ID работы: 8478187

Метод Данковского

Слэш
R
Завершён
125
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
125 Нравится 0 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Ласковая осень неласково обдавала ветрами живой островок посреди твириновых дюн — последний форпост на краю индустриализующейся цивилизации. Город, затерянный во времени, забытый войной, не тронутый революционными настроениями столицы, продолжал быть так же, как и многие годы до этого, когда императорская эпоха ещё не думала уступать власть демократическим настроениям, когда морфин ещё считался просто лекарством, а крепкие мужские объятия — проявлением искренней братской дружбы. То, что творилось за закрытыми дверями оставалось негласным табу: не обсуждалось в свете и не выносилось на всеобщее обозрение. Только самые посвящённые могли прочитать между строк, выведенных тонкими пальцами поэтов своего времени, тайные письма о запретных удовольствиях и горькой любви с привкусом морфина.       То в Столице, а на периферии не хватало ни любви, ни лекарств — довольствовались, чем Бодхо на душу положит. Однако и на темных Горхонских улицах однажды случился долгожданный праздник: выписали местные власти столичного дохтура с целью систематизировать полудикое здравоохранение. Практикующий врач остался всего один: здешний менху приказал долго жить, завещав миру после себя ученика, не державшего в руках скальпеля, и наследника, получившего нелестное прозвище Потрошителя сразу по прибытии на родину.       Родина встретила младшего Бураха мрачными ветрами, твириновым дурманом и ножом под ребро: обознались, значится. Пока раненый менху хромал по Степи, собирая травы и пытаясь восстановить репутацию, отмываясь от кому-то угодной клеветы, Даниил Данковский принял на себя ответственную должность главы администрации по медицинским делам. Его армия, состоявшая из двух отчаянных и непримиримых друг с другом бойцов, грозила, окончательно деморализовавшись, уйти в полную негодность, хотя, казалось бы, куда уж хуже.       Ситуация осложнялась вспыхнувшей внезапно эпидемией неизвестной столичному бакалавру песочной язвы. Как и с чем этого зверя едят, он ни малейшего понятия не имел, а сроки поджимали, затягивая на шее Данковского изящный шёлковый платок: болезнь распространялась с убийственной скоростью, сметая на своём пути все живое. Власть имущие, казалось, намеренно отвернулись друг от друга, плетя интриги и бередя старые раны. Дети разбежались по городу, ведя свою, скрытую от глаз взрослых, подпольную войну фракций, мешая какие-то порошочки и обменивая их по одному им известному курсу.       Полнейший хаос внутриполитических интриг осложняемый эпидемией и катастрофическим отсутствием какой бы то ни было медицины, дополнялся постоянными попытками бакалавра примирить два упрямых противоречия и наладить трёхстороннее соглашение, каждый участник которого имел свою точку зрения.       Рубин вёл личное расследование, проводил эксперименты, упрямо отказываясь сотрудничать с бывшим другом и соучеником. Бурах за словом в карман не лез и, при любом удобном случае, неприятно поддевал Рубина так, что совместная работа превращалась порой в битву двух умов на татами сарказма.       Бакалавр Данковский оперировал сухими научными фактами, нещадно приправленными долгими часами практики, а на обширные разглагольствования время предпочитал не тратить. Беспредметная перепалка коллег его раздражала, можно даже сказать, задевала — гаруспик, в котором Данковский видел своего основного помощника, нужен был ему рядом и в состоянии крайнего сосредоточения. Терпение натянутых до предела нервов не являло собой эталон абсолютной бесконечности: должно было так случиться, что бакалавру порядком надоест эта мышиная возня и он придумает таки способ разрядить обстановку. Своими методами. Самому было порой смешно. Этакое веселье на грани с апатичной депрессией. Не прекратишь, не оборвёшь — плохо кончится. Даниил Данковский слишком ясно это понимал.

***

      Душная железная коробка. Ни окон, ни… нет, все-таки дверь там была. Одна. И микроскоп один. Да и миссия была одна аж на целых троих. И эти трое не всегда могли договориться. Рубин чувствовал свою вину перед другом детства за неоправданную клевету, а от того ещё сильнее нервничал. Артемий, видя некоторую нервозность Стаха, непрестанно его поддевал.        Когда будни становятся полем битвы, когда промокшая в красном сырая вата дней затыкает тебе и нос, и глаза, и рот, поневоле начинаешь прикрываться, укрываться и закутываться пеленой отчужденности, юмора да ещё чего, может, с привкусом твирина. Глаза боятся, нет, глаза устали и не могут больше смотреть, но руки делают, делают, делают. И никуда не сбежишь с этой подводной лодки. И с подводной-то лодки проще куда-то деться, чем из Города-на-Горхоне. Ни границ тебе, ни затворов — беги, солдат, куда хочешь. Вольно! Ан нет, чувство долга, справедливости и чего-то ещё, что обещали будучи студентами, заучивая клятву давно усопшему Гиппократу и поминая того на чем свет стоит за сложность формулировки простейшего и прочие излишества. Конечно, врач не оставит пациента в беде! И целый город не оставит: рядом сляжет, но не оставит.       Данковский мрачно смотрел на разворачивающуюся трагедию несправедливости и сокрушался по поводу собственной невоцерквленности. Будь иначе, было бы кому помолиться, на кого списать кару небесную. Была бы эта кара небесная, не пришлось бы причин искать. Пути Господни неисповедимы. Ох, как проще было бы тогда, с карой-то небесной да с богом за пазухой. Но перед глазами сухая, как осенняя листва, статистика, а в руках острый, как праведное слово, скальпель. Жертв становилось больше, воздух становился горше и тяжелее, зараза подстерегала на каждом углу, липкой паранойей проникая под кожу.       Бакалавру хотелось скорее разобраться со всем этим несчастьем, проклятием или как ещё назвать происходящее и, хорошенько отмывшись, бежать из этого места дальше, дальше, дальше. Хотелось… но хотелось и ещё чего-то, в чем признаваться себе было неудобно и стыдно — будто мальчишка, школяр. Связался, привязался… С разбегу да и в реку бы, чтоб с головой и ото всех, от всего. Дальше. В такие моменты приступы панического страха овладевали расчетливой рациональностью, оттесняя её на задворки трезвого разума, оставляя только животный первобытный страх. Но это всего лишь на мгновение. На одно лишь секундное мгновение, когда промелькнёт мысль шальной пулей по касательной сознания, что все это зря и все это не получится, а эпидемия так и останется мрачным песчаным ангелом гулять по опустевшим холодным улицам. А дальше, зима, зима и белая бескрайняя степь, поросшая травами, которые никто не позовёт, не споёт о них, не вызовет, не пролетит высокой протяжной, зовущей песней над безбрежной степной волной, не коснётся своим крылом ее души… Некому будет сказать, дескать, жаль погибших — сотрут со страниц истории маленькое выгоревшее от болезни пятнышко на карте.       Песчанка, в какой-то момент, начала казаться Данковскому самым настоящим проклятием целого мира. Будто вся вселенная уместилась в границах одного этого пяточка затерянной земли на краю несущейся вперёд индустриализации. Осознание всеобъемлющего бедствия душило хуже твиринового цвета. Говорят, болезнь прокрадывается в голову, поселяясь сначала там, овладевая волей, подавляя её, и уж только потом принимается пожирать плоть. Даниил Данковский не верил в мистику. Он верил науке и фактам, упрямо отмахиваясь от сказок о силе и поломанных линиях. На сказки чертовски не хватало времени.       Стах Рубин стоял по другую сторону от бакалавра и не верил никому, кроме погибшего учителя, первого, вложившего в его руки скальпель и научившего азам медицины. Линий Рубин не понимал и понимать не мог: наука, скрытая от простых смертных передавалась исключительно от менху к менху — и никак больше. Зависть не была в числе грехов, соблазняющих Рубина на тернистом пути жизни, но все-таки, при взгляде на гаруспика, игла грусти от осознания недоступности высшего то и дело колола, норовя проникнуть глубоко под кожу и пустить там свой яд сожаления. Сын никогда не был примерным учеником своего отца, полагаясь более на интуицию, чем на теоретические трактаты, он знал больше, мог больше, видел больше. И от этого, особенно в пору зеленой юности, когда горит в молодом человеке жажда быть первым во всем, сжималась и съеживалась под натиском неумолимой правды, посыпанная солью чужой незаслуженной удачливости гордость Стаха Рубина. Хотя были же друзьями, были. Пока не доходило дело до встречи за ученической партой, они были прекрасными друзьями. Артемий не понимал, от чего так резко меняется настроение товарища: почему ссорами заканчивались некоторые уроки, почему обидой укрывался вечер после занятий. Святое и искреннее непонимание происходящего — это ещё больше удобряло гнев, залетевший однажды в душу маленьким семечком, а потом проросшим и пустившим свои толстые корни в самое сердце.       Артемий Бурах сочетал в себе две невозможных крайности: владение и мечом, и книжным словом. Он так же умело орудовал скальпелем, раскрывая линии по правилам Уклада, как умело мог вылечить простуду или выдернуть зуб. Именно это единство топора и флейты — научных знаний и дикого степного нрава — поразили Даниила Данковского, когда тому довелось впервые поработать с Бурахом бок о бок.       «И совсем он на змея-то не похож…» — Артемий Бурах не разделял мнения большинства о чужаке. Артемий Бурах видел линии и их танец, видел хитросплетения тонких золотистых ниточек и то, как плотно связывались они, как сложно расплетались и как легко рвались, стоило только потянуть не с той стороны. Артемий Бурах видел яркий огонь в темных угольках глаз, видел он, как этот огонь грозился потухнуть, политый отчаянием, слышал, как шипело пламя — то, что, не разобравшись, принимали за шипение змеи, оказалось борьбой огня с ядовитой водой, грозящей залить его в любой момент.       Сочувствие? Нет, гаруспик не сочувствовал: каждый выполнял свой долг — тут уж ничего не поделаешь. Не сочувствовал он, глядя на тени, залёгшие под глазами от бессонных ночей; не сочувствовал хрустальной хрупкости линий, натянутых до предела. Не сочувствовал… но вставал рядом спина к спине, стараясь поддержать, поймать вовремя и не отпустить, не упустить. Любые слова, сказанные не по делу — горше бурой твири. Волнуют, заставляют вздрагивать, да напрасно. Воздуха на лишнее не оставалось ни миллилитра, ни грамма. Времени на лишний вздох не оставалось ни минуты, ни секунды. Остановись на мгновение- и все пойдёт прахом, обернётся желтоватой взвесью песчанки. Потом найдёшь себя поломанным, истерзанным где-нибудь на театральных подмостках среди трупов и пестрых масок. Скажешь, что живой — никто не поверит. Похоронят, закопают с головой — памяти не останется.       А Степь поёт, поёт печально, тянется тонким голоском молодых ростков к небу. Вскормленные во тьме, стремятся к свету, как всякая живая тварь, а там — в недрах — бурлит, клокочет исполинское сердце, гоняя по кругу заражённую больную кровь.       Плотный тяжелый воздух не от твирина — приветствие Песчаного Ангела — обволакивал, проникал в ноздри, липкой паутиной оставался на языке, на коже, заставляя испытывать жуткую жажду, желание смыть с себя морок, но в воде плескалась все та же песчаная грязь. Ни отмыться, ни укрыться — просачивалась сквозь микроскопические щели между ставнями.       В Степи — раздолье. Не надышишься. Многие уходили в Степь да там и оставались, упившись твириновым цветом, наслушавшись степных песен, пропадали на курганах, засыпали с блаженными улыбками на лицах сладким вечным сном Суок. Бакалавр с опаской поглядывал по ту сторону ограды. Ему иногда хотелось бежать, как бежали остальные отчаявшиеся найти спасение. Но, прикованный здравым смыслом к лабораторному столу, он не смел пускать идею побега дальше сумбурной мимолетной фантазии: песочная тьма пронзительным взглядом уставившись на руки спасителей, следила своими желтыми медовыми глазами за каждым их движением, будто выжидая какой-то особый момент для нападения. Ставки на отчаяние противника — самые оправданные. Прошло больше недели: у них не было шансов. Никаких. Совершенно. Ни единого маленького шанса, сколько ни пичкай себя мертвыми кашами, сколько ни мешай в пробирках твириновых эссенций разных пропорций — толку никакого не выйдет. Главный враг не болезнь и даже не смерть. Главный враг — отчаяние. Вот оно — семечко из которого прорастает раскидистое дерево болезни, щедро одаряющее своими плодами смерти. Бакалавр Данковский боролся со смертью и в своей борьбе дошёл до её истоков. Разобщенность, разрозненность, порождённая чужой гордыней и жаждой первенства дали почву и свет, создав все условия для роста маленькой смерти. Город вымрет — Столица не вспомнит. Никто не вспомнит, некому рассказать миру о трёх героях, храбро павших в неравной битве… Бакалавр Данковский устал, но не готов был сдаваться даже остановленный самой смертью. Вечный враг, старый враг, с которым давно породнился. Встретились в этом Безымянном Городе лицом к лицу, переплетясь линиями, перейдя на «ты», пожав друг другу руки, крепко сжали за спинами погнутые ржавые ножи. Кто знает, кому первому удастся нанести удар?       Даниил Данковский не верил в мистику, не видел линий и не шёл на поводу у эмоций. Как ему казалось. Но заставляли волноваться и вздрагивать сердце чьи-то руки, бережно поддерживающие, когда накатившая усталость роняла давление, вынуждая осесть на пол, теряя сознание. Заставляли встрепенуться эти руки, касаясь едва ощутимыми разрядами тока, покалывающими кожу. Этот густой, но чистый запах осенней листвы, цветущей твири — заставлял хотеть вдохнуть его глубже. Среди мора и морока, среди тяжелых, будто пьяных, снов на грани с такой же тяжелой реальностью, среди болезненных криков и вязкого металлического запаха больной крови — заставлял смотреть вперёд и с надеждой этот единственный не поглощённый тьмой яркий луч света. Гаруспик Артемий Бурах знал линии, не верил в городские легенды, но отчаянно верил в бакалавра.

***

      День не задался хотя бы потому, что вчерашние поиски вакцины обернулись очередной неудачей. Голова кружилась от тяжелого воздуха и недосыпа, желудок сводило от голода, а чистой воды катастрофически не хватало: приходилось бегать за тридевять земель к одонгам с тяжеленными баллонами и выменивать воду на полезные для них безделушки. Одонги с радостью принимали бумагу для письма и простые карандаши. Выяснять, откуда они брали эту чистую, сладковатую на вкус воду в таких количествах было занятием совершенно бесполезным и неблагодарным. Степной люд ревностно хранил свои тайны, а разглашение каралось самой страшной, по всем законам первобытно-общинного жанра, карой. И никакая песчаника не спасёт от поджидающего свернувшего с пути одонга наказания.       Даниил Данковский не верил преданиям, не верил легендам и степным тайнам, рассказанным шепотом на ухо. То, что каждый маленький менху впитывал с твириновым духом и густым коровьим молоком, что для маленького менху было естественным и понятным, для столичного бакалавра оставалось странным и непостижимым. Степь — дом, Степь — колыбель, Степь — алтарь, Степь — могила. Беги, беги в Степь: она накормит, она согреет, она рассудит и иссушит. Так, кажется. Строгая и справедливая Мать. Даниил Данковский не верил в сказки, но с зовущей тоской каждый раз смотрел в сторону Степи — она звала и звала его протяжными песнями, тихим шёпотом, тяжелым духом.

***

      Обстановка, подстёгиваемая неудачами на поприще поиска спасительного решения, накалялась с каждым днём. Стах Рубин заметно нервничал, срываясь по мелочам, бакалавр Данковский то окончательно падал духом, то вновь брал себя в руки с двойным энтузиазмом и заставлял остальных подняться, Артемий Бурах молча замыкался в себе так, что, казалось, стены трещат от его внутренней напряженной тишины. Данковский видел, вглядываясь пострассветными вечерами, когда от солнца — только память багряными письмами на потемневших страницах неба, как младший Бурах выходит в Степь и падает, обрушивается в объятия сонной Матери Бодхо. Лежит так с полчаса молча. Дикарь. Степняк.       Сочувствие? Даниил Данковский отличался от сына Исидора тем, что сочувствовал, тем, что видел меньше, ощущал меньше, но чувствовал ярко, отчаянно и порой несдержанно. Эту несдержанность в их компании компенсировал молчаливый гаруспик, компенсировал своим безапелляционным сарказмом и мрачным взглядом, компенсировал мягким прикосновением, проверяющим скорость пульса на тонкой в запястье руке спящего. Бакалавр каждый раз от этого просыпался, но виду не подавал. Ждал. Замирал. Усталый вздох и тёплая ладонь приятным давлением на груди: то ли линии какие видит, то ли ещё что… Так получается: один хочет быть сильнее, но, не имея предрасположенности к такой силе, падает практически замертво на середине пути, отдав всего себя; другой идёт до конца легким шагом без лишней огласки — ему силы хватает на сто путей вперёд. Методы. Методы у всех разные. У Даниила Данковского были свои.

***

      Сдаться ли на милость победителя, который сам не ждал победы и выиграл без боя, да и боя-то не было? Нервное подрагивание пересохших губ, жадно прильнувших к бидону с чистой водой. Прохладная, сладкая, без металлического привкуса отфильтрованной наспех неприятно — тепловатой городской воды. Эта — другая, с той стороны, со стороны поросшей душистым бурьяном, откуда тянет свежим ветром, со стороны, которую можно было бы назвать истинным чудом, если найти в себе силы отвлечь взгляд от возвышающегося над Городом чудом рукотворным, притягивающим и отталкивающим своей неизведанной бездной. Оба чуда: рукотворное, рождённое гением из плоти и крови, и природное, рождённое из песен матери Бодхо, из самого горячего бычьего сердца — стояли бок о бок, подпирая хрупкое мироздание Города-на-Горхоне.       Будто то же сердце билось в такт городскому под кожей, в костяном доспехе рёбер, и у младшего Бураха. Даниилу иногда казалось так. Казалось, когда он украдкой, порой незаметно для самого себя, заглядывался на коллегу по несчастной доле спасителя безымянного Города, когда чувствовал горячее дыхание над ухом, когда касался рукой случайно, когда видел, как губы, пересохшие от жаркого воздуха, хватали воду по капле, не роняя ни одной… Тогда становилось напряженнее, тогда кожа болезненно начинала пылать от жара неизвестной столичному бакалавру этиологии. Не отвести взгляда от этой молчаливой дикой силы. Не удержать взгляда под этим холодным спокойствием, на дне которого пляшет раскаленное пламя…

***

— Ну-с, товарищи — коллеги, кто за то, чтобы передохнуть пару минут? — Стах Рубин сделал последний рывок проснуться, неестественно бодро отскочив от дистиллятора. — Бакалавр, как насчёт перекурить?       Даниил оторвался от бумаг и непонимающим взглядом покрасневших от усталости глаз уставился на Рубина. Часы, проведённые в прозекторской за работой, стирали дни, превращая время в вялотекущее нечто, которого тем не менее катастрофически не хватало. На пересохших губах горьковатый привкус табака: сколько было выкурено сегодня? Никто не считал — лишь бы не уснуть. От одной мысли о тяжелом желтом дыме закружилась голова. Данковский вяло, но вежливо отказался, устало махнув рукой.       Бурах выругался, потирая ушибленное плечо: места для менху в тесной прозекторской явно было недостаточно. Во всем мире места было недостаточно, воздуха недостаточно, чтобы продышаться, воды недостаточно, чтобы напиться, времени недостаточно, чтобы… — Артемий! — А? — Ты чего там? Как призрака увидел.       Бурах хотел привычно съязвить, но слов не находилось. Он устало вздохнул, хлопнув допотопной дверцей ветхого шкафа. Шкаф обиженно скрипнул. Гаруспик поймал секунду, вцепившись взглядом в бакалавра.       На истрепанном усталостью бледном полотне лица болезненно поблескивали угольки серовато-карих глаз. Данковский сам теперь на призрака стал похож. На нижней губе не заживающая уже несколько дней рана — от недостатка воды и сухого воздуха, от вечной борьбы со временем против мора и смерти, не имея при себе даже оружия сна.       Ни минуты спокойного отдыха, разве что на грани потери сознания. Не падай, родной, не падай — впереди пути и дороги нелегкие, и все пешим ходом на своих двоих. Не столичная это боль, но война одна на всех: и ваша, и наша. — Ворах, приём! — Знаешь, что, танкист… — Танатолог. — До тех пор, пока я не перестану быть Ворахом, ты, ойнон, будешь танкистом.       Бакалавр издал нервный смешок и уткнулся в записи. Буквы плясали перед глазами, не желая складываться в слова. Даниилу Данковскому редко приходили в голову спонтанные нелогичные мысли. Так, по крайней мере Даниилу Данковскому казалось. Любую спонтанную чушь он обзывал творческим озарением, а если чушь действительно таковой оказывалась, и результат не оправдывал смелых ожиданий, то творческое озарение ловко и незаметно превращалось в эксперимент и незаменимый опыт. Надо сказать, что опыта за последнюю неделю у всей команды накопилось более, чем предостаточно. — Знаете, Ворах… — бакалавр поднялся со стула и прошёлся по узкому пространству прозекторской, разминая затёкшие конечности. — Укушу, ойнон. — Рабочая близость позволяла некоторые вольности, которые бодро шли в ход, когда от усталости ум заходил за разум, и становилось невероятно тоскливо нести это бремя. — Вот об этом, дорогой коллега, я и хотел бы с вами поговорить.       Пока Артемий сосредоточенно пытался осознать предмет предстоящего разговора, Даниил Данковский решился на очередной эксперимент — была не была — и подобрался к объекту настолько быстро и незаметно, что тот вздрогнул от неожиданности, уставившись в карие угольки глаз. В угольках тлело горячее красное пламя. — Ну, что, Ворах? Кусайте, пожалуйста. Вот он я. А, хотя, пожалуй, у вас займёт это слишком много времени, я уж как-нибудь…

***

      Стах Рубин переминаясь с ноги на ногу, дрожащими от холода руками пытался высечь животрепещущее пламя из отсыревшей спички. Пламя не поддавалось и не трепетало. За покосившейся изгородью, недалеко от границы с гордом, группа подозрительных молодых червей жгла костёр под свои шаманские напевы. Травы учтиво расступились, и в середине круга образовалось довольно внушительное кострище, манящее тёплым светом озябшего городского жителя. Время шло, нервы сдавали, а курить хотелось. Живой огонь привлекал своей доступностью и, не боясь помешать магическому таинству, Стах Рубин двинулся на горячий свет, нервно и на всякий случай по-мужски грозно поплевывая в сторону.

***

      Нельзя сказать, что такой поворот событий был для гаруспика неприятной неожиданностью. Усталость, сковавшая разум, открывала границы сознания с неизвестных доселе сторон. Нет, это не было неприятной неожиданностью. Это было нечаянной, но долгожданной радостью, если вообще можно было мыслить категориями счастья в сложившейся ситуации, когда над Городом, злобно скалясь, висела мутная песчаная тьма.       Но дрогнуло сердце. Или что-то там мистическое в районе сердца все-таки пришло в движение. Лёд тронулся, река разлилась, размывая каменистые берега обыденности. Будет, не будет… кому какое дело, что там, за холодными стенами, обшитыми наспех железными листами? Кому какое дело, отчего там, под кожей в костяной клетке рёбер, бьется чаще живая горячая мышца? Кому какое дело, если два сердца, два тела поют одну песню, которую никто больше не слышит? Кому какое дело, когда ты практически бессилен, а смерть разгуливает по не сложённым ещё головам, не стесняясь дневного света… Держи, держи крепче.

***

      У всех свои методы непринятия реальности, свои заклятия и песни. Кто-то стоит у живого огня, грея иссохшие от холода пальцы, смакуя в дрожащих губах дотлевающую папиросу, слушая отдающиеся эхом родной памяти, зовущие к небу молитвы на недоступном ему языке.       Кто-то, оперевшись руками о жесткий дубовый стол — надо же, какая редкость для здешних мест — прикрыв веки, сдавленным вздохом стыдится реальности. Стыдится так, что аж дыхание перехватывает, и пальцы немеют, и ноги не слушаются, предательски подкашиваясь и не столько от усталости.       Кто-то берет жизнь за живое, потеряв на самой грани логическую последовательность собственных действий, нарушив планы, не следуя предписаниям и инструкциям, а просто потому, что захотелось, потому, что показалось, что песня одного сердца нашла отклик в другом, и ещё потому, что так бывает очень редко, на самом-то деле, чтобы два голоса — и в унисон. А самое главное, скорее, все это оттого, что кто-то должен был прервать череду недосказанных и невысказанных слов, несостоявшихся объятий и прочей вредной сдержанности. Может, недолго ещё осталось-то, хоть вера и в лучшее.       У всех свои методы. Только бы удержать. Крепче. Крепче. Держаться, пока осознание не коснётся разума. Вздохом ли, стоном ли, хитрой улыбкой или заботливым волнением, а, может, непонятной песней о недоступных пределах или пляшущим пламенем на неотесанной шкуре Степи — на войне со смертью все средства хороши, все методы.

***

      Дверь в прозекторскую тихонько отворилась, будто боясь упустить последнее тепло из помещения.       «Сквозняк» — промелькнуло в голове у занятого более важными делами столичного бакалавра.       Стах Рубин отскочил от двери, как ошпаренный и, тряхнув головой в надежде выкинуть из памяти увиденное, подгоняемый пережитым шоком, бодро направился в сторону Степи. Верно, у всех свои методы, но протяжные песни одонгов были ученику старшего Бураха более приятны, нежели увиденное минуту назад непотребство, которое теперь будет сложно забыть.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.