ID работы: 8510269

Slatur // Скотобойня

Джен
R
Завершён
23
Размер:
93 страницы, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 24 Отзывы 5 В сборник Скачать

Глава третья. Каин. Часть 2

Настройки текста
В тот день Клеменс устроил себе выходной. Он не пошёл в свою лавку, оставив вместо себя надёжного помощника. Это был День рождения его старшей дочери. Клеменс помогал Ронье с готовкой. Они хотели устроить настоящий праздник. И он, и она выросли в деревне и никогда не имели возможности отпраздновать свои детские Дни рождения как полагается. Пирог уже был готов. В духовке запекалась баранья нога, в сковороде жарилась рыба. Клеменс не ждал гостей. Все родные уже и так были здесь, только вот сестра и брат жены обещали приехать на следующий день. Клеменс был счастлив и вообще ничего не ждал, кроме радости своей дочки, в честь которой затевался пир. Клеменс расставлял бокалы на столе, когда в дверь позвонили, и Ронья пошла открывать. — Клем, это к тебе! — крикнула она из прихожей, не решаясь впускать незнакомца. «Опять Эрвар…» — подумал Клеменс, уверенный, что его мясник опять пришёл беспокоить его по делам. Ронья неуверенно вошла в гостиную, а вслед за ней вошёл высокий мужчина в потасканном плаще. Клеменс удержался от того, чтобы громко выругаться; брата он узнал сразу. Да и по низкому голосу, бубнившему из прихожей, мог бы догадаться, если бы имел такую цель. Не так уж сильно братец изменился. Щетиной оброс, да, и будто вытянулся ещё сильнее, раздался в плечах, но лицо было легко узнаваемым, несмотря на шрам. Ронья наблюдала, как мужчины пялятся друг на друга, и заволновалась. Клеменс быстро взял себя в руки. — Это мой брат… двоюродный брат Маттиас Харальдссон, — проговорил он и ободряюще улыбнулся жене. — Маттиас… это Ронья, моя жена. Клеменс давно уже рассказывал ей о своём братце, так что она знала достаточно, чтоб ещё сильнее ужаснуться. Брат мужа, пропавший неизвестно куда много лет назад — такого гостя она не очень хотела видеть на празднике своей дочери. — Рада познакомиться, — всё же сказала Ронья. — Очень рад, — бросил Маттиас, осматриваясь. — Я понимаю, что я не вовремя… Клеменс поперхнулся. После стольких лет уже невозможно найти подходящее время для возвращения. Когда бы он ни пришёл, Клеменс бы точно так же оторопел от ненависти и растерянности. Ненависти?.. и откуда она взялась, спустя столько лет… Маттиас всё же сильно навредил ему, теперь Клеменс это знал. Вымотал ему, ещё ребёнку, все нервы, и бросил распутываться одному. Много воды утекло с тех пор, а рана вдруг оказалась свежей. — И как ты нас нашёл? — полюбопытствовал Клеменс. — У людей спрашивал. В лавку вашу заходил, там адрес дали. — Извините, я пойду, ножку уже пора вынимать, — заторопилась Ронья. — Клем, достанешь ещё одну тарелку и бокал, хорошо? — Конечно. Клеменс указал Маттиасу место за столом. Тот сел, положив руки на колени, чтобы не притронуться к белоснежной скатерти. — Мне нужно поговорить с тобой, — сказал Маттиас, но тут же осёкся. Послышался топот, и в гостиную влетела девочка с длинными волосами, в зелёном платьице. — Уже всё готово? Уже садимся? Да? — Заметив незнакомца, девочка смутилась. — Пап, это кто? Следом за девочкой в гостиную вошли её маленькая сестра, а также их бабушка и дедушка. Клеменс отошёл в сторону, оставляя Маттиаса в одиночку разбираться с Сольвейг и Олавюром. Вокруг Маттиаса закрутился какой-то цирк. Он проделал тяжёлый путь лишь ради встречи с Клеменсом и почему-то совсем не рассчитывал, что помимо Клеменса ему придётся говорить с кем-то ещё. С кухни вернулась Ронья, встала в проёме, волнуясь, что разыграется неприятная сцена. Две дочки Клеменса глазели на незнакомца. Сольвейг рухнула в кресло и закрыла лицо руками, а Олавюр, всё же устоявший на ногах, справился с чувствами и веско спросил: «Где же ты был?». Говорить с ними было тяжелее, чем Маттиас мог вообразить. Еле вспоминая нужные слова родного языка, он объяснил, что бежал с торговцами, был продан ими, попал в Европу, попал на войну… Сольвейг слушала его, скрестив на груди руки, и мотала головой. Сколько бы ни пережил Маттиас и каким сильным бы ни был, а в глаза ни ей, ни Олавюру смотреть не мог. Клеменс прервал эту сцену: во-первых, дочерям ни к чему было слышать такие рассказы; во-вторых, пора было садиться за стол, еда остывала. Клеменс скомандовал всем садиться, а сам пошёл за бабушкой. Маттиас порывался уйти, но Ронья сердито поймала его, отправила в ванную мыть руки и приказала вернуться за стол: «Вы не имеете права уходить. Подумайте, насколько негостеприимно с моей стороны позволить вам убежать!». После этого Маттиасу предстояло вынести очередную пытку: Клеменс привёл бабушку Хаврун, придерживая её за руку. Она медленно, скрючась, вошла в комнату и посмотрела на Маттиаса, прищуриваясь сквозь очки. Она не узнала его. Услышав, что это её внук, Маттиас, Хаврун отрицательно замотала головой, точно как Сольвейг. Она ничего даже не сказала, будто не помнила его. Смотреть на неё было всё равно что видеть призрака. Маттиас действительно был уверен, что она умерла много лет назад, но, видать, её вылечили. Маттиаса знобило. К счастью, никто не потребовал от него снять плащ, боясь, что под ним лохмотья ещё более жалкие. Наконец все уселись. От первых блюд уже ломился стол. Кушаний было больше, чем на каких-либо деревенских праздниках. Была баранина, жареная рыба, аккуратно нарезанные колбасы и сыр, копчёная ягнятина, паштет. Был и стлаутур. Был хаукарль — вяленое мясо акулы. Был картофель и помидоры. Клеменс полностью овладел ситуацией и успокоился, снова отметил присутствие своего братца, чтобы оно как можно меньше смущало всех остальных, объяснил своим дочерям, что не видел брата тринадцать лет и очень рад. «Ты нам никогда не рассказывал, что у тебя есть брат! — укорила Кирья своего папу. — Значит, у меня есть ещё один дядя». Клеменс шутливо извинился за это упущение. Он спокойно ел, пил и шутил. Маттиас кипел от злобы. В этой канители он потерялся и забыл, ради чего приехал. Он проклинал себя: из всех возможных дней он приехал именно в День рождения Кирьи. Кусок в горло не лез. Мясных блюд Маттиас старался в целом избегать, и если в Европе это было относительно легко, то в Исландии просто невозможно. От одного вида бараньей ножки его мутило. Тем более, зная, что баранину Клеменс скорее всего разделал и приготовил самолично, Маттиас не хотел к ней прикасаться. Ненавидящим взглядом он остановился на блюде со стлаутуром. Варёная жирная масса была порезана на аккуратные кружки, и девочки пяти и трёх лет спокойно их ели. Может, подумали бы, стоит ли это делать, если бы повидали то, что повидал Маттиас, но они ещё дети — да они, верно, ещё даже не знают, какая связь между живыми зверьми и мясом в тарелках. Когда Маттиас ехал в деревню, он был гораздо спокойнее, был более мирно настроен. Теперь же его разматывало. Чтобы хотя бы перестать трястись от нервов, Маттиас принялся за картошку и хлеб с паштетом. Он сидел между Клеменсом и Роньей, и Ронья настойчиво пододвигала к нему разные блюда и подливала что-то в бокал. «Как вы хорошо говорите по-исландски, так и не скажешь, что тринадцать лет вас тут не было», — вежливо похвалила она. Маттиас кивнул смущённо: «Думал по-исландски и писал по-исландски. Чтоб не забыть». Маттиас украдкой поглядывал на сидящих за столом. Напротив него, будто бы специально, посадили Олавюра и Сольвейг. Больше всего он боялся, что Сольвейг будет истерить и плакать, но она тихо ела, не роняла в тарелку слёзы, только дышала тяжело. Ей и Олавюру явно хотелось узнать, где Маттиас был, что пережил, зачем пришёл, но они молчали. Он смотрел на седого приёмного отца, на седую косу приёмной матери и сомневался, что имеет право считать их родственниками. То же самое он испытывал и глядя на прекрасную жену брата, и на его дочерей. Ему не верилось, что эти красивые, опрятно и празднично одетые люди — его родственники. Став убийцей на войне, Маттиас, как ему казалось, навсегда перечеркнул все связи с родом человеческим. Бабушке Хаврун Маттиас был по-настоящему благодарен. Она ничего ему не говорила и слепо смотрела в тарелку. Клеменс стал рассказывать братцу, что происходило с семьёй все эти годы, пока он отсутствовал, и остальные члены семьи уныло припоминали какие-то детали. Девочкам это тоже было полезно послушать. Несмотря на то, что Маттиас сидел между Клеменсом и Роньей, супругам не нужно было ни соприкасаться, ни смотреть друг на друга, чтобы понимать всё с полуслова, легко подхватывать историю. Клеменс с восторгом вспоминал о том, как красива была его невеста в день свадьбы, в чёрном киртиле с золотым шитьём. Заканчивался рассказ рождением девочек — очень счастливый финал, и Кирья радостно захлопала, вовсе не ощущая всеобщего напряжения и грусти. В этот момент мама принесла пирог. — Клеменс, — не выдержал Маттиас, когда ему протянули блюдечко с куском пирога, — мне нужно с тобой поговорить. С глазу на глаз. — Нет, — резко и, пожалуй, слишком громко ответил Клеменс. — Сегодня День рождения моей дочери, я не собираюсь уходить раньше времени. После чая с пирогом девочкам стало скучно, они с мамой отправились распаковывать подарки. Это позволило Олавюру с Сольвейг наброситься на Маттиаса с вопросами, которые не хотелось обсуждать при детях: как он угодил на войну, что означает непонятная фраза «торговцы меня продали», зачем он вообще сбежал из деревни, ведь в семье его так сильно любили и никогда не гнали… Он отвечал на их вопросы, и Сольвейг уже не могла смотреть на него без слёз. «Ни сестру не сберегла, ни сына её», — это всё, о чём могла думать Сольвейг, понимая, что Маттиас проделал такой путь, после которого уже никогда не будет нормальным человеком. Она, наверное, предпочла бы и вовсе не знать, что с ним случилось, считать его без вести пропавшим. Ну, что с ним теперь будет: тридцатилетний оборванец, ничего нет за душой, кроме грязи, нет жены, нет детей, нет дома; если Клеменс не сжалится и не даст ему работу и кров, Маттиас — труп. Олавюр думал о том же. Он тоже винил себя: живя в деревне, он лишь работал и пропадал на посиделках с друзьями, и, по-видимому, не уделял сыновьям достаточно внимания, и вот во что это вылилось. Старик сидел, угрюмо повесив голову. Всю свою жизнь Олавюр и Сольвейг заботились о том, чтобы детям было что есть и где жить. Теперь наоборот, Клеменс заботился о них. Он порадовал родителей на старости лет. О большем они не смели мечтать. Сын умный, состоятельный, создал свою семью, владеет своим магазинчиком. Воображаемые овечки из его детства действительно «материализовались», превратившись в подвешенные к потолку его магазина бараньи ножки, связки колбас, куски телятины и прочее. Всё было как нельзя лучше, воспоминания о бедном прошлом лишь иногда омрачали старших Ханниганов. И вот, пожалуйста: приехал приёмный сын, ни с того ни с сего, после войны. Эта война тронула Исландию мягкой лапой. Об этой войне читали в газетах и представить не могли, что в неё мог быть замешан Маттиас. Втайне от всех Клеменс раньше пытался искать Маттиаса: и в Акюрейри, и в Рейкьявике, но к тому времени след его, само собой, исчез. Торговец Эдлигюр, который в конце тридцатых снова объявился в Сэйфьеиннматуре, конечно, никому не сказал, что вывез юнца из деревни и впоследствии продал. Ханниганы жили с уверенностью, что Маттиас все эти годы был в Исландии, живой или мёртвый. — Клеменс. — Маттиас поднял на него взгляд, в котором не осталось никакого достоинства и была только мольба. — Нам нужно поговорить. Клеменс резко встал и процедил: «За мной иди». Маттиас пошёл, и только теперь Хаврун проговорила ему вслед: — Думал, тебе тут все обрадуются, а мы с Соль бросимся тебе пейсу вязать? Маттиас остановился. Нет, он так не думал, не надеялся. Они все имели право его презирать. Бабушка, добрая бабушка Хаврун смотрела на него без всякой доброты. — Прости, бабушка. Он ушёл вслед за Клеменсом, а Хаврун проворчала: — Простит Бог, если будешь ему молиться. А ты ведь не будешь… Клеменсу и Маттиасу пришлось подняться на второй этаж, в спальню. Клеменс зажёг свет: был уже вечер. Он указал Маттиасу на край кровати, и тот неуверенно сел на красивое покрывало, от этого ещё сильнее нервничая. Клеменс пододвинул кресло и сел напротив него. — Чувствую себя грязным бараном, — признался Маттиас. Последние недели ему приходилось ночевать то на улице, то в нищенских ночлежках, и в настолько уютных, наполненных милыми мелочами комнатах он не был очень давно. Клеменс кивнул: — Не волнуйся. Мы всё постираем, когда ты выметешься отсюда. Маттиас пытался вспомнить свою заготовленную речь, но забыл. На ум пришло совсем другое: — Ты всё ещё ненавидишь меня, да? Нет, я не ждал тёплого приёма ни от кого из вас, но позволил себе надеяться, что ты остыл… — А с чего ты взял, что не остыл? Ненавидеть тебя — ты и того не заслужил. Уж извини, что так жестоко с тобой обходимся, но ты и сам понимаешь?.. Ты бросил нас в голодный год, ни с кем не простясь, даже со мной. — В голосе Клеменса всё же звучала обида. — Уж про то, как ты мне мозги подпортил своей «скотобойней» — про это и поминать не нужно, глупости… — Это были вовсе не глупости, просто уже забылось, как много сил и времени он потратил на то, чтобы избавиться от оков страха, которыми его одарил братец Матти. — Вернись ты через год, два, три после побега — тогда тебя бы встретили с распростёртыми объятиями, не сомневайся. А теперь — кто ты такой? После того, через что ты прошёл… — Да, — резко прервал Маттиас. — После войны. Почему вы все стесняетесь произносить это слово? Вы не знаете, кто я, потому что не знаете, что такое война. — Думаешь, ты один здесь такой герой, страдалец? — возмутился Клеменс. — Мы все здесь знаем, что такое лишения и голод… Маттиас расхохотался: — Да неужто? Нет, братец, это, правда, смешно… Никто из них не знал. Никто из этих чистых, спокойных людей. Войну не поймёшь, пока находишься в бесконечно маленькой деревеньке или крохотном Рейкьявике. В деревне Маттиас рос в наивном неверии, думал, война — старина и чушь, массовые кровопролития остались только в древних сагах. Маттиас оттого, наверное, и пострадал сильнее других. Он видел людей, которые возвращались с войны нормальными, заводили семьи и жили спокойно. Он не смог — он был менее подготовлен к тому, что предстояло увидеть. Клеменс уже жалел, что впустил этого человека в свой дом и позволил ему приватный разговор. Потому что теперь уж, разозлившись вконец, они оба не успокоятся, пока не перемоют друг другу все кости до последней. — Знаешь, что такое война? — тихо и разъярённо спросил Маттиас. — Откуда? Здесь, в Рейкьявике, сидел в своей лавочке и почитывал газеты, да? Вести с фронта? Такие, как ты, сидели и пили кофе, читали про то, как нам разматывало кишки… — «Такие, как я»? — Не притворяйся, что не понял. Кто на тебя работает? Не один же ты в своём магазинчике трудишься? На ком держатся твои капиталы, мне прекрасно понятно. Посягательств на свою честность Клеменс терпеть не собирался: — Ради всего, что у меня есть, я работал. — Я не верю. — Что? — Ты не мог честным путём подняться… не мог. Олавюр всю жизнь работал. Горбатился, а денег не было даже на поездку в город, не то что на переезд. Не мог ты честным путём заработать столько… Клеменс смотрел на Маттиаса с отвращением. Он явно ударил по больному: Клеменсу было что скрывать. Да, на своём пути он допускал некоторые вольности, но он никогда не позволял себе лишнего, он никому не пересекал дорогу, он никогда бы не пошёл по головам, а некие махинации в годы войны и какие-то нарушенные законы — это иное, это никому ведь не навредило… — Не думаю, что ты в этом что-то смыслишь, — осторожно, но решительно отрезал Клеменс. Они оба понимали, насколько нелепо сидеть и бросать друг в друга взаимные обвинения. Маттиас нервно сжал пальцами складки покрывала и смотрел на брата. Он пытался успокоиться и привести мысли в порядок, но, как всегда, в ответственный момент это выходило хуже всего. Да, он заметил, что Клеменс не выглядел так, как он себе представлял. Клеменс не был карикатурным «капиталистом» из коммунистических агиток, он не растолстел и не был склонен к курению сигар, он выглядел, как обычный горожанин: здоровый, молодой мужчина… Больной разум всё равно упорно твердил: «На таких счастливцах, как Клеменс, держится несчастье миллионов». Маттиас вдруг улыбнулся: — Помнишь, ты в овечек играл? Двигал камни веточкой и думал, что ты пастух. Клеменс воспринял это как попытку задеть его. Он не любил вспоминать о своём детстве с постоянными простудами и «мерзлячкой». — Был пастух, стал мясник. — Клеменс не удержался и припомнил братцу: — Из нас двоих ты первый пошёл работать на скотобойню. Маттиасу нечего было ответить. Да, он — живодёр, он — убийца, он изгнанник, а Клеменс — святая душа и сама честность, у Клеменса есть всё, о чём нормальный человек может мечтать… Маттиас отвёл больные глаза. Он помнил, с какой целью прибыл в Исландию: покаяться перед братом и поведать ему о самом важном, что он увидел на войне, о бедствиях, про которые никому не решался рассказать. Но в то же время он помнил, что в его сапоге — складной нож. — Я приехал не ругаться с тобой, — как можно спокойнее проговорил Маттиас, — хотя куда без этого. Нам есть за что ненавидеть друг друга, но я лишь хотел, чтобы ты выслушал. — А куда я денусь, — буркнул Клеменс. — Ты уж если что решил, так не уймёшься, пока не добьёшься. Маттиас задумался, стараясь подобрать такие слова, чтобы Клеменс не засмеялся над ним. — Постарайся не перебивать… Ты не поверишь мне, но я объясню… все мои истории про скотобойню оказались правдой. Я видел сам. Клеменс даже не стал смеяться, настолько глупо это звучало. Он лишь поднял брови и склонил голову, словно спрашивая: «Опять издеваешься?». Маттиас разволновался ещё сильнее. Он начал рассказывать про вырытые в лесах ямы с брошенными туда людьми, про вырезанные деревни, но видел, что Клеменс качает головой и смотрит на него с жалостью. Маттиас понял, что детская щепетильность и впечатлительность Клеменса обернулись непробиваемо толстой кожей и безразличием ко всему, что не касается его напрямую. Видимо, действительно большую работу проделал над собой братец, закалил свой характер, и его уж не проймёшь. Нет того внушаемого мальчика Клема, который мёрз и кутался в свитера и курточки. Он давно исцелился. Он переболел «мерзлячкой», которая заставляла его просить тепла и добра. Клеменс уже никогда ему не поверит… — Послушай, я знаю, что выгляжу, как псих… — Ты он и есть, — с уверенностью возразил Клеменс. — Нет, послушай, это важно, — Маттиас уже ненавидел себя за то, что не мог говорить связно. Повреждённый глаз дёргался, простреленная рука болела, и в голове что-то разрывалось. — Ты единственный, кто способен меня понять, ты ведь помнишь старую Ингрид? Ты один её знаешь. Я видел её… — Маттиас, это была Гюннборг, вдова сыровара… — Нет. Эта слепая старуха поймала меня. Она превратила меня в фарш, то, что ты сейчас видишь, это её рук дело. Ты понял или нет?! — Маттиас отчаянно впился взглядом в Клеменса. — Я видел мальчика, который держал в руках свои внутренности и кричал, я видел девочку с ведром крови, я… Клеменс только теперь насторожился и попытался дать брату шанс: ну же, скажи хоть что-то вразумительное, я слушаю, я готов обдумать то, что ты скажешь. Он молча слушал, и его молчание Маттиас ошибочно принимал за равнодушие. Маттиас говорил, то теряя надежду, то загораясь снова. Рассказывал, что мальчики, о которых Матти много лет назад рассказывал доверчивому братцу, держали в руках лохани не с овечьими внутренностями, а со своими собственными. Девочки в своих вёдрах несли скорбь и смерть, бессилие и кровь безнадёжно раненных, окровавленные бинты и вату. Старая Ингрид и в самом деле существовала. И имя ей было — Война. Он встал и прошёлся по комнате. Он толковал о страданиях, скорби и бессилии, о войне, которая без разбору молотит всех, «и все об этом знают, и никто не хочет её остановить»… Маттиас поглядывал на Клеменса и хотел орать от его спокойствия, от его властно сложенных на груди рук. Конечно, Клеменса уже не тронут россказни о кровавой бойне. Клеменс много лет провёл, убеждая самого себя, что мир свободен, открыт и светел, и расцветающая экономика его страны поддакивала ему, как и замечательная жена, как и его торговля, которая шла в гору. Всё говорило о том, что Маттиас всегда врал, и нет никакой мясорубки, жизнь человека — не мучительный путь от яслей до скотобойни, а нечто более радужное; упорство и труд и немного удачи — всё, что нужно, чтобы сделать свою жизнь именно такой, какой ты хочешь. И теперь Маттиас хотел, чтобы Клеменс заново поверил в страшные сказки, поверил в существование чудовищной Войны, которая стара, как мир, чтобы поверил в её детей — Страдания, которые воют и держатся за свои выливающиеся потроха, и Скорбь, которая всегда сопровождает смерть. И во всём этом, по убеждению Маттиаса, был виновен капитализм. «Вспомни наш Сэйфьеиннматур, он был раем, раем, потому что все были бедны и равны», — призывал Маттиас. Клеменс удостоверился в том, что Маттиас тронулся. Здоровый человек так не говорит, не дёргается, не пересыпает свою речь такими метафорами, не называет раем нищую деревню, не смотрит с мольбой на человека, которого пять минут назад обвинял в эксплуатации рабочего класса. — Я не врал тебе, — горячо убеждал Маттиас, снова усевшись на краешек кровати. — Как видишь, всё оказалось правдой… — Ты бредишь, — Клеменс нетерпеливо прервал его: одно и то же он слышал уже не в первый раз. — Забудь об этом, как я забыл. Всё, что было с нами в Сэйфьеиннматуре, истории про нашу скотобойню, «старуха» эта… забудь. Ты болен… Он никак не мог понять, зачем Маттиас цепляется за эти образы. Может, так ему легче было сжиться с травмами, оставленными войной. Но зачем же было возвращаться? Он прошёл бог знает сколько километров, разыскал его, Клеменса, для того чтобы опять рассказывать ему про проклятую скотобойню? Значит, хотел оправдаться, по-видимому, хотел доказать, что был прав и невиновен. Конечно, он из-за этого и Рафу упоминал, снова клялся, что не убивал её… жгло, жгло Маттиаса то, что он был без вины наказан. Клеменс рассеянно смотрел на старый шрам от собачьих зубов на своей руке. Ему бы и в голову не пришло после стольких лет спрашивать брата, он ли убил рыжую вислоухую собачонку. Маттиас умолк. Он действительно был болен и, к сожалению, братец это заметил. — Зачем ты говоришь мне всё это? — спросил Клеменс. За всё время разговора он так и не встал с места, наблюдая за агонией Маттиаса. — Чтобы ты понял. Что война — это люди. Клеменс кивнул. — Ладно. Допустим. Что бы это ни значило. — Ты думаешь, что война кончилась — но она не кончится никогда, — поспешно добавил Маттиас. — Где-то прямо сейчас люди грызут друг друга, и вы мирно спите в своих кроватях. Люди, которые работают на тебя — нищие, и остаются нищими, чтобы ты мог как можно меньше платить им, чтобы ты со своей семьёй процветал. — Почему именно я должен всё это понять? — Клеменс повысил голос. — Ты уверен, что понимаешь, кто я?! Боже, Маттиас, я хозяин мясной лавки, а не фабрики! На меня не работают тысячи несчастных нищих! Маттиас не верил. Слишком глубоко сидела мысль, что сытый — значит богатый, богатый — значит враг, успешный — значит грязный на руку. Сложенный нож в сапоге всё сильнее ощущался опухолью. — Ты мой брат, — сказал Маттиас. Всё тяжелее было смотреть Клеменсу в глаза. — Ты единственный, кто всегда понимал. Наконец-то, хоть что-то он мог сказать просто и ясно. Теперь для Клеменса было очевидно: Маттиас все эти годы испытывал вину перед ним. И в то же время, по всей видимости, страшно завидовал. Маттиас помолчал и вновь вспомнил, как в детстве они с братцем слушали нравоучения бабушки, библейские притчи. Вспомнил про Авеля, пастуха и скотовода, которому повезло получить божье благословение. Вспомнил Каина, убийцу, проклятого изгнанника, который себя загубил своими же руками и ушёл на восток от рая. Он не мог усидеть на месте. Сидеть на кровати человека, которого он так стремился убить, было невыносимо. Он вскочил, подошёл к стоящему у стены комоду с зеркалом и фотографиями в рамках. — Когда я был там, я всё думал: за что мне это изгнание. — Маттиас аккуратно коснулся свадебной фотографии Клеменса и Роньи. — За что бог отвернулся от меня? Позволил самого себя загубить. Я так дёшево продал себя, Клем, так дёшево. Стал ничтожеством. Стал убийцей. После войны у меня были товарищи, единомышленники, но даже им я не мог объясниться. Я захотел найти тебя. Приехал в деревню. Аустроус… она рассказала мне, как ты устроился тут. Маттиас зажмурился, увидев фотографию Клеменса и ещё совсем маленькой Кирьи. Он твёрдо и тихо договорил: — Когда я услышал, как ты разбогател, я захотел тебя убить. Бог заранее наказал меня, так не всё ли равно? Он обернулся. Клеменс явно был впечатлён этим признанием. На его лице отразился страх и в то же время… интерес. Маттиас так давно видел это выражение… — Ну… спасибо за искренность, братец, — попытался пошутить Клеменс и коротко хохотнул. — Нет, постой. Ты что, серьёзно подумал, что я здесь в деньгах купаюсь? — Он даже не мог злиться, потому что это было слишком нелепо. — Аустроус! Чего она тебе наговорила?.. Ох… да ты совсем ошалел. Оглянись. Что в этой спальне говорит о моём несметном богатстве? Старый комод? Отклеивающиеся обои? Или тебя смутил праздничный стол, который мы можем себе позволить на очень редкие праздники? Маттиас… Это то, как живут нормальные люди. В деревне была жизнь собачья. А это — не богатство. Это всего лишь не бедность. Он не знал, есть ли смысл вразумлять брата, или лучше всего выгнать его из дома, пока он сдуру не навредил Клеменсу и семье. Маттиас невидящим взглядом послушно рассматривал обои. Было его жаль. Мысль о том, чтобы прогнать его, как шавку, нравилась Клеменсу только в начале разговора, сейчас уже нет. — Я надеюсь, ты не за этим пришёл? — спросил Клеменс с улыбкой, стараясь не выдать обеспокоенности. — Не придушить меня, коварного капиталиста? Маттиас дёрнулся при последнем слове и нервно улыбнулся: — Нож. У меня с собой нож. Клеменс закрыл рот ладонью, чтобы не расхохотаться. Этот жест был чем-то новым, Маттиас такого не помнил. У него заслезились глаза. Клеменсу нужно было время, чтобы обдумать всё сказанное. Страха не было. Он зорко следил за движениями брата и знал, что в случае нападения управится с ним. Он слышал, как на лестнице шумели дети, которые заскучали по папе и требовали его возвращения в гостиную, а Ронья всеми силами отвлекала их. Выйти к ним он не мог. Он вскоре обнаружил, что и встать не может. Его придавило осознанием, что человек, стоящий рядом — это его родственник, и дело даже не в кровном родстве, а в прожитых вместе годах и невзгодах. И этот человек, который когда-то был так дорог ему, был жестоко наказан сверх меры. Да, Маттиас сам был во всём виновен, сам сбежал. Но это не меняло того факта, что тот восемнадцатилетний беглец Матти не заслуживал рабства, войны и скитаний. «Война превратила его в психопата», — подумал Клеменс. Убийство было серьёзным намерением. Маттиас был просто калекой, который устал от страданий. Прежде всего от своих. И он пытается что-то сделать с чужими. Он не хочет страданий животных, не хочет есть их мясо, но у него просто нет выбора — он босяк, так что он ест то, что найдёт. Он не может даже прекратить мучения животных, что уж говорить о людях. И всё же, было в словах Маттиаса нечто здравое и правдивое, пусть и укрытое вязью лишённых смысла обвинений и метафор. — Очень странные вещи ты говоришь. Капиталисты, угнетатели, нищие, — хмуро произнёс Клеменс. Ему показалось, что он на самом деле понял Маттиаса, и его пугало это понимание. Он с надеждой предположил: — Твои товарищи-коммунисты на тебя так повлияли? Маттиас мотнул головой. Он не мог решить, что ему всё-таки хочется сделать — прирезать Клеменса или броситься на колени перед ним. Потому что то, что он хотел рассказать, было больше, чем он сам, это чудовище, которое оплело его мозг, эта плотная паутина самых тяжких мыслей была сильнее, чем он сам, и Маттиас просто не знал, как заставить другого человека осмыслить всё это. Клеменс не был виновен в том, что именно он стал «жертвой» вины Маттиаса, нужды в покаянии неприкаянного. Маттиас мог бы прицепиться к любому человеку из своего прошлого, мог бы загореться идеей добиться прощения приёмных родителей, мог бы стать одержимым идеей найти Аустроус и извиниться перед ней и завоевать её, но почему-то вместо всего этого его больной разум прицепился к младшему брату. На первом этаже в гостиной сидели родственники, но Маттиасу казалось, будто Клеменс был всем, что осталось у него на земле. Это будто был последний родной человек — и то, связь их была прервана на долгие годы и хрупкое двоюродное родство уже вроде ничего не значило. Скотобойня когда-то была общим врагом, который их сплотил, и Маттиас всё надеялся, что это сработает снова. — Клем… — Маттиас делал последнюю попытку. — В этом замешаны все мы. В этой войне. Мы все — бараны, овцы, игрушки на нитках, назови это, как хочешь, но нас продают, как товары. Я видел, как превращают в мясо тысячи баранов, таких, как я сам, и я сам делал это. Я убивал, меня убивали. Я был слепой старухой, и я был бараном в её руках. — Маттиас приблизился к Клеменсу и вкрадчиво проговорил, склонившись над ним: — А в это время кто-то, как ты, тихо богател и хорошел, потому что Штаты и Великобритания вливали миллионы в экономику Исландии, потому что им это было выгодно. Ну? Теперь тебе понятнее? Клеменс подумал. Кивнул. — Ты видишь, как меня контузило, — продолжил Маттиас, — и поверь, я пытался всё забыть и выбросить эту старую Ингрид из головы. Но не могу. И мы с тобой… Клем… мы должны… Мы ничего не сделаем с этим? Скажи мне, мы так и будем с этим жить? — О чём ты говоришь? — фыркнул Клеменс. Он помолчал, кусая губы. — Что мы с тобой можем? Устроить революцию? Перекроить весь старый мир… да, конечно, уж мы-то с тобой убьём эту старуху, уничтожим капитализм и станем прародителями нового мира. Честного и сияющего. Нет. Мы не сможем, Матти. Мы ничего не можем поделать. Это был конец. Маттиас обратил к брату свою последнюю молитву: пойми меня. И Клеменс понял. Что теперь? Легче не стало. Брат не объяснит, как жить дальше. И не смогут они этот мир переделать, это правда. Сидя с ним в полутёмной спальне, Маттиас вообразил, что они одни в мире, вертят перед собой земной шар и препарируют его пороки. А по сути — инвалид и хозяин мясной лавки, они никогда не изменят мир, сколько ты ни говори об этом. Слова Маттиаса с опозданием взволновали Клеменса. Маттиаса можно было считать и подлецом, и сумасшедшим, но Клеменс задумался, кто же он сам. Муж, отец, гражданин. Ничего плохого, только хорошее. Вроде бы. Но постепенно он склонялся к тому, что Маттиас был прав: он такая же часть механизма, несущего несчастья. Он пытался сопротивляться этому внушению, помня о том, как в прошлом горько поплатился за свою доверчивость. Он нашёл силы встать, аккуратно обошёл Маттиаса и прошёлся по комнате. Так получилось, что Клеменс долго и с большим трудом строил самого себя, свой характер, своё дело, и мир вокруг себя организовывал определённым образом, по-своему сортируя всё на чёрное и белое. Во время войны это было нелегко, нравственные ориентиры были неясными указателями в тумане, иногда и на себя, и на поступки других людей Клеменс смотрел ошалело, не понимая, как относиться к происходящему. И всё равно он как-то разрешал противоречия. Клеменс только-только почувствовал, что вот оно, наконец — он разобрался, как работает этот мир и как с ним обращаться. И тут братец снова всё рушит. Все эти годы Клеменс гнал от себя мысль о том, что его благополучие крепко стоит на чьём-то труде и несчастье, а братец вынырнул из ниоткуда и потребовал: «Разуй глаза и смотри». Маттиас упорно твердил: скотобойня реальна, мясорубка реальна, я говорил правду. А Клеменс не мог перестать думать о том, что Маттиас преодолел сотни километров ради этой исповеди и, наверняка, прощения. И было что-то, чего они оба не замечали. От их разговоров пахло смертью. Образы обитателей скотобойни, за которые Маттиас так цеплялся, были лишь способом переиначить смерть, сделать её одушевлённой и хоть немного осмысленной. Маттиас попал в госпиталь в очередной раз в 1944 году. Ему было двадцать пять. Он впервые тогда попытался себя убить: принялся резать вены на и так уже простреленной руке, но одна медсестра увидела это и остановила его. Ему было двадцать пять, он сравнялся в возрасте со своей давно умершей матерью. А потом он не понимал, почему все женщины смотрят на него глазами мамы. Всю жизнь он не понимал, почему маленькому Матти каждую осень было больно смотреть на увядающий луг, умирающие травы. Почему, когда он всё-таки провёл ночь с вдовой, у которой жил, наутро она показалась ему дохлой овцой с заплывшими красными глазами. Потому что с шести лет Матти носил смерть внутри себя. И знал об этом, и не хотел это признать. Собственная смертность и хрупкость, о которых он узнал на войне, напугали его. Ухватиться за кровожадную старуху-убийцу было проще, чем признать, что у смерти нет образа, тела, плоти, и смысла. Старухино имя было Война. Но также её имя было Смерть. Её имя могло быть и Хёдн. Для Маттиаса всё это давно слилось воедино. Они так и стояли, погружённые в свои размышления и уже неспособные ими делиться. На это понадобится ещё много таких разговоров. Клеменс только теперь заметил в глазах Маттиаса слёзы. Брат был измотан. Клеменс не мог читать мысли и вряд ли мог без слов понять всё, что чувствовал этот человек, но подозревал, что Маттиаса рвут всё те же противоречия, которые высветил их разговор. Ненависть к человечеству и в то же время жалость ко всем людям на земле. Желание убить брата из зависти и в то же время желание получить его прощение. Глубочайшее раскаяние и попытки удержаться за свою правоту. Маттиас не мог справляться с этим в одиночку. Такой высокий, сильный, выносливый, он умудрялся быть совершенно беспомощным. Клеменс думал, что ему теперь делать. Он не психолог и не психиатр, он просто нормальный человек, который не знает, как обращаться с ненормальными. Хотелось обнять — такой вот простой жест, но слишком детский, бесполезный… Они стояли друг напротив друга. В прошлый раз такой разговор, когда они ссорились и кричали, запершись в комнате, закончился тем, что один из них ушёл. Клеменс ни за что не хотел допустить это снова. — Мы бессильны, — проговорил Клеменс. — Да, — кивнул Маттиас, и от этого слёзы предательски выкатились из глаз. — И мы ничего не можем исправить. Старуху мы не убьём. Старый мир не убьём. — …Да. — Ты зарежешь меня, если я подойду и обниму тебя? — Нет, не зарежу, — Маттиас отвернулся, кривя губы в улыбке и пытаясь не разрыдаться. — Не зарежу. Клеменс подошёл и осторожно обвил руками. Когда-то мальчик Матти бросил все свои силы на то, чтобы научить брата бояться людей с топорами и не идти им навстречу, когда они подзывают тебя. А Клеменс всё равно подошёл и обнял Маттиаса, зная, что у братца для него припасён нож. — Я тебя простил, — сказал Клеменс, не разрывая объятий. — Перед родителями и бабушкой тебе ещё придётся извиняться, а с меня хватит. Всё простил и давно. Он ещё что-то говорил про работу, дом, про то, что легко устроит Маттиаса, если тому ещё не вышибло все мозги и способности к математике. Маттиас плакал, и это не были слёзы облегчения. Это было горе. Его замороженное сердце вмиг размякло, и оно кровоточило. Пора было сложить оружие, Клеменс был прав. Пора сложить оружие и прекратить бесконечное бегство. Ты всю жизнь хотел, чтобы тебя, плачущего мальчика, поймали на бегу и остановили, так смотри же. Противоречие в сознании Маттиаса было разрублено. Не навсегда. Но хотя бы на день.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.