ID работы: 8466209

Сажа

Джен
PG-13
Завершён
11
Размер:
7 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 10 Отзывы 2 В сборник Скачать

Со смертью на шее

Настройки текста
      Солнце клонится к закату. Оно тяжёлое, жирное и неповоротливое, как комар, насосавшийся крови. Кровью залита вся земля, все крыши, все камни, все люди. Все, что за окном, кажется кровавым миражом, навеянным дремой и усталостью. Ничего настоящего там нет — привычная мысль, от которой дышится полегче. Настоящее только в стенах этой комнаты.       Дамасин не возвращается. Дети смотрят на человека со взглядом волка голодными глазами, но плакать уже не смеют. Он точит нож, крепко закусив губу, — и не смотрит на них в ответ. Ему нечего сказать им. Он не знает правильных слов и правильная интонация совсем не идёт к его резкому шипящему голосу, к его злой усмешке, к жестокому характеру.       Непривычное к жалости сердце дёргается в тяжёлой судороге, мучается: не умеет оно быть человеческим сердцем, никто не научил. Но пытается. Почему-то. И зачем же, спрашивается? Разве не легче без него?.. Какая в этом дурном кровавом мираже, названном жизнью, ценность человеческому сердцу? Хлеба на него не купишь, милосердия у судьбы за него не вымолишь. Глупость одна, бесполезная глупость.       Он стискивает челюсти и продолжает монотонную работу.       Четверть медного гроша за хорошо наточенный нож. Грош за четыре. Четыре медные монеты — это два куска пресного хлеба. Два куска хлеба — это ещё один день. К чему здесь красивые слова о каком-то долге, если все очень просто? Ему глубоко наплевать, будут ли этими ножами резать чужие шеи, или дорогие сладости, или пресный хлеб, чтобы потом продавать по кускам таким же голодающим детям, или ещё что. Он делает то, что в его силах. Хотел бы больше, да не выходит никак.       Сажа на глазах, под веками, и жжется она, зараза, зудит, — от сгоревших судеб сажа, от распылённых по ветру надежд, от книжечек тех с высокими словами, на которые иногда Дамасин ругается. Всё в копоти. Чумазые лица двух детей идут рябью, — он моргает, трёт глаза, да сильно, чтоб аж до боли, ругается под нос по-иностранному, и продолжает. Темнота вечерняя наползает, деревянные стены чернеют, время льётся вязкой грязью. Девочки все-таки начинают хныкать, последний раз в полдень ели, — он зло продолжает работу. Разнылись!.. А он когда нормально пожрать мог в последний раз? А Дамасин?.. Сажа на языке вяжет, и в животе ноет.       Его руки совершают механические движения, а веки упрямо падают на глаза — и всё начинает ускользать куда-то, линии размываются. Бывает от голода. Бессвязные больные мысли начинают заполнять голову, а сознание все уплывает, уплывает… вертятся образы всякие, как во сне, а руки продолжают: вверх-вниз, вверх-вниз, скряб-вжух, скряб-вжух, да только уже далеко где-то.       А ему видятся огромные замки с острыми шпилями, где канделябры все серебряные, сверкают драгоценным блеском; видятся коридоры, где под начищенными до блеска сапогами лежит алый бархат; видятся залы, где столы от еды ломятся… Да так живо все предстаёт, прямо аж запахи в ноздри бить начинают! Видятся ещё и господа в шёлковых одеждах и драгоценностях, которые свои сокровища жрут, смеются и скалятся друг другу. И такая ненависть вдруг берет, что аж рука срывается — и он режется, сняв полоску кожи. Нельзя резаться, когда от голода дурнеет, ох нельзя… опасно кровь терять. Да только не до опасений — мираж-то не ушел, так и издевается, сволочь.       И думает вдруг он, продолжая точить нож окровавленной рукой: собрать бы всех этих достопочтенных господ чародеев в одном месте, забрать их размогучую магию, да и порезать всех, как свиней. Потому что свиньи они и есть. Жирные, тупые, легко готовые сожрать человека в момент его беспомощности. Желания желудка превыше всего. Везде так — он ведь много где побывать успел, много что увидел. Он уж наверняка знает, что так — везде. И людей он резать хорошо умеет — всяко не хуже, чем свиней. Поди справился бы и с сильными мира сего, коли нож в руки дали и двери заперли.       Он, может, и понятия при этом не имеет, сколько раз зима сменялась летом с того момента, как он появился на свет; не представляет себе лиц двух людей, которых мог бы назвать отцом и матерью; не помнит он и того, сколько карманов успел обчистить, сколько глоток успел перерезать — да до черта, должно быть. А наверняка он помнит только, что после оглашения смертного приговора веревка под ним рвалась дважды. «Исполнить приговор!» — и бах в пыль на землю! И ещё раз. А в третий таки плюнули, да и отпустили — боги, видимо, так желают, чтобы в живых остался вор и убийца Энки из Аваси-мура. И шея ведь не сломалась!       Ему плевать, боги его спасли или это всего лишь верёвки такие гнилые были, что даже его небольшой вес не выдержали, — ему эти две смерти ни мудрости, ни страха перед судьбой, ни радости от дыхания, ну вот вообще ничего не добавили. Плевать как было, так и сейчас есть. Живой и живой.       Да вот только тогда-то он и успел, улепётывая от третьей, наверняка окончательной уж, своей смерти, по миру немножко помотаться, посмотреть и убедиться, что всё везде одинаково.       И всюду жратва — высшая ценность, на каком языке ни говорили бы, каким богам ни молились бы. Как только жрать нечего становится, так всем и мудрые книжки, и святые заповеди разве что на растопку. И обо всем люди забывают, и от всего они отрекаются. Ему доводилось видеть, например, как родители отрезали от своих детей по части, руку там или ногу, готовили и ели — ну голод же, не суди и не судим будешь. Детки сами похлебку из своих конечностей лакали с аппетитом. Знавал ещё в своих мотаниях по свету одну семейную пару, которая приглашала к себе, обещая ночлег и угощение, за ужином опаивала беладонной, а потом скармливала своим свиньям — ну голод же, все средства хороши. Остающиеся вещи продавали, на костях варили бульон, и очень даже неплохо жили, и не давились от угрызений совести. Улыбчивые такие. Закончили, правда, безрадостно — не на того напали, он обоим кишки выпустил, ну да это неважно.       Суть-то вся в том, что эти важные господа чародеи, боги земные, боги телесные, в своих золотых коронах и богатых одеждах, ровно такие же и ещё хуже. Они людей, конечно, не буквально жрут, но да им и голода-то для оправданий не надо, они уже все оправдания по праву своего рождения получили. Для них человек меньше ещё, чем мясо — так, требуха. Но ничего, сгорят они ещё в пламени, что из сажи, всюду рассеянной, вспыхнет… и задохнутся под картами своими, что поверх судеб шлепаются, разом приговаривая десятки и сотни.       Загорятся ещё их дома с просторными комнатами и серебряными канделябрами. Вся кровь, ими пролитая, огнём обратится — скоро, скоро. Он хочет верить, что доживет до этого момента. Он собирается дожить. Он собирается быть одним из тех, кто станет бросать факелы, раздувая бродящие в саже искры…       Хлопает дверь наконец — все-таки возвращается Дамасин. Уставшая, злая, еле ноги ворочает, под глазами черно, лицо все восковое. Когда она поднимается, миновав крутую лестницу, к ней бросаются с плачем — она же пихает два заветных куска в жалобно протянутые ладошки с такой гримасой, как будто бы голодных крыс от себя отгоняет, а сама по стенке сползает, чуть не плача, ведь поесть-то ей тоже хочется, но ведь не хватит на троих этих двух кусочков. А на четверых уж и подавно не хватит.       Он прерывается. — Восемь штук, — говорит он, внимательно глядя на сестру. И безразлично-злые глаза у него чёрные, чёрные, как бездна. Смертью тянет от этих глаз. — На два медных.       Она кивает и хмурится, потому что даже для того, чтобы много говорить, у неё уже нет сил. Ему думается, что уж теперь-то она, встреть на улице загоняемого стражей вора, не стала бы ему помогать, прикрывать рану пустой корзинкой, врать с невинным выражением ради спасения чьей-то никчемной жизни. Да и не нашлось бы уже у неё того, от чего можно отдавать половину; она сама-то почти не ест.       А Энки из Аваси-мура ведь хорошо помнит — слишком, слишком хорошо. Смерть-то за ним с тех пор, как веревка рвалась дважды, всюду по пятам ходила. И в тот раз догнала почти… сейчас рядом сидит, над ухом дышит, за плечи держит, да вот только он упрямый — не отдал ещё своего долга той доброй дурочке со светлыми глазами, которой когда-то была его сестрица; да вот только все ещё приносит она хлеб — и, когда он упрямится сильно, страшно ругается, за неровно обкромсанные волосы хватает, и насильно челюсть ему разжимает, чтобы он хоть что-то проглотил. — Разнесу утром, пораньше, — отвечает Дамасин, выдохнув. — Завтра денег побольше будет…
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.