадностью сосет ее, то и дело еще потрахивая языком. Максимилиан тихо скулит в наверняка уже мокрую руку, слабо ерзая и явственно желая получить хоть какое-нибудь облегчение, но так и не прикасаясь к себе, только держась судорожно сжавшимися пальцами за спинку скамьи. Донасьен почти любовно посасывает его задок, содомирует его языком и с нарочно сладким, тихим стоном снова прикрывает глаза, когда эти пальцы наконец путаются в его сально пудреных волосах, зажимая затылок. Он отрывается – с мокрым красным ртом, – послушно жестко схватившей руке задирая голову, и Максимилиан наконец отнимает ладонь ото рта, размазав натекшую под носом кровь. – Оттрахай меня… я прошу, я так хочу, Донасьен… – он, кажется, все же и вправду просит, лаская волосы и шею, остро задевая взмокшую вдруг кожу аккуратными ногтями. – Ты предпочитаешь… конкретное орудие, котенок? – рука истомленно соскальзывает по волосам, Донасьен распрямляется и удобней переступает на коленях. Максимилиан мотает головой, но он все равно хмыкает, двумя пальцами поглаживая его горячий, туго зажимающийся зад. – Если б ты сел сейчас, ты знаешь, как садятся на биде или по нужде, а я лег бы между твоих прелестных ног, и ты спустил бы мне в рот, я бы так сладко оттрахал тебя после, мое золотце, – и он не лжет, это ярко возбуждает его мысль и желание, но Максимилиан снова мотает головой. – Нет, Донасьен… это слишком еще. Пожалуйста… – Забудь тогда, котенок, – но настрой Донасьена мягкий и расслабленный, и он почти мурлычет, настойчивей потирая и обводя средним пальцем его сжимающийся зад. – Я не в настроении тебя уговаривать. Он еще поглаживает мягкий, мокрый от слюны задок двумя пальцами, почти раскрывая его, но только чувствительно лаская; живот Максимилиана почасту поднимается под собравшейся складками сорочкой, и он явственно собирается снова закрыть рот рукой. – Не нужно, золотце, – но Донасьен качает головой, отводя его руку и касаясь пальцем сухих губ. Собирает им немного крови из-под носа и, добавив еще один, погружает их в приоткрывшийся рот, тоже сухой, но сразу жадно сосущий, целующий его дающую руку с языком. И глубоко засаживает два согнутых пальца в горячий, мокрый и тесный зад, который он так хорошо поимел с утра. Максимилиан стонет горлом, глубоко принимая в него пальцы Донасьена, и закрывает глаза; под живо содомирующими его задницу пальцами явственно слабо чавкает, сплюнутая слюна и утренняя сперма. Донасьен затыкает его рот уже тремя пальцами, давая изнеможенно кусать их, заправляет ему с обеих сторон, не позволяя стонать в голос, и тяжелым ритмом долбит пальцами туго обхватывающую их дырку, сгибая их сильнее и заставляя Максимилиана возбужденно потечь этим детским солоноватым соком. Он спустит сейчас уже, под растлевающими его мокрыми, в слюне и сперме, пальцами, и открывает пошедшие томной морской поволокой зеленые глаза, и – этим взглядом, снова вцепившейся в обнажившуюся под сползшим одеялом деревянную спинку ладонью, дрожащими задранными ногами, запахом семени от кожи – просит отсношать его быстрее. – Все, как ты попросишь, котенок, – шепотом соглашается Донасьен. Он так часто трахает туго зажатый задок, почти вытаскивая и снова глубоко засаживая пальцы, растягивая и с силой натирая его изнутри, и Максимилиан жмурится и, Донасьену кажется, сейчас прокусит ему мясо до кости, ожигая тоже разом поведшим вожделением, когда жидко и неожиданно обильно кончает себе на живот. Его маленький нежно-розовый член сладко подергивается, сливая полупрозрачную сперму мучительными до неги толчками, и Максимилиан слабо, сипло рычит, царапая спинку скамьи, полно отдаваясь тому, как быстро и крепко Донасьен дотрахивает его, этим животным ритмом сжимающегося, чувствуя глубокий пульс самого его нежного нутра. Максимилиан разжимает челюсть наконец – темно-красные следы останутся на какое-то время, нужно будет прикрыть их перстнями, – и еще немного крови подтекает ему на губы, когда он, будто извиняясь, так сладко, по-детски открыто глядит и стонет носом, стоит Донасьену вытащить из него все грязные, липкие пальцы. – Если хочешь пооткусывать мне пальцы, котенок, имей в виду, что их число, к несчастью, конечно, – Донасьен морщится, поглаживая руку, в которую неприятными, пребольно ноющими толчками возвращается кровь. – Прости… ты простишь меня?.. – Максимилиан, уже не церемонясь, как раньше, быстро вытирает кровь под носом тыльной стороной ладони, кое-как обтирает живот и тянется приласкать, но Донасьен только с шипением отдергивает руку, – я не хотел так сильно. – Я знаю, котенок, – Донасьен тоже по-детски тянет руку ко рту и посасывает докрасна ободранные его зубами костяшки. – Дай мне, я поцелую, где больно, – он такой нежный, такой ребенок; интересно знать, кто-нибудь еще пробовал его таким? – и везде расцелую тебя, – Максимилиан садится и пьяно льнет к нему, утыкается в шею, обнимая обеими руками за плечи, – я так хочу расцеловать тебя, хочу ласкать тебя ртом, Донасьен, если ты только… когда мы… – его совершенно захмелевшие поцелуи такие теплые; Донасьен вынимает саднящие пальцы изо рта и тоже приобнимает его. – Когда мы проспимся, ты хочешь сказать? – но все же он отстраняется, стягивает совсем сползший до щиколотки чулок, поднимается со скамьи и жестом предлагает сделать то же Максимилиану. – И не приписывай мне славу Черной Марии, ты так отрадно разрядился и так пьян и ласков, что, клянусь добродетелью моей Жюстины, уснешь сразу же, стоит тебе только улечься в постель. – Да, – и Максимилиан смущенно хмыкает, послушно поднимаясь и стаскивая жилет, но продолжает привязываться с детскими, потребными объятиями, едва давая собрать одеяло со скамьи. – Да. – Тогда позволь еще одно предсказание, мой милый, – а Донасьен, сгребая одеяло одной рукой, другой тоже неудобно приобнимает его за талию, лаская разгоряченное, утомленное тело через тонкую сорочку. – Поверь моим летам, когда ты проснешься, в последний черед ты будешь жаждать припасть к моим неподмытым причинным местам. Единственным предметом твоей жажды будет свежая лимонная вода. – Тогда нам останется только молиться о милосердии Шарлотты, – и, когда Донасьен, расправив одеяло, наконец укладывается, Максимилиан валится на него, на его грудь, соединяя их ноги и раскрытой ладонью поглаживая покрытый влажной темной щетиной мягкий подбородок. – Но повечеру мы ведь найдем минуту уединиться в пристройке?.. или снова пройдемся в Сит'луазир… чтобы я мог должным образом обслужить твою алчную нужду… – он расслабленно усмехается, укладывая голову на горячее плечо. – Ох, твои скромные, но от того не менее завлекательные пасторальные фантазии будят во мне какой-то жар, осиливающий даже эту нежную слабость тела, мой ненаглядный… и отчего только меня раньше не тянуло к провинциальной жизни, всей попросту дышащей этим явственно оздоровляющим неразведенным эфиром?.. – Донасьен поглаживает его через повлажневшую между лопаток сорочку; он думает еще полежать, поддавшись этим приятно разогревающим мыслям, чувствуя жар чужого сонного тела между своих ног и лениво сочиняя какой-то нестерпимо пасторальный разгоряченный эпизод, но сильная, почти до слез, усталость наваливается вдруг невозможной тяжестью, заставляя смежить веки и слушать только, как неподкупный законник Максимилиан Робеспьер сладко и немного влажно сопит в его смуглую шею. Донасьен засыпает этой отрадной тяжестью без сновидений куда раньше, чем думает, уже не слыша, как далеко внизу глухо брешет Брунт, как радостно вскрикивает Шарлотта Робеспьер, приумножая свое состояние для их вечерней игры в гуся, и как после на кухне недовольно гремит утварью Огюстен. Да, Аррас, может быть, вовсе не рай на грешной земле. И ни дощечка для гуся, ни сардины с луком, ни мокрый парк Сит'луазир вовсе не напоминают о нем. Нет, дело вовсе не в них. Дело в скоротечности дней, что уже не сегодня-завтра сложатся в недели. Потому как все становится дороже твоему сердцу, когда оно конечно. Смертно. Никак не удержится в обтянутых черным шелком жадных руках. И именно из-за этой простой и естественной причины ты не согласишься с самим замыслом. Потому что ты боишься ее. Потому что именно из-за нее любой рай однажды непременно оборачивается адом. Таков ведь порядок вещей, как говорит Шарлотта. И твое отчаянное противление… Эти печали однажды задушат тебя, мой милый.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.