Лишённый

NC-17
Завершён
243
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
31 страница, 13 701 слово, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
243 Нравится 25 Отзывы 37 В сборник

Часть 2

Настройки
Жгучие слёзы застыли в его глазах. Он прекрасно понимал, в чём так провинился перед Чуей, но абсолютно не хотел верить в то, что поэт действительно считает так, как сказал. Пусть он его ударил, пусть ударил бы ещё, но те слова о бездарности Дазая и правильности решения его отца пусть бы при этом оказались неправдой. Осаму часто думал об этом. Часто собирался наложить на себя руки, лишь вспоминая равнодушный взгляд отцовского друга, когда тот сообщал, что от Сюдзи отреклись. Да-да, его отец даже не соизволил лично сообщить об этом ему, подослал своего друга, служившего юристом. Имени Дазай не помнил, помнил только лицо. Человек этот был потрясающе некрасивым. Некрасивым настолько, что его внешность всегда внушала Сюдзи ужас и, казалось, что у такого человека даже душа отсутствует. Он был до жути похож на рыбу, так что мысленно писатель нарёк его Палтус. «Цусима-сан, ваш отец считает ваше поведение недостойным. Он бы хотел, чтобы впредь вы не доставляли ему хлопот. Он поможет вам в этот раз, оставит денег на первое время, но более не тревожьте его и не упоминайте о вашем родстве». Вот так просто отец Осаму откупился от него. Тогда, при Палтусе, он не позволил себе заплакать. Но вот после, когда остался один, позволил слезам прорваться. Тогда он совершил свою вторую попытку самоубийства. Ничего особенного он не придумал. Просто разрезал руку до кости. Правда, спасся он крайне глупо. Его друг, Сакуноскэ Ода, так не вовремя решивший его навестить, спокойно остановил кровь, даже без выражения ужаса на лице. Дазая он отчитывать не стал. Не видел в этом смысла. Но вот Дазаю стало стыдно перед ним. Ещё больше стыда он испытал, когда получил оповещение о том, что его выписали из семейной книги. Кроме официального письма в конверте лежало ещё несколько тысяч иен, которые парень в итоге пропил. В принципе, стыдиться ему было нечего, но сам он этого не осознавал. Как и любой человек его времени, Осаму считал самоубийство, да ещё и не через харакири — самым гнусным, до чего мог опуститься человек. Суицидальность считалась признаком слабости, а слабаком писатель хотел выглядеть меньше всего. Нет, он бесспорно считал себя трусом, только вот получить официальное доказательство своей трусости, да ещё и пачку денег при нём, оповещающую об отречении от него, не пожелал бы ни один человек. Впрочем, Дазай не был уверен, что он на самом деле человек. Может он кукла. Манекен, о который все только спотыкаются, а убрать просто руки не доходят. Так что он должен сам. Только вот у него рука на себя тоже подымалась нечасто. Даже когда было плохо до слёз и дрожи в холодную ночь, он думал о том, что не стоило бы умирать прямо сейчас, ведь только вчера Ода подарил ему новое зимнее кимоно. Было бы очень некрасиво с его стороны умирать, когда человек потратился на подарок для него, а он этот подарок даже не износит. И так было всегда. Всё время что-то препятствовало его смерти, но он не всегда горевал об этом. Напротив, в один прекрасный момент он и вовсе позабыл, что намеревался свести счёты с жизнью. Причина для этого была, безусловно, веская. И имя ей было — Накахара Чуя... И, конечно же, эта причина не должна была догадаться о собственной роли в жизни молодого писателя. Так что Дазай примерил на себя тяжёлую и неудобную маску и, как истинный герой, принялся травить Накахару, чтобы тот не замечал тоскующих взглядов, исподтишка бросаемых на него отважным писателем. Уже закончилось бабье лето и на улице становилось прохладно. Небо было затянуто тяжёлыми серыми тучами, словно налитыми свинцом. Они, казалось, вот-вот должны обрушиться на город холодным проливным дождём, сбивающем своими массивными каплями желтеющие листья с деревьев. Ветер и так уже гонял опавшую листву туда-сюда, нагоняя тоску на любого, кто уделял внимание окружающему миру. Дазай в горячке пробежал несколько кварталов и остановился у сметённой дворником кучи опавшей листвы. Он с тоской посмотрел на неё. Ах, даже природа грустит вместе с ним, настолько он несчастен! Жалостливая осень обнимает его своими холодными руками, пытаясь утешить, сказать, что грусть его она разделяет и готова делать это и дальше, пока не наступит конец его бессмысленному существованию. Может и правда стоит утопиться прямо сейчас в холодной реке, отдать дань осени, навсегда упав в её нежные объятия и больше не думать о таком ярком в этой серой жизни Чуе? Дазай обернул вокруг шеи клетчатый красно-чёрный шарф, прячась от ледяных рук ветра, пытавшегося коснуться его шеи и медленным шагом направился в сторону своего дома. Нет, топиться сегодня нельзя. Вот-вот должна была состояться встреча с издателем, во время которой он хотел представить свой последний рассказ. Будет нехорошо, если люди останутся без интересной истории в журнале и не смогут прочитать её, сидя на кухне вечером после работы и ужиная в одиночестве оякодоном. А может, они сидят на кухне целой семьёй и ужинают вкусным рисом с карри, который приготовила мать семейства, и весело посмеиваются, обсуждая рассказ. Или это юноша сидит за столом и вместо домашнего задания читает интереснейший рассказ Осаму о море. Или гимназистка, чтобы утешить своё разбитое первой любовью сердце, окунается с головой в повествование Дазая и забывает обо всех своих бедах... Представив всех этих людей, Дазай окончательно утвердился во мнении, что сегодня умирать нельзя. Попозже, когда рассказ отдадут в печать. Уже начинало смеркаться, и серые тучи на горизонте окрасились в оранжево-жёлтый цвет, отчего создалось впечатление, будто солнце выглянуло из-за своих пушистых занавесок, чтобы в последний раз посмотреть на мир перед сном. Ах, как, наверное, красив тот мир, который оно видит! Осаму, даже если бы умер, не смог насладиться его красотой. Впрочем, не его в этом вина, и не солнца, и не озорника ветра, весело бегущего сейчас рядом с писателем, и всё пытающегося залезть ему под одежду своими холодными руками, и даже не сестрицы осени, тосковавшей по Цусиме, как никто в этом мире. Даже открывшаяся перед ним дверь его дома, бывшая настолько ветхой, что казалось вот-вот распадётся, не была виновата в этом. Только он сам являлся единственным виновником своей душевной гибели. Дом его был чистым, хоть и обстановка была бедной, вся мебель старая. И даже в чистоте этой не было его, Дазая, заслуги. Всё это его служанка, исполнявшая роль и горничной, и прачки, и кухарки одновременно. За это она, конечно же, получала тройное жалованье, и поэтому до сих пор держалась на службе у взбалмошного, как считала сама, хозяина. На самом деле Сюдзи действительно казался многим взбалмошным, ещё совсем подростком, несмотря на возраст в документе — двадцать два года. Такое впечатление он создал о себе сам, долго работал над этим и о результате не жалел ничуть. Пусть лучше видят в нём идиота, способного легко менять решения, чем того унылого труса, коим он был на самом деле. Сняв обувь и пальто, писатель направился на второй этаж, в свою спальную комнату. Служанки не было, скорее всего она отправилась к подруге пить чай, как делала каждый раз, когда хозяин уходил на встречи литераторов. Сейчас парню это было даже на руку. Можно было не сдерживать предательски рвущихся наружу слёз, от которых уже болели глаза. В комнате его было удивительно пусто. Кровать, письменный стол, столик для пищи, стул. Вот и вся мебель. Даже шкафа не было. Лишь окно, у которого даже не стояло ни одного цветка. Как бы хотел Дазай, чтобы у этого круглого и такого неуютно пустого окна стоял цветок, который посадили бы они вместе с Чуей. Чтобы он цвёл так прекрасно, как ничто никогда не цвело, а они смотрели на это цветение и радовались тому, что они наконец вместе. Накахара посвятил бы этому нежному соцветию не один стих, а Осаму не единожды описал бы его в своих произведениях, и даже уделил бы ему несколько абзацев в книге всей своей жизни. Он лёг в холодную постель и, завернувшись в одеяло на манер гусеницы, зарылся лицом в подушку. К чему ему его слава, если в комнате где он спит не стоит ваза с изящной веточкой спиреи, подаренной ему Накахарой? Нет, он, конечно, рад, что может дарить людям радость, но ему-то радость никто не подарит. Никого не волнует один маленький человечек, лежащий в одиночестве холодным осенним вечером на льняных простынях. А Чуя, человек, к ногам которого Дазай был готов бросить своё сердце, так и вовсе желал ему смерти. Не зря, не зря. Дазай и сам не прочь умереть, только чуть позже. Не волнуйся, Накахара-сан, он допишет последнюю главу книги всей своей жизни и окунётся в реку, раз уж он так неугоден тебе и миру сему. По бледной щеке скатилась прозрачная капля. Она была настолько горячей, что прохладную кожу будто обожгло. Парень почувствовал это, но никак не отреагировал. Пусть. Пусть собственное тело его ранит, раз он этого заслуживает. Он сам виноват в том, что остался совершенно один сейчас, выпотрошенный и выброшенный прочь, утопать в красных лепестках маков, выпавших из его груди. Пусть так, пусть, если Чуе будет легче без него, Дазай готов сделать всё. Пусть плывёт его бездыханное тело, колыхаемое холодными волнами, а вокруг, накликая беду на весь город, летают вороны и все обходят это место стороной. Пусть, лишь бы Накахара был счастлив. Думая так, Осаму Дазай, известный пьяница и шут, лежал в своей постели и тихо плакал о потерянной жизни. И только луна, взошедшая на небосводе слишком скоро, была его горю свидетельницей и немой слушательницей.

***

Чуя сидел в баре до поздней ночи. Сначала он отмечал свою первую победу над Дазаем отменным вином, тысяча восемьсот девяносто седьмого года. Затем поминал умершего пять лет назад друга детства, с которым и не дружил-то никогда, а дрался каждый раз как только видел, и станцевал канкан, когда узнал о его смерти. Затем просто пил ликёр, потому что тот показался ему вкусным. Только к первому часу ночи он заметил, что всё это время на столе подле него лежали тетради Осаму, которые тот забыл, спеша сбежать от позора. И ничего лучше, чем остервенело изорвать их, после этого уронив голову на стол и разразившись громкими рыданиями, Чуя не придумал. Понимание происходящего так резко охватило его, что он не мог справиться с обуявшей его из-за этого паникой. И даже вино сорокалетней выдержки не спасало ситуацию. Он почему-то чувствовал стыд перед всем миром и своей страной в частности за то, что полюбил мужчину, когда мир на грани войны. Да, почему-то именно факт того, что ситуация в мире неспокойна, вызывал у него стыд за своё чувство. Как может он мало того, что любить того, к кому испытывать что-либо просто не имеет права, так ещё и делать это тогда, когда их мирной жизни, возможно, скоро придёт конец, и Чуя будет нужен своей стране и своему городу! Да Дазай наверняка первым повесится, если узнает о чувствах поэта к нему! Никогда жить не хотел, сейчас тем более откажется. Только поглумится над Чуей перед смертью, и канет в Лету. Мысли вились клубком ядовитых змей. Кусали друг друга за хвосты, не упуская возможности укусить и Накахару, роняющего от боли после их укусов пьяные слёзы. Хотелось рвать, крушить, убивать всех на своём пути, но в то же время хотелось целовать, ласкать, гладить худое измученное тело Осаму. Но Осаму рядом не было, а вот то, что можно крушить — вполне. И Чуя, выкрикнув что-то непонятное, но как он думал, боевой клич, вскочил, переворачивая стол. А затем, не дав хозяину бара опомниться, бросил на перевёрнутый стол деньги и ушёл, хмурый как само небо в эту ночь. Шёл он медленно, очень нетвёрдой походкой, постоянно пошатываясь и норовя упасть. Устоять на ногах получалось с трудом, переставлять их ещё труднее. Ступни его словно окаменели в один миг, а голени стали такими тяжёлыми, словно в каждой из них сейчас было по гире в пять канов весом. Присев на лавку в парке, Чуя попытался задуматься, куда же он собственно бредёт. И через какое-то время понял, что его путь лежит к дому Дазая. Чуя поднял лицо к небу, устремляя взгляд помутневших от алкоголя глаз к звёздам. Увы, но видно их не было. На посеревшем небосводе были лишь тяжёлые, как и ноги Накахары сейчас, тучи. И по счастливому стечению обстоятельств вдруг из-за них выглянула луна. Большая и круглая, она напоминала светящийся диск с неловко выписанным на нём грубой рукой женским лицом. Наверняка нарисовал его какой-то без памяти влюблённый, возлюбленная которого оказалась не его суженой. Холодный ветер, хоть и дул в сторону моря, а не на сушу, как днём, пронизывал до костей, словно сам он был воздушной волной, накрывшей город. Он развевал медные кудри, путая их, и без того непослушные, но Чуе не было до этого дела. Он думал лишь об одном: как изменить портрет на лунном диске. Быть может, у ёкаев есть волшебная кисть, которой он бы мог изобразить на луне лицо Осаму. И может, за то, чтобы заполучить её, ему пришлось бы самому стать одной из звёзд на небосводе или, того хуже, морской пеной. Но даже если цена такова, увековечить свои только-только осознанные чувства он был бы совсем не прочь. Наверняка Дазай, павлин несчастный, только расцвёл бы, если бы лицо женщины на луне вдруг изменилось бы и стало похоже на его собственное. Возгордился бы, небось, и скакал до небес, чтобы получше себя прекрасного разглядеть. Ну уж нет! Такого подарка Накахара ему не сделает! Он решительно поднялся, пошатнувшись от ударившей в голову алкогольной волны, и направился теперь уж точно в сторону дома Осаму, с твёрдым намерением высказать ему до последней капли всё, что в душе накопилось. Когда он оказался у ветхой двери бывшего когда-то богатым дома, который Дазай наверняка купил после ссоры с отцом, и гораздо дешевле, чем более приличное жилище, в сердце змейкой заползло сомнение. Нет, он не сомневался стоит ли осуществить задуманное, сомневался лишь в том, стоит ему ворваться или начать кричать с улицы. Решив, что врываться в чужой дом, всё же неприлично, Чуя набрал в грудь побольше воздуха и крикнул во всё горло: — Дазай, сволочь, выходи! Его крик эхом разнёсся по округе. С дерева у дома Дазая сорвалась стая птиц, мирно спавших на нём, а где-то вдалеке перепуганно залаяли собаки. Накахара поднял голову. Казалось, даже луна смотрела на него осуждающе. Будто говорила: «Что же ты, Накахара Чуя? Великий поэт, а ведёшь себя как последний пьяница!» Но сдаваться он не спешил. — Выходи, бесталанный ты пёс! Или настолько обидно стало, что теперь и смотреть на меня боишься?! Так ведь на правду не обижаются, скумбрия! Правда залог всего! Или боишься, несчастный, что все увидят, как я одержу победу над тобою, и папаша откажется от тебя второй раз?! Или боишься, что не только он, но и остальная твоя семья отречётся от тебя? Брось, Дазай, они давно забыли и о тебе, и о том позоре, который ты навлёк на них! Выходи, и докажи, что ты вообще достоин держать в руке кисть и занимать место на страницах газет и журналов! Выходи же!.. — он попытался крикнуть ещё раз, понял, что пьян настолько, что и слова выговорить не может, и сел на холодную землю. — Здесь не лучшее место вроде бы, А вам оно кажется милым?.. Натянув серой брички поводья, Я проезжаю мимо. Страсти, смыкающие кольцо, Женских песен рефрены, обвившие горло, Узник, показывающий лицо Стенам этого города. Накахара обессиленно упал спиной на землю, раскинув руки в стороны. — Несуразные строки... Вдруг в его сознание проникла мысль. Что если Дазай просто спит, и, пробравшись к нему в комнату, Чуя сможет добиться лучшего эффекта? — Эй! Старуха луна! Что думаешь на этот счёт? — спросил он, глядя прямо в круглый глаз ночного светила. Девушка, нарисованная на нём, едва заметно подмигнула. Расплывшись в довольной улыбке, он не без труда поднялся и, повинуясь своим пьяным мыслям, подошёл к дереву, с которого совсем недавно спугнул птиц. В темноте ночи оно казалось совсем чёрным, зловещим и парень, усмехнувшись, начал бормотать под нос ещё какие-то поэтические строки, которые и сам-то с трудом понимал. Он схватился за ветку, слыша треск сучьев и начал карабкаться вверх по стволу, всё время скользя ногами и норовя упасть. Колючие ветки царапали руки и лицо, одна, ухватив его своей сучковатой лапой, чуть не оторвала от полы редингота лоскут. Накахара выругался. К тому времени, как он оказался напротив окна предположительно спальни своего злейшего врага, всё его лицо было в мелких царапинах, а одежда напоминала платье изгнанного слуги, готового стащить последнее платье даже со старухи, лишь бы получить за эту тряпку кусок хлеба. Окно спальни было открыто, его створки едва колыхались на ветру. В лунном свете было хорошо видно обстановку комнаты: стол, кровать, столик для пищи. Не так много. Даже шкафа нет. Вот же придурок этот Дазай! Это же надо, прозябать в такой нищете и унынии, имея кругленький счёт в банке! Впрочем, вполне в его стиле. Мир дрожал и качался, двоился и троился так, будто поэт сейчас был на корабле, а Дазай вместе с ним. Накахару начало мутить. Он сощурился, присматриваясь к постели и понял, что это не у него в глазах двоится, а комок под одеялом неопредёленного цвета на постели беззвучно сотрясается так, будто началось землетрясение. Над окном спальни расположился узкий и хлипкий бамбуковый ама-дои*, на котором покачивалась «цепочка дождя» для более ровного водостока. За неё и решил уцепиться Накахара, чтобы пролезть в дом. Вообще дом у Осаму был странным. Он сочетал в себе изящество традиционного японского жилища и комфорт европейских домов. В окно Чуя прекрасно видел, что у писателя в спальне есть дверь и запирается она на ключ, что было нехарактерно для домов в Стране Восходящего Солнца. Он даже похвалил себя за то, что не стал ломиться в дверь, потому что добился бы этим немногого. И вот, хорошенько прицелившись, он прыгнул, цепляясь пальцами за кусари-дои*, а ногами за оконную раму. Когда его ноги уже были в доме, он услышал странный хруст, а затем почувствовал, что руки его ни за что не держатся. Это хлипкий бамбуковый желобок треснул под его весом. Вскрикнув, поэт отпустил цепочку, почти потеряв равновесие но инстинктивно успел вцепиться в ставни. Увы, к его несчастью, они были незакреплены, так что колыхались, совершенно не давая опоры. И вот, пошатавшись так немного и всё время норовя вывалиться, Чуя, невольно издав квакающий утробный звук, и больно ушибив себе бок, перевалился через раму и шлёпнулся на деревянный пол внутри комнаты. Вот же идиот Дазай! Даже татами в своём доме не постелил! Блин, как же больно! Хотя могло быть и хуже, он вроде ничего себе не сломал, а ведь мог. Чуя выругался, потирая ушибленное место, и с кряхтением поднявшись на ноги, обвёл пьяным взглядом кровать, кстати, железную, никелированную, с панцирной сеткой, для Японии где дорогое привозное железо везде где можно заменяли деревом, довольно дорогую, на которой дрожащий комок теперь замер, неподвижно съёжившись под одеялом. Что, Дазай, дрожишь от одной мысли, что тебе придётся иметь дело со мной? Правильно, потому что победа будет не за тобой! Накахара заметил на рабочем столе у Дазая керосиновую лампу с белым колпаком матового стекла, снял его, достал пластинку со спичками, с трудом зажёг одну непослушными руками и загородив огонёк от ветра, зажёг лампу, опять прикрыв её колпаком. Он хотел видеть как следует то, что скрывается под одеялом. Поэт даже мысли не допускал, что там может находиться не Дазай, а, например, его служанка. Нет, определённо здесь прячется именно сам бинтованный придурок. Кто ж ещё, если не он? Уверенным шагом Чуя подошёл к постели, и резко сдёрнул одеяло, обнажив скорчившегося под ним хозяина дома. Он лежал, свернувшись клубочком, подтянув острые колени к груди, и уложив руки рядом с ними. Он был бледен настолько, что уже едва ли напоминал живое существо. Белый, как призрак Юки-онны, он лежал на постели и смотрел на Чую пустыми, но всё такими же очаровательными карими глазами. В серебристом мягком свете луны блестели слёзы, стекающие по его щекам. Плакал из-за слов Чуи? Вздор! Быть того не может! — Зачем ты пришёл? — еле слышно прошелестел он. Порыв ветра, ворвавшегося в комнату через открытое окно, слегка шевельнул ниточки по краю бинтов на его руках, заставляя самого Дазая зябко поёжиться. На лице его нежданного ночного гостя на мгновение промелькнула какая-то странная эмоция. Она не была похожа ни на одну из тех, что знал Дазай, и вместе с тем напоминала их все одновременно. На лице Чуи промелькнуло выражение, словно его уколола совесть, но продлилось это недолго, настолько недолго, что Дазай даже не понял, не привиделось ли ему это. Сразу же, как только эта неуловимая эмоция исчезла, губы Чуи растянулись в самодовольной ухмылке. Он хмыкнул, обнажая удивительно острые, белоснежные, блестевшие даже в ночном освещении клыки, и самодовольным тоном произнёс: — Посмеяться над тобой! Ты сейчас такой жалкий, я не мог пропустить такое зрелище. Всех богатств мира я бы не пожалел, лишь бы увидеть такую картину! Она подобна шедеврам, выставленным в Лувре. Ну-у, и как тебе быть поверженным, а? Дазай? — последнюю фразу он злобно и торжествующе прошипел, склонившись к лицу Осаму и глядя прямо во вновь наполняющиеся слезами глаза. Тот всхлипнул, не отрывая от Чуи взгляда, и тому почудилось, что дыхание у него тоже холодное, как и ветер на улице. На миг в голове у Накахары вновь промелькнула ассоциация с ледяным ёкаем, отчего поэту подумалось, что тот за это время превратился в духа и теперь разговаривает с ним не Осаму Дазай, а его призрак, ставший горным обитателем. Бледные до синевы губы пошевелились вновь: — Я всю жизнь терплю унижения, мне не ново это чувство. Но если ты будешь чувствовать себя хорошо от этого, я готов стерпеть от тебя всё что угодно, только не удивляйся, если моя жизнь в таком случае будет слишком короткой. Но я стерплю. Стерплю до последнего своего вздоха, после того, как холодный клинок нагреется от тепла моей крови... Ведь я люблю тебя, Накахара Чуя. Сказав это, он зажмурился, словно боялся, что его сейчас ударят. Но вот прошла секунда, другая, третья, а удара так и не последовало. Секунды шли, а Чуя не спешил как-либо реагировать на это странное признание. Он словно сам испарился, и Дазай в ужасе распахнул глаза, надеясь, что парень не был лишь образом, созданным его воспалённым воображением. Когда глаза его открылись, он понял, что Чуя не привидение. По крайней мере, исчезать он не торопился. Сглотнув внезапно возникший ком в горле, мешавший дышать, он, не в пример его прежнему тону, заговорил очень трезвым, но приглушенным голосом: — Повтори свои последние слова... Дазай медленно качнул головой. Он не мог решиться сказать это снова, слишком страшно было такое признавать. Его и на один-то раз хватило с трудом, а тут его ещё пытаются заставить произнести это вновь! Тогда Накахара медленно опустился на его постель и, схватив воротник его рубашки своей красивой и тонкой рукой, затянутой в элегантную чёрную перчатку, встряхнул Дазая за шиворот, как нашкодившего котёнка: — Любишь, значит? Любишь?! Да чёрта с два ты меня любишь! Когда любят, не ведут себя как последние мрази! — прошипел он, резко бросая его обратно на кровать, отчего та жалобно скрипнула, но её хозяин не издал ни звука. Дазай просто молча смотрел на своего возлюбленного, от которого очень долго скрывал свои чувства, и даже слёзы на его глазах уже высохли. Казалось, даже сердце у него остановилось, потому что грудь от дыхания совершенно не вздымалась, и Чуе на минуту почудилось, что он сидит рядом с трупом. Дазай что-то пробормотал на английском, Чуя был уверен что это именно английский, и, облизнув пересохшие губы, выдавил, с постепенно нарастающей громкостью: — Я вёл себя так лишь потому, что знал — ты намного лучше меня. Ты словно звезда, ярче которой не найти во Вселенной, а я на твоём фоне лишь ползучий червь. Мерзкая жаба... Разве же мог я, признав свою ничтожность, не попытаться хотя бы немного уравнять нас, чтобы иметь возможность сказать о своих чувствах? Разве мог я молчать вечно, скажи мне, Чуя?! Выкрикнув последние слова, он казалось, исчерпал на этот вопль остатки своих сил, а затем резко умолк и тихо всхлипнув, зарылся лицом в подушку. После этого он уже не шевелился и не издавал никаких звуков, словно был надоевшей заводной куклой с окончившимся заводом, брошенной здесь за ненадобностью. Чуя потрясённо молчал. Он не знал, что можно сказать, поскольку и сам осознал, пускай и недавно, что испытывает к Дазаю аналогичные чувства. Он не знал, стоит ли вообще что-либо говорить. В горле пересохло, сердце молотом бухало в груди, отдаваясь в виски так, что потемнело в глазах. Он видел в полутьме только вьющиеся каштановые волосы, слегка колеблемые ветром. Они выглядели очень мягкими и приятными на ощупь, и больше всего на свете ему захотелось это проверить. Он медленно снял перчатку и осторожно запустил руку в действительно мягкую шевелюру, что заставило её обладателя довольно заметно вздрогнуть. Когда Чуя наклонился и легко коснулся вдруг пересохшими губами кожи за ухом писателя, тот снова вздрогнул, издав тихий стон. — Что ты делаешь? — выдохнул он совсем тихо, но Накахара, слух которого внезапно обострился, прекрасно его расслышал. — Отвечаю взаимностью, — процедил Чуя, и уже будучи на пределе, довольно грубо схватил его за плечи и резко перевернул на спину. С губ Дазая сорвался удивлённый вздох. Он попытался было что-то сказать, но его быстро заткнули жадным поцелуем. Чуя целовал грубо. Подавляя всякое сопротивление, больно кусал бледные губы, требуя пропустить его язык в чужой рот. Дазай упирался только поначалу. Когда же он почувствовал металлический привкус крови на своих губах, всякое желание противиться отпало. Поэт наконец делал то, что Осаму давно представлял себе в пошлых полуснах, которые преследовали его с того самого дня, когда он увидел прекрасного рыжеволосого стихотворца. Как же он хотел быть его музой! И вот теперь, когда он был готов умереть от стыда, у него вдруг появилась призрачная надежда, что его не оттолкнут. Острый язычок прошёлся по ровному ряду зубов, пощекотав нёбо. Дазай прильнул к горячему телу своего личного палача, и со стоном обхватил его шею руками. Он уже ничего не чувствовал — ни холода, вливающегося в помещение через настежь открытое окно, ни боли в груди, которая до этого момента заржавелой пружиной раскручивалась у него в сердце, разрывая внутренности. Всё отошло на второй план, пока Накахара касался его вот так. Сильные руки обхватили тонкую талию, всё ещё обтянутые мягкой замшей перчатки, смяли белоснежную рубашку. Чуя уже плохо соображал, что он делает. Хмель от выпитого вина прошёл, зато появилось нечто новое. Он словно опьянел от вкуса холодных губ человека, которого намеревался низвергнуть в пучины ада ещё пять минут назад. Сознание словно заволокло туманом. Таким же белым, как и кожа Дазая. Похожие на маленькие градинки пуговицы отлетали в стороны, вырываемые с мясом из ткани белоснежной рубашки с оборками, но Дазай даже и не думал корить за это Накахару. Он лежал, раскинув руки, позволяя Чуе делать с ним всё, что тому вздумается, а он, приспустив с худых плеч тонкую ткань, довольно хмыкнул ему в губы и потянул за руки, усаживая к себе на колени. Тёплые руки огладили и сжали ещё не обнажённые бёдра, поднялись вверх под рубашкой по голой спине, легонько подцепили бинты. Осаму задрожал, боясь, что сейчас его лишат такой драгоценной брони, несравнимой ни с чем по уровню безопасности. Узкая ладонь, не прикрытая бинтом, упёрлась Чуе в грудь, длинные и тонкие артистические пальцы смяли лацкан редингота. — Не трогай бинты, — тихо попросил Осаму, отводя взгляд в сторону, голос его дрогнул, — пожалуйста. — С чего бы? — острые клыки вновь блеснули в свете луны. Дазаю даже почудилось, что его сейчас обнимает древний вампир, готовый впиться этими клыками в его шею. Пальцы «древнего» существа потянули за узел, юноша начал барахтаться, пытаясь освободиться от чужих рук и остановить их обладателя. Чуя рыкнул, больно сжав его рёбра и повалил на кровать, придавливая своим тощим, но жилистым и сильным телом. — Чуя, только не бинты! Пожалуйста! — в отчаянии выкрикнул писатель, попытавшись оттолкнуть от себя настырного любовника. Острые клыки сомкнулись на обнажённой шее, заставляя его замолчать, сильные руки сорвали ненужную марлю. Осаму сжался, будто ему внезапно стало холодно и даже выступивший было на щеках румянец исчез, заставляя кожу снова приобрести мертвенно-бледный вид. Но не это всё привлекло внимание Чуи. В свете лампы стали видны огромные, застарелые, уже побледневшие, но всё равно остающиеся чёткими, уродливые шрамы покрывавшие грудь и живот парня, словно кожу его когда-то давным-давно изгрызли огромные ядовитые гусеницы. Чуя сам не понял, почему его передёрнуло, но от взгляда Осаму это не ускользнуло. Бледные губы задрожали, парень явно хотел то ли что-то сказать, то ли выкрикнуть ругательство и сбежать, но Чуя не дал ему сделать ни того, ни другого. Он осторожно коснулся пальцами шрамов, видя как от этого кожа Дазая покрывается мурашками, и спросил внезапно севшим голосом: — Что это? Это ты сам сделал? Тот отрицательно мотнул головой. Видимо, говорить он не мог, так как горло сдавило спазмом. Тогда Накахара решился задать ещё один вопрос: — Тогда кто сделал это, когда и зачем? С бледных губ сорвался еле слышный вздох. Затем Дазай вдохнул поглубже и произнёс дрожащим голосом: — Когда я был ещё ребёнком, со мной совершили ужасное. Слуги и служанки моего отца сделали из меня игрушку для забавы и надругались, угрожая огнём и железом. А позже... Они оставили эти метки кочергой для печи, чтобы я помнил, что не должен говорить о случившемся и я не смел ослушаться. Я был ещё мал, и не понимал, что угрозы их не более чем пустые слова, но я не знал что то, что сделали они, настолько отвратительно. Я знал лишь то, что наказание меня ждёт очень суровое и получить его не хотел. Я... — он стыдливо опустил глаза, — очень не люблю боль. У Чуи голова пошла кругом. Значит то, что сказал ему по секрету Акутагава, действительно было правдой! И Дазай все эти годы мучился от мыслей о произошедшем, но не мог рассказать о своей беде никому! Загибался от боли и ненависти к себе, задыхался от душивших его воспоминаний. И всё, что он мог, это только добавлять себе отметин на теле, чтобы сёстрам-гусеницам было не так одиноко... Руки яростно сжались, взор застлала алая пелена. Чуя слышал звуки как сквозь вату, горло его вдруг пересохло, но всё же выдавить вопрос из себя он смог. — Эти ублюдки ещё живы? — голос больше походил на рычание дикого зверя, нежели человека, но он этого даже не замечал. — Мне неизвестно, — горестно вздохнул Дазай, — но какое тебе до этого дело, Чуя, если ты всё равно ненавидишь меня? Желаешь использовать моё тело, прежде чем убить? Я не против, — теперь его голос звучал увереннее, — пусть моя жалкая жизнь закончится так, в постели с любимым человеком, нежели я буду медленно гнить изнутри, разлагаться, источая смрад и выблёвывая собственные внутренности, прикрывая их рассказами. Пусть так, лишь бы мне больше не страдать и не отравлять жизнь окружающим. Смерть от рук любимого, разве можно желать большего? Накахара с полминуты смотрел на него недоумённо, а затем захохотал. Смех его был звонким, заливистым и до боли заразительным. У Осаму защемило в груди. Он смотрел на поэта глазами обиженного ребёнка, недолюбленного и недоласканного. Отсмеявшись, но продолжая улыбаться, Чуя наклонился к надувшемуся, как индюк Цусиме и, нежно взяв его лицо в свои руки, заглянул в глаза: — Какой же ты всё-таки дурачок, Дазай, — ласково сказал он и, не давая тому опомниться, впился в его губы поцелуем, ещё более страстным, чем прежде. Тот что-то замычал, но Чуе уже было наплевать. Он зарылся в его волосы руками, сжимая их и чуть оттягивая, в то время как его колено упорно раздвигало ноги Дазая, которые тот всё сжимал и сжимал, никак не желая подчиниться. Тогда Накахара укусил его, заставив кожу на губе снова лопнуть, но уже в другом месте. Дазай после этого хныкнул, но колени всё же развёл. Его сопротивление было непонятно Накахаре. Почему он делает это, если только что признался в любви и, судя по состоянию того, что Чуя нащупал у него коленкой между ног, тоже этого хочет? Боится? Да, скорее всего. Он же и раньше трясся в страхе перед своим непобедимым соперником, так что теперь тоже наверняка боится того, что вот-вот произойдёт. Тонкая рука ласково скользнула по обожжённой когда-то груди. — Не бойся меня, — прошептал её хозяин прямо в губы своему любимому, в то время как в глазах его, затянутых хмельной поволокой, плясали чёртики. Бледные губы в ответ впервые за этот вечер растянулись в самодовольной ухмылке: — С чего ты взял, коротышка, что кто-то вроде меня может тебя бояться? Чуя рыкнул, хватая Дазая за руки и опрокидывая на постель снова. — Опять нарываешься? — его глаза горели невыносимо ярко, но именно это Осаму было и нужно. В этих глазах горел такой сильный огонь жизни, что его хватало даже на то, чтобы поджечь огонёк и в душе уже умирающего Цусимы. Да, он снова нарывался. Да, он всё время пытался почувствовать что-то кроме пустоты за счёт других людей. И только Чуя мог дать ему желаемое. Один лишь взгляд на Накахару вызывал в полусгнившей душе Осаму такую бурю эмоций, что даже самый сильный ураган, избороздивший когда-либо своими огромными когтистыми лапами землю Японии, не мог сравниться с тем, что творилось внутри у этого хрупкого человека. Впрочем, нельзя было в полной мере считать его человеком, и он сам это знал. Ответом Накахаре послужили ухмылка и нахальный взгляд, от которого Чуя зарычал и впился зубами в его ключицу. Рот Дазая открылся в беззвучном крике, глаза сами томно прикрылись, а его тело, распятое поэтом на этой кровати, дугой выгнулось навстречу любовнику, словно без слов умоляя не обращать внимание на его ядовитые выпады. Накахара своим укусом будто вливал жизнь в это тело, уже решившее перестать жить. И оно, само удивляясь, что ещё дышит и двигается, протянуло свои тонкие, ещё не разбинтованные руки, всё ещё находившиеся в рукавах неснятой рубашки, к своему избавителю, своему рыжему солнышку, своей единственной цели в жизни, свету в конце, и началу начал. Он обнял Накахару, прижимаясь к нему и уже сожалея, что нельзя вот так навечно слиться в объятиях и никогда друг от друга не отрываться. Да, Дазай не любит боль, но Чуя... Это же Чуя! Не выпуская из зубов плечо Дазая, он опять завёл свои руки ему за спину, под рубашку, нежно проводя внезапно задрожавшими ладонями по гладкой коже его спины. Он чувствовал, что ещё немного и он с ума сойдёт от того, что может наконец прикасаться к тому, к кому так давно хотел прикоснуться. И ему хотелось это прекрасное бинтованное чудо, чучело с ядовитым языком, заласкать и удушить одновременно. Руки Дазая протянулись к полам редингота Чуи, пытаясь его снять, и Накахара, оторвавшись наконец от тела Осаму, тяжело дыша, с затуманенными страстью глазами, стал сам освобождаться от ненужной одежды. Порыв холодного ветра, залетевший в распахнутое круглое мансардное окно заставил его поёжиться, когда он уже сняв жакет, расстегнул рубашку, и Накахара, ворча о том, что он не в пример всяким там придурочным суицидникам не желает простужаться и подыхать, тем более, что он ещё и вспотеет, слез с кровати и подойдя к окну, из которого не так давно сюда ввалился, плотно захлопнул створки. Но перед тем, как их захлопнуть, он зацепился взглядом за лицо на лунном диске, и не удержавшись, показал ему язык, а потом быстро оглянувшись как шкодливый рыжий котяра, не увидел ли Дазай, захлопнул окно и накинул крючок. Затем, повернувшись к Дазаю, он снял с себя рубашку и расстегнул на брюках ремень, а затем и ширинку. Он смотрел на суицидника с явным вызовом, и ответом на него были горящие желанием глаза с выступившими в уголках слезами. Дазая умилило то, что Чуя закрыл окно также и из заботы о нём, никому не нужном черве, которого каждый только и стремится раздавить. Он не хочет простудить его! Чуя хочет чтобы он был здоров, и не умер, он его... любит... А Дазай хотел умереть. Хорошо, что не поторопился это сделать, ведь о том что его любит Чуя, он бы даже не узнал... Чуя, тем временем, не успев стащить с себя брюки, заметил у Осаму на глазах слёзы и подошёл к нему как был, с расстёгнутой ширинкой, в разъёме которой был виден вставший член с каплей предсемени, выступившем на головке, и склонившись, отёр с его глаз подступившие слезинки. Затем посмотрел в прекрасные коньячно-карие глаза, уже не смотревшие столь безжизненно, как поначалу. Лишённый?! Ничего ты не лишён, Дазай, не выдумывай даже, и Чуя это прекрасно видит, а все эти твои манерные позы... Сказал бы Чуя, что они такое, если был бы не поэтом, а портовым грузчиком! Но вместо этого, поэт только нежно поцеловал его в уголок глаза и поинтересовался: — И по какому поводу слёзы льём? Глаза Дазая зачарованно смотрели на то, что выглядывало из-под резинки нижнего белья огневолосого поэта. Он даже не сразу понял, что у него спросили, и недоумённо наморщил лоб. А потом, когда до него дошёл смысл слов, он послал Накахаре слабую улыбку и опустив дрожащие ресницы, смущённо пробормотал: — Ты переживаешь, что я могу простудиться... Это так мило с твоей стороны. Ведь никого и никогда не заботило, как я живу и что я чувствую. Для всех я всегда был мусором, жалким червём, не более того, а ты... — Да какого же чёрта ты столько ноешь?! — вскипел опять Чуя, схватив его за плечи и сильно встряхнул. — То ты червяк, то тварь ползучая, то тебя не любит никто, ещё одно слово в этом духе, и я... Он запнулся, сердито выдыхая воздух. Глаза Дазая, удивлённо-детские, смотрели на него, нижняя губа дрожала. Чуя вздохнул: — Так, что опять не так? — Тавтология... — выдохнул Дазай. Брови Накахары полезли на лоб: — Что-о-о?! Что, ради всех чертей, ты несёшь?! — Так-не так, тавтология получается, — пролепетал Дазай, и потупился, — прости! И тут же, спохватившись, воскликнул: — А почему «тварь ползучая»? Я никогда вслух не говорил, что считаю себя тварью ползучей, только писал об этом в своих заметках, которые давал тебе прочитать! Так ты всё же читал? О, Чуя, право, это не стоило того! Зачем ты тратил своё время на то, что даже не было для тебя важным? Я... Накахара понял, что этой пустой болтовне не будет конца, и решил для себя, что с него хватит. Его член так напрягся, что уже болел, да и у Осаму, пожалуй, творилось то же самое. Да, конечно, Чуя понимал, что это несчастное бинтованное существо когда-то было обманным путём принуждено сожительствовать со своими слугами, и что может быть даже и не без толики удовольствия, и что ему бедненькому теперь хотелось того же, только по любви и без обмана, да вот беда, было дьявольски страшно. И никогда ни за что она, несчастная тварь бинтованная, в этом не признается. Поэтому он одной рукой решительно притянул к себе голову Дазая и стал целовать его, не желая дольше выслушивать этот полусвязный лепет человека, пребывающего в крайнем беспокойстве по поводу того, сможет ли Чуя не причинить ему боль, когда наступит самый главный момент. Да и, сказать по правде, Чуе было неловко за то, что он изорвал писанину Дазая, который, как оказалось, его любит. Он не знал теперь как сказать ему о своём поступке, совершённом в припадке ярости, и поэтому заткнул ему рот поцелуем, а другую руку просунул к Дазаю в штаны, гладя его ягодицы и подбираясь к заветному местечку между ними. Дазай попробовал что-то замычать ему в губы, но Чуя просто раздвинул ему коленом ноги, уже не встречая такого сопротивления как раньше, и потёрся о ногу писателя своей промежностью, улавливая ответное движение. Он почувствовал, что Дазай перестал сопротивляться, прильнув к нему, когда его пальцы стали гладить ту самую дырочку, к которой его не сразу захотели подпустить. Он простонал Чуе в губы, и запустил свои руки под бельё Накахары, проведя одной рукой по его члену, вид которого так сильно впечатлил Дазая, а другая его рука принялась сдёргивать с Чуи штаны. Это у него не очень хорошо получалось, и Накахара, оставив в покое его голову, стал помогать ему, и таким образом, вместе они справились быстро. Переступив через брюки, оставшиеся валяться на полу, Чуя положил Дазая на кровать, и стал снимать с него и его брюки, возымев в лице писателя добровольного помощника, который задыхаясь, лихорадочно помогал себя раздевать, буквально сдирая со своего тела нижнюю часть гардероба. Чуя так и не снял с Дазая его рубашку, она, распахнутая на груди и спущенная с плеч, болталась сзади и на бинтованных руках, топорщась оборками манжет, присобранных на резинках. Да и зачем, она ведь не мешала, наоборот, в ней Сюдзи выглядел даже сексуальнее. Его обычно бледные губы теперь ярко горели от яростных поцелуев Накахары, глаза сияли жизнью, да так, что у Чуи сердце зашлось, настолько соблазнительно он теперь выглядел. Он стал покрывать быстрыми поцелуями шею и плечи своего любимого, спускаясь всё ниже, и наконец, куснув его легонько за сосок, отчего Дазай тихо прерывисто ахнул и впился пальцами Чуе в плечи, а затем прогнулся, выгибаясь так, чтобы прильнуть как можно теснее к Чуе. Его перевозбуждённый член, из которого уже сочилась светлая вязкая струйка, нечаянно прикоснулся к животу Накахары, и Дазай громко вскрикнул, содрогнувшись, словно его ударили разрядом электричества. Чуя нежно перебирал губами, то сжимая, то попуская затвердевшую от прохладного воздуха в комнате тёмную тугую горошинку на груди человека, которого он хотел бы заласкать и зацеловать до потери сознания, но тот и так был уже в полурассудочном состоянии. Он таял и млел от счастья, что наконец-то его сны, его прекрасные грёзы, казавшиеся ему несбыточными, теперь сбываются. И он лежал и плавился как масло на сковородке, от поцелуев и объятий этого мужчины, такого хрупкого на вид и неожиданно решительного и сильного в постели, такого соблазнительного, такого горячего и страстного, такого неукротимого и настойчивого, такого нежного и жёсткого, полного умопомрачительных контрастов! Дазай ещё раз вскрикнул, когда Чуя, лёжа между его раздвинутых ног, пальцем руки вдруг осторожно попытался войти в то его отверстие, куда никогда никто не допускался. Ну, кроме того ужасного случая, конечно. Хотя, тогда он даже смог испытать что-то похожее на удовольствие, но он не любил и не хотел об этом вспоминать. Ему не сделали настолько уж больно. Гораздо больнее было, когда его живот прижгли кочергой, и то, как они всё это потом назвали, да ещё и посмеялись при этом. — Тебе больно? — мгновенно отреагировал на вскрик Чуя, глаза его оказались рядом с глазами Дазая, палец из отверстия тут же исчез. Цусима слегка сморщил носик. — Скорее, как-то неожиданно, — пролепетал он, и его бледные обычно щёки стали нежно-розовыми. — Ты где свои кремы держишь? — процедил Чуя. — Не поверю, что нету ни одного, вон какие ручки у тебя нежные. — А... за-а... — начал было Дазай, но Чуя уже осматривал комнату, не находя ничего похожего на какое-либо смягчительное средство. Щёки Цусимы заалели от стыда. Он нагнулся, и... из-под кровати вытащил маленький глиняный кувшинчик с крышечкой, и протянул его Чуе со словами: — Я не знаю, зачем тебе это, но... вот. Накахара обалдело уставился на эту картину, переводя взгляд то на сосуд, то на несчастное лицо Дазая. Наконец он подошёл и взял его из бледных тонких пальцев суицидника, откинул крышечку, и понюхав содержимое, запустил туда два пальца и зачерпнул то, что там было. Посмотрел, хмыкнул, по-видимому удовлетворённый осмотром, поскольку глаза его вспыхнули, и подойдя к полуголому Дазаю, растерянно лежащему на кровати, ядовито-нежным тоном произнёс: — Сюдзи-чан, солнышко, у тебя нет денег, чтобы купить шкафчик для таких вещей, что ты держишь их под кроватью? И не успел обиженно открывший рот Дазай дать ответ, Накахара опять закрыл ему рот поцелуем, параллельно входя уже смазанным пальцем туда, куда входил раньше, причём на этот раз ему уже даже не потребовалось раздвигать Дазаю ноги. Тот, сообразивший наконец, для чего было потребно данное снадобье, раздвинул их сам, едва рыжий приблизился к нему. Чуя, продвинувший палец скраю, хотел осторожно двинуть его дальше, но Дазай, вильнув бёдрами, вдруг насадился сам на него до конца и, постанывая Чуе в губы, поёрзал вперёд-назад с пальцем ошеломлённого Накахары внутри себя. Невольно подумалось — отчего он вдруг это сделал? Так велико было желание? И... отчего так легко вошёл палец? Неужели Дазай так часто думал о нём, что позволял себе трогать себя там?.. О том, что его мог там трогать (и не только трогать) другой мужчина, даже не хотелось думать, настолько очевидно было то, что Осаму не дал бы никому к себе прикасаться. Он подвигался там, нащупывая место, прикосновение к которому вызовет чувство удовольствия, и когда пальцы нажали на эту точку, писатель выгнулся с хриплым стоном прямо в поцелуй. Чую это и не сказать насколько воодушевило! И когда он незаметненько решил добавить ещё палец, Дазай опять с силой двинул бёдрами, насаживаясь глубже, и вильнул ими, пытаясь сам поймать внутри пальцы той самой точкой, а Чуя стал делать ему массаж изнутри, нежно надавливая по всей окружности короткими толчками, и от этих действий стон Дазая стал непрекращающимся. Не говоря уже о том, что член писателя стоял покрепче камня, из него тонкой струйкой непрерывно сочилась смазка, и можно было догадываться, насколько болезненным было его возбуждение и напряжение в мошонке. Чуя оторвался от губ партнёра, и покачав головой, произнёс слегка запыхавшись после поцелуя: — Сюдзи-тян, какая же вы у нас развратная барышня! И, поскольку с губ Цусимы уже была готова слететь колкая отповедь, то Чуя свободной рукой нежно зажал ему рот, и пробормотал чуть ли не касаясь губами коньячно-карих глаз: — Если тебе не больно, я готов приступить к главному уже сейчас... — он сделал паузу, и уже на ушко Дазаю выдохнул: — Любимый... Он впервые назвал его так, и отстранился, ловя реакцию глаз Осаму. И увидел, что эти прекрасные глаза чуть расширились, а потом тот мелко закивал головой, безмолвно соглашаясь с ним. Тогда Накахара отнял руку, закрывающую рот Осаму, нет, Сюдзи, Сю-чана, его любимого, уже готового ему отдаться хоть и сей момент, и вынув пальцы из него, обтёр их салфеткой. Затем, зачерпнув ещё из кувшинчика, смазал себе член, тоже напряжённый, как палка, и подрагивающий, словно натянутая струна. Потом он взобрался с ногами на кровать, и встав на колени между разведёнными ногами Сюдзи, взял небольшую подушку и попросив его поднять бёдра, подложил её под его ягодицы. Худые ноги суицидника он закинул себе на плечи и создав таким образом все максимальные удобства, приблизил свой член к тому местечку любимого, откуда только вот вытащил пальцы, и осторожно, преодолевая сопротивление мышц, втолкнул головку. Следует сказать, что писатель недаром был поражён видом мужского достоинства поэта — его размеры были довольно внушительными, и Чуя, понимая это, не хотел сделать своему милому больно, войдя в него сразу на всю длину. Хотя вожделение Накахары было велико, он всё же сдерживал себя, понимая, насколько доверился ему этот юноша, получивший такую травму в детстве. Он старался как можно больше сгладить неприятные первые ощущения, и хотел видеть, как лицо писателя расцветает от накатившего на него блаженства. Но даже сейчас лицо Цусимы Сюдзи, в миру Дазая Осаму, было настороженным. Он словно прислушивался к тому, что происходило внутри него. Когда он впустил в себя Накахару, то лишь прерывисто вздохнул и судорожно сглотнул слюну. Пальцы его рук нервно комкали простыню под ним, а сам он лежал неподвижно, будто и не он только что так извивался под рукой Накахары, отпустив все свои страхи. И Чуя пожалел об опрометчиво сказанной им шутке. Это же Сю-чан, с ним нельзя так шутить. То что для Чуи лишь неудачная шутка, для него целая лишняя душевная рана. Он посмотрел на преданного анафеме несостоявшегося наследника княжеского титула, лежащего сейчас под ним и освободив руку, державшую ногу любимого, протянул её, чтобы погладить его по щеке, но потянувшись к нему, как-то нечаянно вошёл в него полностью, на всю длину. И это вышло у него так плавно и мягко, что Дазай только как-то по-детски удивлённо распахнул глаза и со стоном выдохнул: — О, Чуя... — Что, больно? — мгновенно отреагировал поэт, обеспокоенно глядя на него. Тот покачал головой и попытался двинуть бёдрами, и благодаря подушке это получилось. Ткань была не шершавой, а скользкой, и потому он ещё плотнее придвинулся к чуиной промежности, прижав свои ягодицы к мошонке Накахары, поросшей пламенно-рыжими курчавыми волосами. Тот тоже двинул бёдрами, как бы отдаляясь от него, и почти покинув его тело, снова, уже с силой, толкнулся в него, задев внутри тела Цусимы чувствительный комок нервов, и тот тихо и прерывисто простонал, закатив глаза и приоткрыв горевшие от поцелуев искусанные Чуей губы. Чуя невольно залюбовался зрелищем лежавшего в любовной истоме Цусимы, который был поистине прекрасен. Даже его ужасные уродливые шрамы его не уродовали настолько, чтобы можно было отвратиться от него. Он уже не был похож на собственный труп, или призрак, наоборот, это прекрасное тело, полностью покорное ему, более того, желавшее его, и только его, двигающее бёдрами, подмахивая Чуе в такт, судорожно комкающее руками простыню, и кусающее свои алые губы, и всё это с полуприкрытыми глазами на пламеневшем страстью лице... Не-ет, оно было живее всех живых, это великолепное, шикарное тело, самое прекрасное, которое можно придумать, его любимое тело, с не менее любимой душой. Пусть он сколько угодно рассказывает, что давно сгнил в душе, и готов отправиться на тот свет, но Чуя-то знает и видит, чего этот хитрец на самом деле хочет. И он сейчас и даёт как раз то, что Дазаю потребно более всего в этой жизни — свою любовь, и убеждённость в том, что он создан не только для того, чтобы над ним издевались и надругались. Он создан для любви, и Чуя отдаст ему её всю без остатка, а Сюдзи примет её без стеснения и робости, потому что ничего другого он не достоин. Чуя, набрав темп, двигал бёдрами, как одержимый, а Дазай, сквозь полуприкрытые веки смотрел на Него, прекрасного как божество огня, снизошедшее до него. Когда-то его недостойные слуги опалили ему кожу, изуродовав детское тело страшными ожогами и заставив его прятаться от людей с этими отметинами. Но вот пришёл Он, их господин и повелитель, и заставил его понять, что не напрасной была эта страшная жертва, все эти ночи в слезах от боли плохо заживающих ран, полученных раскалённой кочергой. Он ЛЮБИТ его... его, жалкого ползучего червя! От сознания одного этого ум за разум заходил, а вид раскрасневшегося в любовном пылу Накахары, который брал его, сводил с ума настолько, что Сюдзи почувствовал приближение той самой волны удовольствия, которая всегда является завершением любовных утех. И эта волна была настолько неудержимой, что он вдруг, почувствовав что его член буквально разрывает от этой подступающей волны, позволил бы ей накатить и накрыть его с головой, да так, что он не осознавал что творит, но об этом подумал его любовник. Внезапно ловкие пальцы пережали член Дазая у основания, и когда он открыл глаза от неожиданности, то увидел качающего головой неутомимого Чую, который вообще ещё к завершению приходить не собирался, и по всей видимости не хотел, чтобы его любимый получил удовольствие раньше него. Ему стало неприятно и непередаваемо стыдно за такую несдержанность, и что его вынуждены тормозить. Он ожидал выражения презрения на лице Накахары, но вместо этого увидел, что Чуя жадно облизнул свои губы, затем спустил с плеч его ноги, выходя из него. Он наклонился к Сюдзи, со всё ещё возбуждённым налитым кровью членом, которым намерен был продолжать своё дело и опять впился в его и без того искусанные губы. От этого всего у писателя в паху даже заныло, а член стоял просто свечой. Накахара прекратил свой поцелуй, когда ему в губы застонали, и попытались подтереться о бедро, довольно хмыкнул, и произнёс: — Да, Сюдзи-кун, ну ты и горяч! Но так быстро кончить я тебе не дам! Давай-ка ты тогда подымайся, становись вот так, — и с этими словами он развернул Сюдзи на кровати к себе спиной, поставив его на колени. Стоять так, да ещё и на прогибавшейся, игравшей под коленями, словно батут, сетке было неудобно, и Чуя кивнул на изголовье: — Ну, ты давай вот, своими нежными лапками хватайся, вот здесь, — и он взял руку писателя, положив ладонь на железную, блестящую никелем, трубку решётчатой спинки в изголовье кровати, и тот послушно исполнил требуемое, встав на раздвинутые колени и держась обеими руками за решётку изголовья. Чуя приблизился сзади, и поцеловав его за ушком — Дазай от этого вздрогнул и судорожно как-то всхлипнул, — положил ему руку на живот, и резко подтянув бёдра парня к себе, осторожно направил себя туда, откуда только вышел. Он снова и без труда вошёл в него, и опять стал брать своего любимого, держа его за талию и прорычав ему тихонько на ушко: — В такой позе можешь не бояться, что ты испачкаешься, разве только простыню... Дазай громко и протяжно простонал в ответ, содрогнувшись от желания, и впиваясь пальцами в металлическую спинку кровати, и прогнул спину, выпятив зад, словно кошка вожделеющая кота. Он сделал это чисто инстинктивно, чувствуя, что в таком положении его партнёр доставит ему наиболее сильное удовольствие, и не ошибся. Тело не могло ошибиться в своих рефлексах, и результатом этого было то, что член Накахары, двигавшийся внутри Дазая, теперь всё время задевал ту самую точку, столь чувствительную к возбуждению, и Осаму, принявший такую позу, опять был на грани того, чтобы излиться, буквально через пару минут. И ему было наплевать, куда он это сделает. Он впился побелевшими пальцами в ту самую трубку, за которую держался не отпуская, содрогнулся, и громко вскрикнув, вновь едва не выпустил на волю своё семя, но ему опять помешали пальцы Чуи, который явно наслаждался полным контролем над процессом. Он постоял так, пережидая, пока у Осаму пройдёт спазм дрожи по всему телу, а затем наклонившись к нему, не выпуская из пальцев ствол члена, и обняв другой рукой за талию, поддел носом тонкую ткань рубашки на мраморной гладкости спине, и провёл по его коже языком вдоль позвоночника. Тело Дазая крупно задрожало от этой ласки, изо рта вырвался мученический стон, Чуя провёл рукой по влажному от предсемени напряжённому стволу своего любовника, и стон, вырвавшийся при этом у Дазая, стал больше похож на рычание. Накахара довольно улыбнулся. Цусима, всегда такой важный и надутый как павлин, и такой же разнаряженный на общественных сборищах, теперь, почти голый, был всецело во власти Накахары, который мог творить с ним всё, что пожелает. А тот повернул голову к Чуе со слезами и мукой на лице и лишь сумел выстонать, опять выгибаясь навстречу поэту: — Чуя, что ты со мной делаешь... — Только то, что ты хотел, — ответил Чуя, принимаясь опять двигаться в нём, поскольку всё ещё не кончил, — но если тебе не нравится, то... — он приостановил движение, и положив руку на грудь Дазая, привлёк его к себе, заставив вытянуть согнутые до тех пор руки, державшиеся за спинку кровати. Тот посмотрел в глаза поэта, находящиеся совсем рядом, и вдруг сам стал целовать его в губы, повернув голову назад в неудобной позе. Чуя ответил ему, сплетая свой язык с его языком, и снова двигая бёдрами. И лишь когда Дазай ощутил, что ему тяжело дышать, прервал начатый им же поцелуй, полузадохнувшись и от прихлынувшей страсти, и от неудобной позы, в которой это делал. Коньячно-карие глаза посмотрели на Чую с мольбой, а пылающие искусанные губы умоляюще простонали: — Ещё!.. И вдруг он опять выгнулся в предоргазменной судороге, которую Чуя, всё это время продолжал свои движения в нём, снова прекратил в самом начале, и никак не мог разрядить своё напряжение. Дазай к этому времени уже мог излиться трижды, но Чуя не хотел заканчивать их любовную схватку так быстро. Накахара был обескуражен столь неожиданно бурным темпераментом Цусимы в постели. Он был весь как натянутый трос, сразу же отзывавшийся на любое касание так, словно в нём были заложены многочисленные взрывчатые капсюли, только и ждущие малейшего дуновения, чтобы сдетонировать. И Накахара уже начинал ощущать себя каким-то маньяком, насилующим нежное невинное создание, хотя тот сам просил его не прекращать их соитие. Но наконец и он почувствовал, что приближение его оргазма уже недалеко, и продолжая свои движения в сильно ускоренном темпе, наконец-то разжал пальцы. Дазай протяжно взвыл лишь одно короткое «Ха-а-а!» и так вильнул бёдрами, что Накахара наконец-то смог отпустить своё напряжение, даже не успев выйти из его тела, и распустив кулак, почувствовал, как Дазай тут же излился ему в руку. Они оба чуть не падали от усталости, и облегчения. Дазай уложил подбородок на свои руки, всё ещё продолжавшие цепляться за решётку кроватной спинки, а Накахара привалился к нему своим жилистым и сильным, и неожиданно для Дазая, мускулистым телом. Наверное тренируется, так хочет выжить... Но, боже, как же он прекрасен, этот невысокий субтильный огневолосый человек, столь сильный и выносливый, и несмотря на свой невеликий рост, просто сказочно гармонично сложенный! И он, оказывается, всё это время любил его, такое длинное, тощее, нескладное создание, всё в шрамах, нанесённых как чужой, так и своей рукой. За что? Как так? Кто ж знает... Но это была правда, и Дазай видел это. Всё ещё не расцепляясь, они стояли, опираясь на спинку кровати, и друг на друга. Член Чуи был ещё в Дазае, но уже начал уменьшаться в размерах, и выходить сам собой. Чуя постарался незаметно вытереть свою руку, чтобы если что, помочь любимому и поддержать обессиленное тело. А Дазай почувствовал, как по его бёдрам заскользило семя Чуи, и на его душе мгновенно стало хорошо и спокойно. В самом деле, тот ещё повод для радости — стекающая по твоим ногам чужая сперма, с той лишь разницей, что она принадлежала любимому, который теперь точно его... Наконец, Чуя пробормотал ему на ухо, словно увещевая маленького или слабоумного: — Сю-чан, солнышко моё, отпусти кроватку! После этих слов судорожно сжимавшие металл трубки руки Цусимы Сюдзи, то есть, Дазая Осаму, разжались, он стал падать, обессиленный, и Накахаре пришлось его подхватить, и аккуратно уложить на кровать, намереваясь и сам улечься рядышком. Он положил им под головы подушку, и накрыл их разгорячённые любовью тела подобранным с пола одеялом, под которым ещё недавно трясся от слёз Дазай, его Сю-чан, даже не рассердившийся на подобное фамильярно-родственное обращение. Они же теперь, хм... родственники... Он обнял Сюдзи, лежавшего на спине с умиротворённым лицом, и нежно чмокнул его в ушко, форма которого так нравилась Чуе. Он увидел, что коньячно-карие глаза любимого стали устало закрываться, и прошептал ему: — Спи, родной. Мгновенно глаза Дазая испуганно распахнулись, рука схватила Накахару за плечо, и дрожащим от паники голосом он произнёс: — А ты? Ты что, уйдёшь?! В этот момент лицо писателя было как у маленького ребёнка, который потерялся в толпе. Он испуганно рыскал глазами по лицу Чуи, отыскивая там следы пренебрежения к себе. Найти их не удавалось, но он всё же продолжал панически вглядываться в его лицо, опасаясь их найти. Накахара смотрел на него спокойно, с лёгкой улыбкой, ласково жмуря голубые глаза. Он заправил за ушко любимого непокорную каштановую прядку, поцеловал его в нос, и спросил: — Разве я сказал, что ухожу? На улице холодно и сыро, — он демонстративно поёжился в подтверждение своих слов, — а ты живой и тёплый, — он мечтательно прижмурил глаза, — я бы возле тебя даже и на всю зиму остался. Хотя, — спохватился он, — если ты против, то я оставаться не буду. Тут глаза Дазая засверкали лукавым блеском, и он заявил, крепко обнимая Чую обеими своими длинными руками в рукавах рубашки: — Ну, если ты так хочешь, то можешь попытаться уйти, мой рыжий коротышечка! — Кто?! — возмутился Чуя, — Ах ты, шпала бинтованная! Да ты ещё скажи в котором месте я коротышка! Хочешь сказать, что у меня маленький? Как персиковый цветочек?! Он подёргался, чтобы вырваться, но тощий суицидник тоже оказался не слабым, и сделать это оказалось непросто. Осаму приблизил к нему лицо, и поцеловал каждый из небесно-голубых глаз Накахары. — Я люблю тебя, мой цветочек, — сказал он опешившему Чуе, — люблю за то, что ты такой аккуратный и маленький, не то что я, нескладное нелепое создание... — Угу, тварь ты ползучая, — кивнул Чуя, — будешь ныть, точно уйду! Это же каким извращенцем надо быть, чтобы весь твой вот этот мусор выслушивать!

***

Прошла осень, а за ней зима, наступила пора цветения персиковых деревьев, когда они, облитые красно-розовым сиянием, вспыхивают на фоне неба, словно вобрав в себя свет заходящего солнца. Под одним из таких цветущих деревьев сидели рядышком две одетые в кимоно фигуры. Одна из них была худенькой и явно мелкой, даже сидя, а на голове была прикрытая европейской фетровой шляпой, шапка ярко-огненных кудрей. Вторая, более длинная, тоже худая, сидевшая с непокрытой головой, положила голову на плечо первой, и обнимала её рукой, запястье которой, высунувшееся из рукава кимоно, было обмотано бинтами. Глаза сидящих под деревом были направлены на качающиеся над ними цветущие ветки с пламенно-розовыми цветками, лепестков с которых порядочно уже набралось в непокрытых каштановых волосах юноши с бинтованными запястьями. Второй, рыжеволосый шляпник, сидел, куря сигару. Ветерок занёс дым в лицо парня с забинтованными руками, и прекрасными влажными глазами лани, коньячно-карего оттенка, и он, недовольно погоняв его рукой, проворчал: — Вот вечно ты, Чуя, со своими сигарами! Не можешь хоть тут не портить воздух! Дерево же цветёт! На что тот невозмутимо ответил: — Так что с того, что цветёт? Оно же не пахнет! — И снова пыхнув сигарой, продолжил: — Тебе, Сю-чан, лишь бы поворчать. А вот ты лучше скажи мне, родной мой, когда уже ты хоть этажерку купишь, чтобы кремы и одеколоны свои под кроватью не держать? Бинтованный только вздохнул, закатив глаза, а тот, кого назвали Чуей, довольно усмехнулся и опять пыхнул своей сигарой. На его шляпу ветер осыпал яркие лепестки персика.
Примечания:
243 Нравится 25 Отзывы 37 В сборник
Отзывы (8)