***
— Ну что, что он опять сказал ТАКОГО? — психует Хосок, стараясь не смотреть в сторону вдребезги расстроенной полунадуманными, как всегда, причинами намджуньей физиономии. Если в числе ваших друзей есть безответно влюбленный меланхолик, то вам известно, какая это тяжкая ноша — выслушивать ежечасно его страдальческие «Да! конечно! Зачем ему я? Он же красивый, талантливый… наверное, таким, как я, не место в числе счастливых! Кстати, я не говорил тебе? Он вчера пододвинул ко мне свою салфетку! Как думаешь, это же что-то значит, правда? Я думаю, значит…» и периодически пресекать попытки напиться таблеток. Хосок знает, что такие люди, как Намджун, никогда таблеток не напьются. Напивается тот, кто носит в себе разъедающее душу невзаимное чувство, сам себя переваривает изнутри. Такие люди внутри температурят, у таких сердце сгорает от чувств заживо, а черное ничто, высвобождающееся в процессе горения, в итоге достигает критических процентов и взрывается. Таких потом спасают в реанимациях, вытаскивают из заляпанных кровью ванн или вылавливают из реки Хан, если сильно не повезет. А такие, как Намджун, потомки юного Вертера, просто страдают — могут всю жизнь так прострадать, потому что им это нравится: вот эта пиздострадальческая печать в зеркале — нравится, плейлисты, забитые скулежом и гимнами саморазрушению — нравятся, «Да брось, ты самый лучший, ты достоин большего, зачем тебе этот долбоеб, который тебя не ценит?» — нравится. И поэтому, когда Намджун очередной раз заявляется в их любимую забегаловку неподалеку от больших деревянных ворот в Намсанголь — три столика под зонтами, крайний из которых — всегда их, и курить можно — Хосок понимает: судя по разнесчастному еблету Намджуна, для порции нытья и трех-четырех бутылок соджу есть незначительный, скорее всего, информационный повод. Мимо вяло бредут уставшие туристы: в парке фестиваль тэквондо, так что просто зевак мало, только заинтересованные и фанаты «всего корейского». Хосок плюхается на деревянную скамью и «Мне два керанпанчика срочно!», наливает соджу себе и Намджуну и подпирает лицо ладошками: — Ну? — Да ничего он такого не сказал, — хмурится Намджун и вздыхает. — Привет-пока, как обычно. А я рядом с ним дышать не могу, понимаешь? — Судя по тому, что ты до сих пор не задохнулся, хотя проторчал с ним два часа в студии, ты слегка преувеличиваешь, — ехидничает Хосок. — Вот правда, Намджун, я всегда как бы знал, что ты где-то там, в глубине души, все эти годы тлеешь по Юнги, но я не думал, что это вдруг перейдет у тебя в какую-то агрессивную стадию, честно! Ну было и было, хватит уже… Рядом на скамью присаживаются пацанята, расхристанные, как сама юность — разгоряченные, смешливые, молодые. Хосок вертит в руках палочки и думает, что, пожалуй, его такая юная расхристанность осталась уже позади и что слишком серьезно относиться к жизни тоже плохо. — Ну, у меня нет выхода, — фыркает один из них, черноволосый и улыбчивый, — Учитель Чхве сказал, что не видать мне высшего балла, и он лично за этим проследит. — Я бы возмутился, — запальчиво складывает руки на груди второй, немного хмурый, лопоухий, но симпатичный и весь какой-то гибкий и плавкий, почему его решимость и выглядит немного мультяшно. — Я бы тоже возмутился, — обреченно кивает первый. — Если бы хоть немного шарил в физике. А поскольку мы с ней друг друга не понимаем, то я, кажется, с университетом пролетаю. Или надо идти к Чимину. — Чимин не будет такого делать, — еще больше хмурится второй. — Не вздумай, Чонгук, даже думать об этом! — Я и не думаю, — вздыхает Чонгук. — Но иногда бывают ситуации, когда не обойтись… Этот Чонгук Хосоку нравится. Он наблюдает за ним с улыбкой, а потом вдруг поднимается и пересаживается к мелким за столик, пока Намджун где-то там в очереди за керанпаннами радует окружающих своей тоскливой физиономией. — Привет, — улыбается во все щеки Хосок и, пока мелкие не успели испугаться, представляется, протягивая ладошку, — Хосоки-хён. — Тэхён, — улыбается один из парней и чуток краснеет, — Это Чонгук. У Чонгука вблизи глаза просто шоколадные, 98% содержания какао, не меньше, и блестят так, что Хосок ненадолго залипает. И тут же, вздрогнув, машет Намджуну на тему «купи еще и мелким еды», мол, хён обязан накормить донсенов. — Чего такой кислый вид? — интересуется Хосок, и Чонгук снова вздыхает, между губ мелькают белые задорные зубки, и Чонгук становится весь каким-то милым и зайчачьим. Так, что хочется притянуть к себе и ласково мять белую теплую шерстку, немного вороша, чтоб не расслаблялся. — Контрольная по физике у него, — поясняет Тэхён, потом вскакивает, кланяется Намджуну, благодарно берет упакованную в промасленные бумажные конверты еду. — А он в ней совсем ничего не соображает. — Я могу помочь! — радостно вопит Хосок, улыбаясь во все десна, но тут же спохватывается, вспоминает свой выпускной балл по физике, сникает, а потом воодушевляется вновь, — Вернее, он! Он может помочь! Он вообще умный! И тычет пальцем в Намджуна, поперхнувшегося от неожиданности пирожком.***
В комнате у мамы влажно и душно, но нельзя открывать окна: соседка Ли уже говорила пару раз, что «все вот эти ваши стоны — я все понимаю, больной человек, — но это же невыносимо просто! У меня собака не спит, начинает выть! Окна хоть закрывайте!», да и другие соседи хмурятся: страдания модно поддерживать в интернете хэштегами, но лично иметь с ними дело людям, как правило, неудобно. Чимин собирает чашки с бульоном и кашей, убирает в таз, вытирает влажной салфеткой остатки еды с маминого лица. Женщина спит, пока таблетки ей это позволяют, но скоро опустятся сумерки, а сумерки для мамы — особенно тяжелое время. Чимин смотрит на спящую женщину, зажав ладони между коленками. Она красивая. Была когда-то. Чимин помнит это смутно, но Сокджин говорит, что была. Болезнь отщипывала от нее красоту по кусочку каждый день, оголяла ее улыбку, пока не оставила только жуткий оскал, высушивала ее мышцы, пока не высосала из нее последние силы. Но болезнь пощадила ее разум: не понимать, что с тобой происходит и во что ты превращаешься на глазах у тех, кто любит тебя до слёз, — роскошный, вообще-то, подарок. Чимин смотрит и дышит тихо, чтобы не спугнуть неровный поверхностный сон, не разбудить. Сколько лет уже, а он все не привык и каждый раз пугается, когда она, просыпаясь, открывает глаза, и из этих глаз выплескивается в действительность тяжелое сумасшествие. — Р-р-р-р-р-р… — раздается утробное, и Чимин вздрагивает — каждый раз вздрагивает, не столько от неожиданности (чего уж там, пора бы уже привыкнуть, что чуда вновь не произойдет), сколько от обиды на всю эту гребанную жизнь за то, что и сейчас, снова, в который раз, маму ему все-таки не вернут. Женщина на кровати открывает глаза, скалится, потом тихо шипит и таращит ясные голубые глаза: смотрит прямо на Чимина так, словно купает его в ненависти, пока купает, но еще чуть-чуть, и начнет беспощадно в этой ненависти топить. — Мамулечка моя, — шепчет Чимин. — Мама… Женщина смотрит, таращит глаза и начинает стучать зубами, ерзать на кровати, дергать привязанными к перилам руками, переходит на стоны, всхлипы, постепенно нарастающие в визгливое месиво звуков. — Тихо-тихо ночь украдкой… — Чимин начинает петь тихо, постепенно усиливая голос, чтобы не напугать внезапным звуком, дает привыкнуть, — …убаюкает меня. Я один в своей кроватке… что же, мама, нет тебя… Женщина постепенно сникает, успокаивается, движение рук останавливается, кисти безвольно падают на простыни… Чимин поет: он знает, что улыбка не тронет ни губы эти, ни глаза, но каждый раз ищет хотя бы одно движение навстречу, хотя бы что-то, что даст ему знать, что его мама, которая пела когда-то эту колыбельную ему в детстве, где-то там, внутри этой женщины на кровати, слышит его пение. Голубые глаза таращатся, не моргая, а потом вдруг наполняются влагой, и из уголка глаз к вискам скатываются одинокие едва заметные слезинки. Чимин улыбается: ему сегодня откликнулось немного его мамы, и значит, надежда все еще есть. Он будет петь, пока не вернется из университета Сокджин. И, вдруг, мама все-таки хоть немножко, хотя бы едва заметным движением губ улыбнется ему оттуда, из плена своего сумасшествия.