***
– Вы не полагаете, что я как-то чересчур уж ревностно пристрастился к вашим незатейливым аррасским сластям? Потому как меня самого, признаться, даже несколько беспокоит, что я разве что самую малость, знаете, более этаким прискучившим уже обыкновением, скучаю по Лаперузу, – Донасьен проводит указательным пальцем вдоль длинной ручки серебряной ложечки, утонувшей в наполненной шоколадным мороженым стеклянной креманке; на черном шелке неснятой перчатки остались сальные белые следы от пудры. – А скучаете все же по его сластям… или салонам? – флегматически интересуется Максимилиан, набирая немного мягкого мороженого в свою ложечку и отправляя ее в рот. – По тому и другому, мой милый друг, – Донасьен поднимает низкий и широкий бокал для шампанского вина, на треть наполненный пуаре, а на оставшуюся часть – сладкой искрящейся пеной, и залпом опустошает его, после придвигаясь по обитой красным бархатом оттоманке чуть ближе, облизывая верхнюю губу и опираясь раскрытой ладонью ровно между собой и Максимилианом. – Я как-то даже… знаешь, брал внаймы виллу в Аркуэле, подальше от любопытных глаз, чтоб никто не мешал мне предаваться этим невинным удовольствиям навроде порки… Но этакие виллы, закрытые салоны, бордели… притоны Двора Чудес – совсем иного рода баловство, нежели ваш провинциальный Сит'луазир. Вульгарное, пресыщенное баловство, порочная повадка либертина, совсем не то, что ты нынче сделал мне… ртом, – он понижает голос, проводя ладонью по столу, и вышитая понизу золотым шелком скатерть идет складками под его обтянутой перчаткой рукой. – Прелесть твоей невинности так возбуждает мое воображение, мой милый друг. Мой строжайший, изнемогающий от желания Парис, притворствующий, будто мирские страсти ничем не волнуют его, не вызывают этого деликатного трепета, с которым он рано или поздно неумело, неискусно уступает, без игры, без этой заурядной агитации… – Перестаньте, Донасьен, – так же негромко отвечает ему Максимилиан, с некоторым интересом изучая его лицо из-под очков и отправляя в рот еще одну ложечку мороженого. – Во-первых, это посредственное соблазнение нисколько не отличается от помянутой вами заурядной агитации. Во-вторых, я просил вас… не на людях. – Да что здесь за люди… – Донасьен тихонько фыркает, проводя ладонью дальше и задевая ножку его бокала, чуть пересаживаясь. – Разве что у входа кто-нибудь завтракает да подавальщик ходит… Нет уж, это вы перестаньте, гражданин Робеспьер, – рука в перчатке соскальзывает со стола, расправив скатерть, и ложится на стянутое саржевыми кюлотами колено, – тогда вы не позволили мне кончить, и нечего сейчас… манежиться. – Донасьен, – но голос Максимилиана сдержанный и сухой – такой же сухой, как рука, жестко перехватившая руку; он разве что бросает быстрый взгляд в зал, в дальнем конце которого они устроились, за столом, прикрытым лаковой, с узким стеклянным верхом ширмой. – Ширма же совсем прозрачная, прекратите эти… выходки. – Да кто будет на вас смотреть, – снова фыркает Донасьен, сжимая его колено против жестко отталкивающей руки. – Никому нет до вас дела, если только вы не вознамеритесь устроить скандал. Но, разумеется, если вам, мой милый друг, хочется поскандалить, я не буду возражать и только присоединюсь к этакой забаве. В противном же случае давайте… переговорим уединенно, как двое передохнувших от праведных трудов граждан, коими нас и представит себе любой, глянувший в стеклышки этой ширмы, ежели вы перестанете упрямиться. Потому как я не собираюсь ничем задевать вашу честь, гражданин Робеспьер, я хочу, чтобы между нами в любой миг были только удовольствие и согласие, но здраво представляю, о чем вы думаете, и… словом, дайте мне излить вам душу, и за этим я поласкаю вас рукой немножко, и ничего более, обещаю вам. Максимилиан розовеет – румянец прячет следы от жестокой оспы – и молчит, все так же крепко сжимая запястье Донасьена. Подвижное, смуглое лицо в свете четырех свечей подвешенной над столом бронзовой люстры вызывает в нем чувство обманчивого доверия, которым он пренебрегает; от пресно-сладкого, бесстыжего запаха скромной поздней туберозы, стоящей в вазочке на дальнем краю стола, слегка-слегка тошнит. Максимилиан придерживает вздох и медленно расслабляет пальцы. – Не беспокойся так, мой котенок, ни одна душа не узнает, – чужое дыхание – сладкой пьяной грушей, сливочным шоколадом и какой-то мокрой кабацкой похотью – касается щеки; Донасьен еще чуть пересаживается, устраивая ладонь ровно между ними, так, чтобы едва касаться ей своего бедра и бедра Максимилиана, – и ведет второй рукой по его ноге медленной, возбуждающей желание лаской. Ему хочется, конечно же, хочется, даже если не так и не здесь, но желание ласковой руки тяжело дает в кровь сейчас же, когда он едва отошел от того, как похабно сосал соленый темно-красный член в закрытом не то простыней, не то скатертью углу. Максимилиан тоже опирается на лоснящийся бархат оттоманки, касаясь пальцев Донасьена мизинцем, и чуть разводит ноги, когда тот наконец мягко сжимает его член и яйца в своей смуглой ладони. – Ты думаешь, я хотел обидеть тебя? – Донасьен чуть придвигается к его уху, сохраняя определенное приличие и обжигая кожу шепотом – и этак непринужденно трогает, поглаживает между ног. – Тем, что напомнил, сколь ты неискусен, мой милый друг? – он безобидно смеется одним приторным дыханием. – Но мне нравится, нравится это, ты бы знал, как нравится… – и все шепчет, развязно гладя рукой между стройных ляжек. – Нравится, как ты… так неумело, но так желанно и приятно делаешь мне ртом, мой любимый Максимильен. Когда этак всхлипываешь, с намокшими глазами, от того, как хочется взять его поглубже, и когда травишь так немного, давишься от того, как тебе это несвычно, и все же работаешь горлышком… Все это тебе внове, Максимильен, и оттого я так люблю тебя, так люблю, когда ты берешь его ртом, когда сосешь его, – он сам плохо сдерживает дыхание в разгорячившемся шепоте, посильнее сжимая набухший член Максимилиана через плотную, теплую саржу кюлотов, стараясь продернуть и снова тесно лаская его, натирая и наглаживая, – когда он никак не вмещается тебе в рот, и ты мнешь его в руке, мастурбируешь меня рукой, доставляя мне такое удовольствие… Максимилиан не смотрит на него, отведя взгляд и придерживая красную бархатную подушку правой рукой. Хочется откинуться назад, на отсутствующую спинку, и закрыть глаза, но он вынужден держать спину прямой и удержать дрогнувшие колени, когда Донасьен так плотно и медленно потирает его член, подушечками своих сальных литераторских пальцев сжимает закрытую головку и чуть продергивает, мастурбирует ее. – …и как же мне хотелось бы… там, в том неприхотливом уголке развернуть тебя, поставить к той оградке и растлить тебя, хоть сколько-нибудь раздеть тебя, всего только расстегнуть пуговки и приспустить… – а Донасьен ничуть не замедляется, все щекочет торопливым шепотом покрасневшее, горящее ухо и такую же щеку и плотно стискивает его член. – И разве что самую малость приласкать твой лилейный, твой голый задок рукой, послюнить его и отсношать тебя в том закуте, предаться с тобой циничной содомии, такой дурной и скорой, такой удовольствующей нас обоих… потому что только с тобой я мог бы… – почти касается носом напудренного виска и вдруг приостанавливается. Он резко отнимает руку, заставив Максимилиана возбужденно свести ноги и шумно выдохнуть носом, отворачивается, беря бутылку сладкого пуаре и наполняя свой бокал с налипшей на стекло тонкой пенкой. Несколько сахарных грушевых капель падает на скатерть, когда Донасьен берет бокал, раскачав сидр в нем, и подносит ко рту, тоже опустошая его почти одним глотком. Максимилиан ловит себя на том, что слишком крепко сжал лежащую под рукой подушку, и отпускает ее, укладывает локоть на стол. Член горячо, ноюще пульсирует, голова полнится сладкими возбужденными мыслями, и он собирается хоть немного удобней пересесть, приоткрывая рот, когда Донасьен снова почти прижимается к нему, давая жаром через всю одежду, и снова устраивает руку у него между ног. И Максимилиан только остро прикусывает губу, смаргивая и чувствуя, как душно-душно платок тянет шею и как потребно ему потереться об эту горячую руку, как потребно, чтобы Донасьен помастурбировал его еще хотя бы немного, прямо здесь, в звенящем приборами и бокалами, искрящем свечами, жующем и бубнящем где-то далеко за спиной кафе. – Мы с тобой тогда, мой ненаглядный… – и Донасьен с желанием мастурбирует его грубыми, тихими движениями запястья, еще покрепче стиснув член через саржу и все бормоча на ухо, – только мы с тобою, и ты возводишь меня на неприступный пьедестал одним тем, как уступаешь, как подаешься мне в руки… и отказываешь, отталкиваешь только из чести, из радения об интересах твоего добропорядочного положения, но не из робости, не из противного мне и тебе фальшивого безгрешного целомудрия… и если уж всерьез оттолкнешь, то я возьму, удержу твою руку и овладею тобой силком, и расцелую тебя, любимый мой, и ты захочешь… ах, позволь мне сейчас достать его, мой Максимильен, я скоро сделаю тебе рукой, помастурбирую его, и ты спустишь мне в руку… – Нет. Нет, Донасьен, не здесь, – Максимилиан, и без того густо раскрасневшись, разлепляет губы; весь рот сухой и липкий, влажный жар под одеждой тянет и мучает, но он находит силы, слегка смяв скатерть, повернуть голову. – Прошу тебя, не здесь. – Хорошо, хорошо, не тревожься за это, мой безукоризненный законник, я помогу тебе облегчиться и так запросто… – Донасьен быстро шепчет с возбужденным согласием, и, бездумно опустив взгляд, Максимилиан охает одними губами, снова отводя глаза. Горячая рука быстро натирает его ноющий и твердый член, и член Донасьена так туго натягивает шелковый репс кюлотов, и так хочется… Шоколадное мороженое тает и плавится в стеклянной креманке, сочась сливочными прожилками. Пузырьки золотистого пуаре ползут по запотевшему стеклу почти не тронутого бокала Максимилиана, выдыхаясь и насыщая душный воздух запахом свежей сахарной груши. Неприятно игривая линия смуглого рта расплывается за пределами зелено-голубых очков. – Перестань. Перестань, Донасьен, – Максимилиан просит вздохом, хватая его запястье над перчаткой, под кружевной манжетой сорочки. – Я сейчас уже могу… разрядиться, прошу, перестань. Но, разумеется, Донасьен не перестает; только бросив быстрый мальчишеский взгляд через плечо, в зал, он придвигается еще ближе к отвернутому лицу Максимилиана и опять против удерживающей руки тесно сжимает его член, туго ласкает и гладит обтянутую саржей головку пальцами. – И ты так порадуешь меня, если спустишь сейчас, любимый мой котенок… тебе ведь так порядочно хочется… – и Максимилиан почти не разбирает этого, зато хорошо чувствует скользнувший в его ухо прохладный и мокрый язык. Донасьен запускает его сразу поглубже, с похабным причмокиванием лаская, и сдрачивает его напряженную и горячую головку двумя пальцами. Максимилиан кусает нижнюю губу так сильно, что останется след, и невольно сводит колени; по его телу проходит тихая дрожь, и он, весь напрягшись, не издает ни звука, мокро и обильно спуская в свои кюлоты, чувствуя, как туго и сладко его член выталкивает густую сперму, сразу потекшую на бедро. И он не просит, но Донасьен еще ласкает его, сухо и почти больно сдрачивая напрягающийся член, и только едва касается влажного уха губами, отстраняясь. – Что ж, самое время теперь… – он берет бутылку и, прищурившись, ставит обратно, – самое время нам взять еще выпить, мой дорогой друг. Эй, эй, мальчик! Подавальщик! – оборачивается, закидывая ногу на ногу и требовательной аристократической привычкой щелкая пальцами. Максимилиан, еще до конца не отойдя от желанной разрядки и тихо ахнув, живо расправляет сложенную у его креманки льняную салфетку, набрасывает ее себе на колени и опирается левым локтем на стол, прикрывает ладонью лицо, скрывая румянец. – Еще бутылку этого живительного ликера, мальчик, принеси нам, будь добр, – Донасьен тем временем обращается к живо миновавшему зал подавальщику, болтая, как обычно, будто ничего и не произошло. – Сей момент, мсье, – и подавальщик соглашается, но не отходит. – Мсье? Простите, мсье? Вам нехорошо? – Нет, нет, – Максимилиан не поворачивает лица и чувствует, что румянится только сильнее, – просто… у вас здесь очень уж душно. – Так можно было бы окно растворить, мсье, – а подавальщик никак не отвяжется, и Максимилиан только недовольно взмахивает свободной рукой. – Не нужно. Принесите лучше холодного питья, и мне сразу станет легче, – он вздыхает, все же чуть поворачивая голову. – Ну же, идите, – и позволяет недовольной нотке прорезаться в голосе, и только тогда подавальщик, принеся извинения, отходит. Донасьен же глядит на него – когда он наконец может распрямиться и, раз обернувшись, кое-как поправить все еще сладко набухший член через уложенную поверх салфетку и влажные кюлоты, – с совершенно лицейским кокетством и удержанным смешком. Набирает полную ложечку мороженого и скабрезно слизывает его, беспечно покачивая ногой. Темно-зеленая вельветовая туфля обыкновенно сползла с нее, открывая темную пятку шелкового чулка. – Ты… мальчишка, – Максимилиан подпирает щеку рукой, скромно улыбаясь и показывая ему свои светлые зубы.***
– Шарлотта… все намечала наконец хоть день провести с подругами… и Тентен вернется не раньше обеда… – Максимилиан часто дышит, упираясь коленями в пуховое лоскутное одеяло и сжимая в обеих ладонях смуглое лицо Донасьена, снова покрывая мальчишескими поцелуями его мягкий небритый подбородок. Жирная пудра с его волос останется на одеяле, как и на замаранной черной перчатке, брошенной у кровати, присохшая грязь с неснятой туфли сыпется где-то в изножье, но Максимилиан не чувствует себя грязным, когда целуется с ним, свесившим ногу с его постели, расслабленно улегшимся, в расстегнутом аби и сползшем, почти уже снятом газовом шарфе. – Когда мы улучаем с тобой эти минуты, мой милый, я будто бы снова… чувствую себя мальчиком, скрывающимся в чужих комнатах от гневящихся аббатов, – смеется Донасьен, прибирая его волосы и подставляя шею. – Разве что никто больше не подслушивает под дверьми. Мне тогда казалось, что они всерьез назначали у них караул, и нам приходилось утешаться так тихо, и Камиль так забавно бранился, когда… – а Максимилиан согласно спускается ниже, оттягивая шарф, чуть развязывая воротник его сорочки и поверху целуя мягко приподнимающуюся грудь. – Только прошу тебя, пообещай, что ты не слышал этого. – Ничего, ничего я не слышал, мой милый, ведь твой рот был так занят… – Донасьен вздыхает, слегка надавливая ему на темя, пачкаясь в пудре и просовывая свободную руку между ними, торопливо расстегивая лацбант и пояс. – Как это грязно, Донасьен, – и Максимилиан цокает языком, подлаживаясь под его руку и опускаясь еще ниже, помогая приспустить кюлоты с подштанниками на полные, мягкие ляжки; тяжело набухшая головка лежащего на бедре члена вся влажная, от него и волосатых яиц пахнет семенем и свежим потом, и Максимилиан тоже вздыхает, беря его в руку и немного потягивая. Еще довольно мягкий член быстро твердеет под его нехитрой лаской, а Донасьен все гладит его по волосам, чуть приподнимая бедра. И сладко, чувственно охает, когда Максимилиан открывает головку и берет ее в рот, соленую и тяжелую, и мастурбирует его двумя пальцами, тепло посасывая и неглубоко соскальзывая губами по стволу. – Ну же, ну же, возьми его еще поглубже, котенок… – и Донасьен, чье терпение – горящая сухая трава на осеннем ветру, сызнова быстро горячится от этой ласки, сильнее прихватывая за затылок, грубо надавливая и проталкивая член глубже в рот. И все охает, устроив руку на пудреных волосах и трахая Максимилиана своим сладко изогнутым, твердым уже членом почаще, и нажимает на затылок сильнее; толстая головка туго и почти больно проскальзывает в растянутую глотку, и Максимилиан хрипло утыкается носом в немытые, потные волосы на лобке, чуть поблескивающие от кожного сала и рыжеватого глета, и царапучий стеклярус жилета. Донасьен негромко стонет горлом, пытаясь удержать, но Максимилиан толкает его в бедра, мгновенно отводя голову и закашливаясь, сплевывая густую слюну на его липко шлепнувший по прикрытому сорочкой животу член и чуть подтянувшиеся яйца. – Донасьен, будь сдержаннее, я прошу тебя, – кое-как прочистив горло, он вытирает рот манжетой, но, хоть смотрит и укоряюще, все же миролюбиво просовывает ладонь под сорочку и вельветовый жилет, немного задирая их и открывая мягкий, полный низ живота, поглаживая его. – Ты бы знал, как это непосильно, котенок, – а голос Донасьена такой по-детски капризный и жеманный; он задирает голову, опираясь на локоть, и все его лицо красное до шеи. – Ты этак томишь и манежишь меня, а мне уже так потребно спустить, мой прелестник, и я бы в твое горлышко… – Ах, замолчи. Я тоже, может статься, хочу лечь, и чтобы ты мне ртом… – Максимилиан так же ярко краснеет, сказав это, и недовольно поправляет очки, снова оттягивая на себя его член и накрывая влажными губами головку. И Донасьен, сбившись с мысли, опять запрокидывает голову – такой зависимый от этого немудреного удовольствия – и снова давит на затылок, понежнее малость разве что. Его член такой сочный, соленый и напряженный; черные с редкой сединой волосы на животе выбиваются из-под тускло блестящего в дневном свете стекляруса и бледной, едва заметно тронутой оспой ладони. Максимилиан старается заглатывать изогнутый член поглубже, обсасывая его губами, и собственное желание, притупившееся от быстрой разрядки в кафе, уже тяжело ведет голову. – И пускай, к черту, сними уже их… – он отрывается с причмокиванием быстрого, грязного поцелуя, с мокрым ртом, и приподнимается на локте, мастурбирует темно-красный член рукой и кивает на смятые, собравшиеся на бедрах Донасьена кюлоты. Им обоим не хочется, но ласку все же приходится на какое-то время оставить; сброшенные туфли с тяжелым стуком каблуков падают на пол, и в четыре руки Донасьен и Максимилиан расстегивают фольгированные пуговицы на кюлотах. По бедрам шуршит репс, по бедрам скользит шелк, под разогретыми телами смятыми складками остается сползший с плеч темно-зеленый вельветовый аби. Донасьен раздвигает ноги, свои полные волосатые ноги с подвязанными над коленями грязными чулками, и низко вздыхает. Рай пахнет его потными волосами в промежности, думает Максимилиан, устраиваясь между этими лоснящимися, бесстыжими бедрами и наспех расстегиваясь. Его член крепкий уже достаточно, еще влажный, и он даже не смазывается, потому что его Донасьен умеет так податливо раскрыться, и сочная головка проскальзывает в его мягкий зад почти без усилия. – Боже, там, снаружи, так холодно, родной мой, – Максимилиан прикрывает глаза и шепчет, чуть еще помогая себе рукой и вталкивая член поглубже. – Так иди ко мне, я тебя обогрею… бесстыдный ты мой слеток… – Донасьен обнимает его за шею, дыша ртом и легонько мастурбируя себя, касаясь его живота костяшками пальцев. – Ну так пусти тогда… – а Максимилиан берет его за плечо, суховато и сильно насаживая, и Донасьен прикусывает губу от удовольствия; мягкая нога в шелковом чулке ложится на бедра Максимилиана, проезжается по спине, и он переступает рукой, подхватывая под сочную ляжку и давая Донасьену закинуть ногу ему на плечо, еще посильнее и поудобней раскрыться. Вторая обтянутая шелком лодыжка все дотрагивается до его колена, пока он поспешно и сладко двигает бедрами, слегка придавливая Донасьена за плечо, за шею, истово желая, чтобы силы в подрагивающих руках было побольше, чтобы задеть еще и сжать ладонью покрасневшую в темноту мягкую небритую щеку. Донасьен мастурбирует себя все поживее, пока Максимилиан употребляет его этими тугими поспешными толчками, с тянущей отдачей качая бедрами. Ноющий зной между мягкими лоснящимися ляжками совращает и завораживает его переплетением любовников на цыганской карте, пресным, бесстыжим запахом поздней туберозы и рюмкой вина в холодной воде – и кружит голову; Донасьен изнеможенно показывает желтые по краю зубы, зажимаясь, и пунцовые пятна горят на его смуглой коже. Стеклярус с шелестом похрустывает под навалившимся Максимилианом, и ножки кровати туговато скрипят с каждым толчком; трахать податливое тело так тесно, Донасьен жадно сдаивает его, упираясь ногой в плечо и чувственно подмахивая бедрами. Животное удовольствие быстро занимается внизу живота; повлекшая ласка срывается поцелуем взасос пониже подбородка, еще одной пунцовой отметиной со вкусом пота и кислого уксуса. – Донасьен, разреши мне… – и это все так мягко, Максимилиану неожиданно нужно совсем недолго, лишь несколько сладких охочих минут этакого бесстыжего эроса; он с удовольствием почаще двигает бедрами, свободно засаживая в теплый растянутый зад и дыша ртом. – Да, давай же, спускай, котенок… после только поднеси мне еще своих губ… – и Донасьен не манежится, томно обнимает его за шею сильнее, все задевая ступней лопатку и с тем же удовольствием и желанием позволяя содомировать себя. И Максимилиан скоро вздрагивает от короткой и такой же мягкой, сладкой разрядки, вжимаясь в него бедрами и возбужденно трахая его мелкими, частыми толчками. И вытаскивает весь влажный член с подтекающим еще семенем, сразу спускаясь ниже, готовясь принять чужое горячее семя ртом. Но Донасьен слегка отталкивает его и садится удобней, широко раздвигая ноги и быстро мастурбируя свой темно-красный член, и Максимилиан согласно отстраняется, сползает с кровати, становясь на колени и устраиваясь между его живо спущенных с постели ног, между раздвинутых ляжек. – Сраный паскудный боже, да, иди, иди сюда, мой котенок, дай же скорей накормить тебя, – и Донасьен задыхается, быстро надрачивая открытую головку и притягивая к себе за затылок. Он так возбужден, так, видимо, вскружил себе голову своей циничной фантазией, что даже не успевает донести до рта: жесткая разрядка проходит по его телу мгновением раньше, когда Максимилиан только подставляет лицо его пошлым ласкам. Горячее, кажущееся таким горячим семя брызгает на кожу, обильно заливает щеку и приоткрытые губы, и Максимилиан резко вздыхает, непроизвольно жмурясь. – Ах, Донасьен, как же это… гадко… стыдно… – он бормочет, и его голос преисполнен искренним осуждением; прикрыв глаза, он подставляет лицо и целует поспешно мастурбирующие горячий член пальцы, – безобразный ты мальчишка… – приподнимает дрогнувшие ресницы и с желанием принимает еще сочащуюся головку в рот, и Донасьен постанывает, сливая остатки и медленнее водя ладонью по горячему стволу. – Твой безобразный мальчишка, твоя безобразная дрянь… давай же, проглоти, что осталось, я прошу тебя, пососи его еще немного… – он тоже бормочет, лаская мокрое лицо Максимилиана, но все же вытаскивает через какое-то время, когда член становится чуть мягче, и, тесно сжав согнутыми пальцами, обтирает еще набухшую головку от семени. – Ах, как же ты прав, мой милый. Экая безвкусица, – он смеется, вытирая еще Максимилиану щеку от стекающей по ней густой белесой спермы. – У меня где-то был платок, – он оборачивается, ища за обшлагом смятого их телами аби, пока Максимилиан удобней садится на коленях и осторожно снимает очки. Все липкие от теплой спермы, и она сразу капает с брови. Он вздыхает, так же осторожно утирая ее. – Нужно будет спуститься на кухню. Замыть их, – принимает от Донасьена полосатый твиловый платок и аккуратно вытирает лицо, – и застирать пятна… – вздыхает, с полуслепым благодарным взглядом возвращая платок и заправляясь: на клетчатых кюлотах еще после кафе остались белесые разводы от просочившейся спермы, а сейчас все уж наверняка выглядит только хуже. – И что только помыслят соседи, ежели, чего доброго, заглянут в ваши окна и увидят тебя, расхаживающего по дому неглиже и притом в таком дурном обществе… – а Донасьен игривой, детской привычкой прикусывает палец, тоже обтерев руки и зад – подобрав ноги и еще пошире раздвинув ляжки – платком и отбросив его в сторону. Его мягкие ноги в одних только чулках все еще притягивают взгляд и обещают ровно столько, сколько они из себя представляют. – Ты хочешь услышать, что мне это безразлично? – но Максимилиан только снимает домашнюю туфлю за каблук и принимается расстегивать боковые пуговицы кюлотов. – Или попросту смутить меня? – Ах. Твое нещадное прямодушие, кое я полагаю величайшей твоей добродетелью, уязвляет самое мое остылое к подобной добродетели сердце, котенок, – а Донасьен расстегивает пару верхних пуговиц жилета, облегчая дыхание, и тянется надеть свои несвежие подштанники. Максимилиан, расстегивая другую ногу и по-детски сжав губы, только молча качает головой. Донасьен поднимается, заводя руки за спину и плотно затягивая шнуровку на поясе подштанников. – И я говорю это тебе во всех отношениях серьезно. Из-за наших споров и того, что они пробуждают во мне, я переписал больше, чем мне приходилось когда-либо. Жируар просит от меня пикантных деталей и оправдания безнравственности, ты просишь вывести более значительным глас добродетели и заставляешь меня мучиться стыдом от того, как я увлечен собственной распущенностью – и как даже сильнее этой увлеченности боюсь казаться скучным. И после того вдобавок утверждаешь, что мне нравится смущать тебя. – И значит ли это, что ты переписал хоть что-то из того, о чем я говорил? – но Максимилиан обращается к нему строго, подбирая очки и тоже поднимаясь, перекидывая сложенные кюлоты через локоть. – Разумеется, нет, мой милый. Этот стыд понуждает меня только усугублять, – а Донасьен склабится, подтягивая и заправляя кружевную подвязку чулка. – И ты сызнова претворяешь мою любовь в презрение, Донасьен. Лучше бы, клянусь богом, у тебя был мидасов дар, чем… этот, – Максимилиан вздыхает, складывая руки на своем мягком, стройном животе. – Клянусь богом, предложи мне кто такой дар, я бы уж от него не отказался. По крайности, так у меня хотя бы были деньги, – с неудовольствием замечает Донасьен, поддергивая и второй чулок. – И ты бы разом истратил их все в доме терпимости, – Максимилиан легонько закатывает глаза. – Не считай мои деньги, милый, если только не намереваешься выплатить мои долги, – легкомысленно бросает Донасьен, шмыгнув носом, и Максимилиан снова качает головой. – Пожалуйста. Но если ты намереваешься при случае их выплатить, сходи лучше сей же час к себе и снеси "Жюстину" вниз. Мне надо бы восстановить силы, и за беседой мы можем покамест пожарить омлет и картошки в масле. – И осушить к этому скромному обеду по рюмочке о-де-ви, – прихотливо предлагает Донасьен, обувая наконец туфли. – По одной можно было бы, – соглашается Максимилиан, напоследок отходя к окну, раскрывая тяжелую, тугую створку, чтобы несколько просвежить комнату от запахов семени и нестираной одежды. – А после поднимемся, ляжем ко мне в постель и, укрепив наши силы сытой деревенской трапезой, почитаем с тобой еще, мой любимый котенок, – высокие каблуки за спиной стучат в унисон шести четвертям форланы и развязной любви в стеганых одеялах. – Ты полагаешь, что не будешь еще отвратителен мне в тот момент? – Максимилиан приподнимает бровь, опираясь левой рукой на подоконник и полуоборачиваясь. – Тешу себя надеждой, что буду, – смеется Донасьен. – Ты тогда так досадуешь, что впиваешься мне в горло… и берешь меня так по-скотски, что я воистину осязаю себя вавилонской блудницей и сладко истерзанной розгой Лициской, принадлежащей тебе вгорячах и мучительно ублажающей этот жар промеж ноющих ляжек, – он делает паузу и насмешливо смотрит, приопустив веки. – Что, разве скажешь, ты этакого не любишь? И снова смеется, а Максимилиан слегка наклоняет голову, слепо щурясь и приподнимая руку. Проводит по сбившимся и распустившимся сальным завиткам волос. Отмечает подушечками пальцев кровавый синяк на смуглой шее. Ведет по жесткому, расстегнутому воротнику жилета до самой груди, слегка зацепив нижнюю пуговицу. И осторожно отнимает руку, заставив безотчетно податься встречу неослабной, неутоленной потребностью. – Нет, мой родной. Совершенно не выношу.