ID работы: 8531247

Тень над Петербургом

Джен
R
В процессе
12
автор
Размер:
планируется Макси, написана 41 страница, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 24 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Лизанька стоит у окна, вглядываясь в неразборчивые строки письма. Ранний осенний закат уже ложится розовыми тенями на её лицо; но она не приказывает слугам зажечь ни свечей, ни новомодного газового освещения. «Дорого, Алёша, это страсть как дорого», — в притворном ужасе обычно прикладывает она к щекам руки, когда он с ней заговаривает о том, что раз уж у них большой современный дом, обустроенный по последнему слову прогресса, можно иногда и пользоваться его преимуществами. Лиза, хоть и младше его на шесть лет, каждый раз заставляет Алёшу чувствовать себя несмышлёнышем, когда выказывает свою осведомлённость в финансовых делах. «Вот ты знаешь, за чем я Матрёну послала? Говядины купить. Фунт не дороже двенадцати копеек. Да ещё гривенник можно накинуть, если не будут уступать. А тебе хоть пуд говядины за пять рублей дадут, хоть фунт — проглотишь, как миленький, да ещё спасибо лавочнику скажешь. Благодарствуйте, мол, Трифон Никитич, приду всенепременно, обдирайте меня, как липку в своё удовольствие. Свечечку за вас в церкви поставлю. А по пути домой ещё эту говядину первому встречному нищему отдашь». Лиза стучит по столу худеньким кулачком, до того её злит воображаемая сцена. «У-у-у, монашек, все-то у тебя хорошие, все непонятые, всех простить надо. Когда ж ты уже поймёшь, что большая часть людей на свете плохих, подлецов, негодяев. Скушают тебя со всеми потрохами да косточками и «мерси» не скажут». Сколько должна стоить говядина, Алёша действительно не представляет, поэтому обычно их беседы на этом и заканчиваются. А Лиза остаётся дальше сидеть за письменным столом, перебирая счета; напряжённо вцепившись тонкими пальчиками в тёмные кудри, распекает толстую щекастую Матрёну за то, что та купила чаю в той же лавке, где и остальную бакалею, поленившись сходить через квартал. «Тебе десять копеек мелочь? Ну так я за лень из твоего жалования их вычту, бочка ты этакая». Поэтому сейчас Алексей Фёдорович сидит в кресле в тёмном углу гостиной, поглядывая то на почти уже неразличимые строки «Петербургских ведомостей», которые держит в руках, то на стройный силуэт жены, резко вырисовывающийся на фоне окна. Он смотрит на её затылок: высоко убранные волосы туго стянуты, но несколько тёмно-русых завитков всё равно выбивается из причёски, оттеняя белоснежную кожу шеи. Алёша чувствует прилив нежности и думает о том, что любит свою жену сейчас ничуть не меньше, чем два года назад, когда она, шестнадцатилетняя и необычно присмиревшая, стояла рядом с ним в церкви, закрытая густой кружевной фатой. Он думает о том, что она тогда всё-таки наверняка, не выдержав общей торжественности, показала язык или скорчила гримасу венчавшему их священнику, когда никто не смотрел. Хоть и не признаётся в этом. Во всяком случае, грузный отец Пафнутий, вытирающий пот с морщинистого лба, зачитывая обряд, вдруг удивлённо прерывается на полуслове и наливается багрянцем. «Бесёнок, ух, бесёнок она у тебя, натерпишься», — густым баритоном говорит он Алёше после того, как двери церкви распахиваются и молодые готовятся уезжать в пышной карете. Позже, когда Алёша приходит на исповедь, тот ему полушуткой, полусерьёзно советует обломать заборную жердь, а то и не одну, о спину строптивой жены. «Ибо сказано, конечно — подставь другую щёку», — гудит он в душном мраке маленькой исповедальни. «Но с бабами-то, с бабами как по-другому?!» Алёша улыбается и думает, что в их паре роль главы семьи была определена давно. Ещё, собственно, до появления этой самой семьи. Он вспоминает её злые, уже четырёхлетней давности, слова истеричной больной девочки: «Вы в мужья не годитесь: я за вас выйду, и вдруг дам вам записку, чтобы снести тому, которого полюблю после вас, вы возьмёте и непременно отнесёте, да еще ответ принесёте. И сорок лет вам придёт, и вы всё так же будете мои такие записки носить». Через год с лишним Лизанька всё-таки, сверкая чёрными глазками, осыпала его множеством пылких признаний, от которых у него до сих пор сжимается сердце. Она согласилась на его предложение, всё время до свадьбы сомневаясь и терзая и его, и себя; он уходил от неё бледный, измученный, преследуемый злым хохотом; потом она его возвращала, смиренно глядя и ласкаясь, умоляя её простить. Её маменька, пухленькая и чувствительная вдовушка Хохлакова, после дня их свадьбы облегчённо выдохнула: «Ну теперь будь что будет, Алексей Фёдорович, оставляю это чудо на вас», — и укатила на воды с молодым чиновником Петром Ильичом Перхотиным. Там она совершенно неожиданно через месяц и скончалась, оставив половину значительного состояния и большой столичный дом Алёше с Лизой, а другую половину — Перхотину как «благолепному утешителю души стареющей женщины на закате её лет». Хохлакова согласилась на такой в общем-то неравный брак далеко не сразу. Только когда последний из докторов, выписанный за заоблачные деньги из Швейцарии, осмотрев худые, сведённые нервной судорогой ноги девочки, заключил: «Ходить она будет, но танцевать никогда». После прописанных курсов лечения Лиза действительно ходит — прихрамывая, иногда опираясь на изящную с янтарным навершием тросточку, иногда мучительно цепляясь за Алёшину руку. Но это значительно лучше того, что было, когда её повсюду носили в креслах. Маменька и радовалась тогда, и переживала. «Кому в жёны нужна хромоножка, кроме вас, Алексей Фёдорович», — махнула рукой она. Этим её родительское благословение и ограничилось. Лиза даже ездит на балы — томно полулежит там в кресле; обмахиваясь веером и раскладывая красивыми складками подол пышного платья, выставляет из-под него кончик элегантного ботинка. На зависть грациозно танцующим девицам она каждый раз собирает вокруг себя толпу кавалеров. Гордо подняв изящную головку, цедит: «Ах, как же надоела эта суета, вся эта светская круговерть». Какой-нибудь молоденький офицерик, приоткрыв рот, почтительно взирает на прекрасную мученицу и с ненавистью глядит на Алёшу, очевидно подозревая его виноватым во всех несчастьях супруги. Алёша неловко стоит за её креслом, не зная, куда спрятать руки и о чём разговаривать, и просто всем улыбается. В первый раз, приняв её слова за чистую монету, он предлагает ей больше не выезжать в свет — она хохочет ему в лицо. После свадьбы они с сожалением обнаруживают, что у неё не может быть детей. Доктор долго говорит что-то про взаимосвязь нижнего отдела позвоночника и органов репродукции — Алёша в ужасе, заливаясь постыдным румянцем, выходит из комнаты. Лиза упорно ходит с ним в церковь каждое воскресенье и покупает самую большую свечу. Долго простаивает на коленях перед образом Богородицы. На её лице, почти скрытом под полупрозрачным чёрным покровом, беззвучно шевелятся губы, высказывая каждый раз одно и то же желание. Алёша расстраивается меньше. Он думает, что они вполне могут позволить себе принять в дом сиротку — маленького несчастного мальчика или девочку, ещё не испорченных нищетой и развратом. Он вспоминает скорбное личико Илюши Снегирёва, лежащего в гробу в окружении белых цветов, и закрывает глаза. Лиза вырывает из задумчивости погружённого в свои мысли Алексея. Она жестом подзывает его к себе и зачитывает вслух письмо. — «Дорогая моя Lise, мы так давно не виделись. Надеюсь, ты ещё не совсем забыла свою бедную Мари. Помнишь, как мы мечтали с тобой о замужестве, перебирая в памяти разных знакомых и воображаемых женихов?» Ну, тут неинтересно, это я пропущу, — Лиза переворачивает страницу и лукаво взглядывает на Алёшу. — «Я знаю, что ты уже два года как серьёзная замужняя женщина и не вспоминаешь, должно быть, о наших девичьих проказах. Ах, теперь и для меня настала пора перейти из цветущей беззаботной юности к суровой реальности взрослого брака. Два месяца назад мне сделал предложение действительный статский советник с каким-то умопомрачительным состоянием. Родители, конечно же, были без ума от радости. А вот я убежала наверх и долго проплакала, запершись в спальне. Николай Петрович — мужчина очень основательный, серьёзный и (тут мы подходим к главной причине моего расстройства) попросту старый, Lise. То есть ему, конечно, не семьдесят, всего лет сорок пять или около того, но насколько же меня приводит в трепет эта цифра по сравнению с моими едва девятнадцатью! Посулами, уговорами и угрозами maman заставила меня сойти вниз, и я, опустив ресницы, кое-как тихо проговорила, что согласна. Приданое сшили очень быстро (ах, видела бы ты эти невесомые пеньюарчики! просто прелесть что такое, и ленты, ленты повсюду) и свадьбу сыграли пышную, одного только шампанского шесть дюжин заказали. Ты тогда уезжала с Алексеем в ваше обычное ежегодное путешествие, поэтому я тебя не смогла пригласить. А жаль, такой триумфальной царицей праздника ты меня ещё не видела. К моему непередаваемому сожалению, брачная ночь оставила у меня далеко не такое же приятное впечатление, как всё, что ей предшествовало. Его седые усы…», — Лиза вскидывает брови, хмыкает и снова пропускает значительную часть письма. — «На следующее же утро мы уехали в его поместье — Трофимовка или какое-то такое же грубое, мужицкое название, я даже затрудняюсь сейчас сказать (уточню и надпишу адрес на конверте). Деревня грязная и абсолютно не живописная, мне пришлось даже отказаться от мысли писать этюды с крестьянской натуры, поскольку реальность весьма сильно подорвала мои пасторальные мечты. Сам дом, впрочем, мне импонирует — это настоящий особняк, всюду камень, высокие потолки и окна, люстры на две дюжины свечей. Прислуга вся молчаливая, даже горничная Акулька, которая прислуживает мне, как будто язык проглотила (какой контраст с моей оставшейся в городе Марфой, которая звонко распевала частушки дурного тона, заплетая мне волосы!). Николай Петрович почти всё время отсутствует, на службу он ездит в город и возвращается даже не каждый день. Так что я скитаюсь одиноким белым призраком с распущенными волосами по сумрачным коридорам, чувствуя себя героиней романа Анны Радклиф. Мой муж увлечённо собирает коллекцию древних языческих идолов, ты бы только видела, какое жуткое впечатление производят их сверкающие драгоценные глаза и оскаленные пасти… Один раз из неистребимого любопытства заглянув в комнату, отведённую под коллекцию, я так и не рискнула вернуться туда снова. Три недели назад я к тому же узнала, что у меня будет ребёнок. Возможно, мои причудливые беспокойные фантазии обусловлены ещё и этим в сочетании с моими слабыми нервами; возможно, в этом доме действительно происходит что-то странное. Если выдастся счастливый удобный случай, приезжайте погостить и развлечь меня хоть немного. Очень жду тебя, Lise». Она прерывает чтение и поглядывает на Алёшу. Тот пожимает плечами: — Можем съездить на неделю или около того. У гимназистов вакации будут только в декабре, но я могу взять отпуск пораньше. Он с некоторым трудом припоминает Машеньку, хрупкую порывистую девочку. Когда он входил к Лизе в комнату и видел две склонённые друг к другу темноволосые головки, они каждый раз прыскали, рассыпаясь в звонком смехе; он мучительно краснел, подозревая, что они обсуждали его. Маша, впрочем, быстро начинала вполне непринуждённую светскую беседу, скрывая весёлые искры в глазах. Она обычно была спокойнее и рассудительнее Лизы, и Алёша сомневается в том, чтобы она ударилась в откровенные выдумки в своём письме. Лиза морщится: — Я вежливо отпишу ей, что мы постараемся выбраться при первой возможности. Пока что я ещё не отдохнула от летней поездки. Ещё и это интересное положение, нервы, капризы… Жаль, что такую талию испортит, — Лиза удовлетворённо и одновременно с затаённым сожалением оглядывает свой тонкий, затянутый в корсет стан. Пока она отвлечена, он подкрадывается сзади, затем резко подхватывает её на руки, заставляя пышные многослойные юбки взметнуться в воздух: — Как велит моя госпожа, так всё и будет, — он радостно выносит её из комнаты. — Платье помнёшь, глупый! — она охает, потом смущённо прячет лицо у него на груди.

***

Алёша задумчиво идёт по Вознесенскому проспекту. Под его ногами омерзительно хлюпает жидкая слякотная грязь; он старается держаться вымосток, но то и дело уступает дорогу окружающим, оказываясь на той стороне, где булыжник кончается. Мелкий препакостно моросящий дождь из-под серо-свинцовых туч постепенно усиливается, и Алёша припускает почти бегом до нужного здания. На душе у него становится тяжело, когда он доходит до трактира и видит преграждающее вход пьяное тело. Это какой-то мужик, мастеровой, судя по виду: его подсумок с инструментами валяется тут же рядом в грязи. Переступать через него он не хочет и приседает, трогая того за плечо и пытаясь перевернуть на спину. Мужик тяжело разворачивает к нему чумазое бородатое лицо и орёт: — Уйди, не тр-рогай! Вишь, гуляю, не мешай! Он замахивается на него кулаком, и Алёша оставляет его в покое, положив подсумок поближе под его руку. «Всё равно ведь украдут, али сам пропьёт, ничем-то я ему не помогу», — горько думает он. Кое-как протиснувшись мимо тела, он оказывается в грязном душном помещении. В воздухе стоит тяжёлый спиртной дух. Проходит мимо столов, провожаемый мутными взорами. Алёша отдёргивает потрёпанный бархатный зелёный занавес и вступает в отдельное «помещение», которое на самом деле не отгорожено стенами от остального зала, но за которое хозяин не забывает приписать к счёту лишний рубль. Иван Фёдорович поднимается навстречу ему, радостно распахивая объятия. Они расцеловываются и садятся. — И здоров же ты, брат, стал. Скоро совсем медведем, как Митя, будешь. Откормила тебя Лизавета-то после монастырских постных щец? — смеётся Иван. — Ты меня не далече чем месяца четыре назад видел, — улыбается Алёша, — всё каждый раз удивляешься. Алёша смотрит на него с укором: — Могли бы и раньше встретиться. На записки мои не отвечаешь, хозяйка твоя знать не знает, где ты. — Уж прости, брат, — Иван разводит руками. — Тут такая канитель закрутилась, что едва дышать успевал. Веришь, нет, первый раз за несколько месяцев сюда заявился. Хозяин, почитай, уже за мертвеца меня держал. Он отхлёбывает чаю и принимается пилить ножом зажаренную рыбину, стоящую на блюде перед ним. — Дырища страшная, грязь кругом, вино разбавляют. А судака лучше в городе никто не готовит. За это и люблю. Тебе, может, приказать борща или ухи? Тоже неплохо делают. — Я не голоден, — говорит Алёша, — а вот чаю можно бы. — С конфетами нам чаю, с конфетами и вареньем непременно, — говорит Иван подоспевшему половому. Тот беззвучно исчезает за занавесом. Иван впивается в брата неожиданно острым взглядом: — Я тебе тут такое расскажу, ты плясать будешь, как Жучка за кусок колбасы. Но это в конце, на десерт оставим, так сказать. К нам обещал присоединиться Перепёлкин Павел Владимирович, это полицейский коллежский асессор, частный пристав, то бишь. Голова человек. Мы с ним сдружились, а теперь судьба так стакнула, что по делу вместе бегаем. Пока его нет, расскажи лучше, как дела у вас? Как съездили, ну сам знаешь, куда? Алёша и в самом деле понимает, что тот имеет в виду. Каждый год летом, на длинных каникулах они с Лизой укладывают большой багаж и едут далеко в неприветливую Сибирь со множеством утомительных пересадок. «Когда уже сюда железную дорогу проведут?» — обычно жалуется усталая Лиза, подбирая перемазанный грязью подол и забираясь в очередной тарантас. В этот раз, когда через несколько дней они приехали в Томскую губернию, Алёша сразу с дороги отправился к месту назначения один, оставив Лизу отдыхать. Он встречается с Дмитрием в караулке под надзором внимательного стража порядка. «Пара минут», — говорит тот. В этом году Дмитрий чуть тяжелее обычного передвигает ноги в кандалах. Волосы на голове обриты наполовину, наполовину топорщатся неопрятным ёжиком. Он широко улыбается, и Алёша содрогается, впервые заметив отсутствие нескольких зубов. — Как ты? — тихо спрашивает он, обнимая брата. — Всё так же. Несу свой крест. Вот ты четвёртый год приехал, значит, ещё восемь осталось. Словно сплю и просыпаюсь только тогда, когда ты появляешься. Или она у ворот стоит, выкликивает меня. — А что она? — Тоже всё по-прежнему. Живёт в городке, уезжать отсюда не соглашается. Приходит часто. Увидеться, правда, редко получается. Дмитрий нервно сглатывает и продолжает: — Говорят, вот за примерное поведение могут мне режим изменить. Реформа, мол, готовится. В своём доме можно жить, даже в брак вступить. Но слухи-то слухами… Он машет рукой: — Да и на что я ей такой. Был орёл, да весь вышел. Аграфена Александровна поехала за Митей на второй год его каторги. Устроилась жить в небольшом городке, привезла с собой крепкие стальные иглы и, поначалу неумело коля нежные пальчики, понемногу приноровилась шить. Местные офицерские жёны на неё не нарадуются, заказывая платья по столичной моде. Сейчас, в свои двадцать шесть, Грушенька расцвела ещё сильнее прежнего, правда пополнела, но это удивительно к ней шло. Сватаются за неё многие местные, но она умело всем отказывает. И несколько раз в неделю обязательно приходит к острожным воротам, зоркими глазами выглядывая Митю в цепочке прогуливающихся арестантов. Караульщик даёт знать, что время вышло. Алёша ещё раз обнимает брата на прощание: — Я привёз кое-что, но ты дай знать, если что ещё надо. Дмитрий равнодушно смотрит в окно, провожая Алёшу взглядом, пока караульный потрошит передачку и отдаёт ему в руки примерно половину содержимого. Алёша с Лизой обустраиваются на месяц в небольшом домике. Хозяйка, бойкая старушонка, каждое утро выставляет им на стол крынку молока и не нарадуется на «молодых». Её собственные внуки давно уже разъехались, а она осталась доживать тут свой век, не в силах покинуть родные места. Алёша ходит к Мите три раза в неделю, так часто, как это только разрешено. Иногда он берёт с собой Лизаньку. Она весело болтает, целует розовыми губками Дмитрия в лоб, и на лице того появляется слабая улыбка, как будто он вспоминает что-то давно позабытое. В последний раз, когда Алёша готовится уезжать, они прощаются дольше обычного. Братья обнимаются, упираются друг в друга лбом и долго стоят так, скрывая наворачивающиеся слёзы. Он пересказывает всё это Ивану. Тот жадно слушает его, иногда даже подсказывая и торопя, когда Алёша сбивается. В его глазах горит какой-то странный огонь. Алёша думает пронять его, рассказывая про ужасные условия содержания на каторге, тяжёлые работы, про то, что Дмитрий лежал с лихорадкой в госпитале. Иван всё ещё пристально глядит на него, но как-то теряет интерес и даже отмахивается. — Думаешь, бесчувственный я, ч-чёрт! — вскричал он, замечая укоризненный взгляд Алёши. — Да если бы ты только знал, что я знаю… Но тут их прерывает половой, который аккуратно придерживая поднос с чайником одной рукой, другой провожает к ним аккуратного господина: — Пожалуйте-с. Аккуратный господин снимает шляпу и оказывается довольно молодым человеком в возрасте Ивана, не старше тридцати уж точно. Светло-серое партикулярное платье сшито точно по фигуре. Он глядит на Алёшу прохладными голубыми глазами. — А, вот и наш Видок. Как раз вовремя, — говорит Иван. — Алёша, позволь тебе представить надежду российского сыска — Павел Владимирович. А это, Павел, известный тебе по рассказам мой благочестивый брат. Когда он умрёт, нас с Митей отправят в рай к нему довеском. У молодого человека оказывается неожиданно мягкий, даже нежный голос: — Приятно познакомиться, Алексей Фёдорович, — он тянет к нему узкую белую ладонь. Алёша пожимает руку, не в силах определиться, какое впечатление на него производит этот новый знакомый. Павел садится и спрашивает себе кофию и вишнёвый пирог. Алёша нерешительно притрагивается к своему чаю. Тот немного отдаёт веником, но в целом не очень плох. Варенье оказывается кислым. Заказ Павла Владимировича появляется на столе во мгновение ока; кажется, что занавес, задёрнутый половым, даже не успевает успокоиться, раскачиваясь и подметая пол тяжёлыми кистями, как тот возвращается вновь. — Захар Игнатьевич просили передавать, что за их счёт-с, — подобострастно шепчет шустрый парень, расставляя на столе кофейник, маленькую фарфоровую чашку, блюдце, сахар и сливки. Крохотная ложечка оказывается серебряной и тщательно отполированной. У Алёши и Ивана посуда куда хуже по качеству, явно видавшая виды. Павел дожидается, пока они остаются одни и переводит взгляд на Ивана: — Ты ему уже сказал? Иван оживляется: — Не сказал, нет, милый мой, ещё не сказал. Чуть не сорвался, да ты пришёл. Пусть прелюдию выслушает сначала. Вступление ля минор, кульминация ля мажор, играть аллегро. Алёша всё меньше и меньше понимает, что происходит. Глаза брата нехорошо сверкают, он пребывает в состоянии, настолько отличном от своей обычной спокойной рассудительности, что Алёша за него почти боится. «Господи, только бы не снова это», — вспоминает он о почти полутора годах, проведённых Иваном в московской психиатрической лечебнице, Преображенке. Иван вышел оттуда спокойным и насмешливым, почти таким, каковым он был до смерти отца. Хотя один раз, крепко выпив, признался Алёше в том, что чёрта, потрёпанного русского джентльмена в клетчатых панталонах, хоть больше и не видит, но разговаривать с ним по дурной привычке продолжает. Частный пристав неторопливо отпивает из чашки, затем достаёт из кожаного портфеля толстую папку. — Алексей, я вам показываю это как частному лицу, имеющему отношение к делу, — говорит он, — но имейте в виду, что это закрытые материалы, не предназначенные для глаз посторонних. И ты, Иван, в своей газете только попробуй хоть словом обмолвиться, я с тобой знаваться перестану. Иван делает протестующий жест: — Нем, Паша, как рыба уже нем, и даже ещё немее буду. Не тяни сильно только. Павел раскрывает папку и демонстрирует Алёше жёлтые исписанные листы. Переворачивает на страницу, где один за другим подклеены четыре небольших дагеротипных снимка. На первом Алёша видит сурового мужика с большой окладистой бородой. На втором и последующих сначала что-то не очень понятное, везде запечатлена по виду одна и та же комната с разводами и какими-то выпуклыми узорами на стенах. Когда он наконец осознаёт, что это, ему приходится отставить чашку с чаем. — Семён Сысоев, сорока шести лет. Служил дворником у четы Новосёловых, мелких дворян. Выполнял разную тяжёлую работу, нареканий на него не было, жалованье получал исправно. По воспоминаниям других слуг, любил детей Новосёловых, Катеньку, девочку восьми лет, и пятилетнего Сашу. Разговаривал с ними, играл в лошадку. Восьмого августа сего года ранним утром Семён входит в господскую спальню с топором и обрушивает спящим на головы. Отец семейства умер сразу в постели от первого удара. Мать, видимо, проснулась и попыталась убежать, мы нашли её лежащей на полу. Павел Владимирович смотрит на исказившееся лицо Алёши и безэмоционально продолжает: — Затем Семён пошёл в детские спаленки. Маленького Сашу несколько раз ударил головой о стену, что повлекло за собой перелом шейных позвонков и немедленную смерть. Потом потащил его тело в комнатку Кати. Девочка страдала дольше всего. Сначала он отрезал ей пальчики на ножках и ручках, затем обрубил конечности по коленный и локтевой суставы. После этого он разрезал мёртвым детям животы и вытащил внутренности. То, что вы видите на снимках, — это узоры, нарисованные кровью, и развешанный по стенам кишечник. Сердца детей он сложил в большое ведро с солёной водой, по составу близкой к морской. На допросе сказал, что принёс его в комнату Кати за день до этого, чтобы дети «в кораблики поиграли». Алёша чувствует головокружение и подступающую дурноту. Даже Иван смотрит на Павла с беспокойством: — Ты бы всё-таки помягче, ни к чему ему подробностей столько. Пожав плечами, частный пристав говорит: — Самое тяжёлое я уже кончил. На выходе из комнаты окровавленного Семёна застала няня детей Агафья, проснувшаяся и прибежавшая на шум. Он сказал: «Я убивец», сел в коридоре и стал ждать приезда городовых. Никакого сопротивления при аресте не оказал, на вопросы, касающиеся убийств, отвечал охотно, кроме одного: зачем? Алёша пытается ещё раз взглянуть на снимки, но перед глазами стоит расплывчатая пелена, и он не может понять, что нарисовано на стене — силуэт какого-то паука или, может быть, осьминога. — Деньги и ценности в спальне не тронуты. В дворницкой мы нашли десять тысяч ассигнациями, запрятанные под тюфяк. По показаниям ключницы, это намного больше, чем хозяева обычно держали в доме. На вопрос, где взял деньги, Семён тупо твердил: «Дали», и ничего более. Понемногу мы из него вытянули, что за пару дней до этого приходил «чёрт». Иван вздрагивает. — Чёрт был в балахоне, лица Семён не видел. Голос не мужской и не женский, а какой-то средний, говорил ласково. Семён показывает, что тот имел копыта, торчавшие из-под балахона, передвигался вприпрыжку. Предложил ему деньги, подробно описал, что нужно сделать и как именно убить, дал рисунок на листке бумаги, который нужно было повторить на стене. «И как затмение на меня нашло с тех пор, сам не верю, что сотворил», — говорит он. Листок Семён не сохранил, но перерисовал для нас, как смог. — Павел Владимирович переворачивает несколько страниц вперёд. Алёша видит теперь уже знакомое изображение — чернильный контур дрожит и обрывается в нескольких местах, но символ выглядит более чётким, чем на затемнённой фотографии. Это чудовище с восемью извилистыми ногами или даже щупальцами. За его уродливой головой распахнута пара крыльев. — Есть также усечённая версия этого символа без деталей, просто круг, два треугольника на месте крыльев и восемь отходящих лучей, — показывает Павел. — Такие Семён нарисовал в каждом углу комнаты. Я на минуту прервусь, потому что дальше мой рассказ станет ещё более запутанным. Он аккуратно отрезает ножичком куски пирога, истекающего вишнёвой начинкой, поддевает вилкой и отправляет в рот один за другим. Промокает губы тканевой салфеткой — на ней остаются тёмно-красные разводы. В эту минуту Алёша почти его ненавидит. — Я долго смотрел на этот символ, пытаясь понять, где его видел, потому что в голове всё время билась какая-то неуловимая мысль, ощущение знакомого. Мы в академию наук отправили запрос, конечно, но академики спустя неделю нам ничего внятного не выдали. Сижу как-то у себя в кабинете за столом, рисунок этот передо мною лежит. Наш судмедэксперт, Никодим Людвигович, наконец подготовил подробные протоколы вскрытия (всегда с ними тянет до последнего), зашёл ко мне. Кладёт, значит, бумаги на стол, смотрит на рисунок и спрашивает: «А что, Павел Владимирович, дело Борисова подняли?». Я так и вскинулся. «Что ты имеешь в виду?», — набрасываюсь на него. «Ну как же, я ж того студентика-самоубийцу вскрывал. Описывал участок кожи на левой руке с повреждением эпителия и более глубоких слоёв, неправильной формы, предположительно химический ожог месячной давности. Думали мы тогда ещё с Петром Матвеичем, что щёлочь он на печатку насыпал да прижёг, вот зачем только, так и не придумали. Да и кольца у него никакого не нашли. Кракозябра-то точно та, этакую страхолюдину во сне увидишь, не отмахаешься». Тут меня и озарило. Дело это было не моё, его быстро закрыли, потому что самоубийство было явным. Парнишка девятнадцати лет, вернувшись в комнаты, поздоровался с хозяйкой, заперся у себя и через полчаса она услышала выстрел. Никто не входил и не выходил, окна там нет. Да и записку оставил, причём бредовую: «Так значит, нет ни бога, ни чёрта! Но страшный суд свершится так или иначе; ну и пусть, ну и хорошо. Слёзы мои и кровь моя пусть обратятся в морскую воду и вознесут Его на гребне волны». В комнате нашли либеральные статьи, какие-то лихорадочно набросанные антигосударственные замыслы, ну ясное дело, молодость, сами такими были, — Павел Владимирович вдруг на миг утрачивает невозмутимость и смущается. — Товарищей у него не было, ухаживал за одной барышней, но она отказала. Ну тут Пётр Матвеевич, наш помощник полицмейстера, дело и закрыл. Материалы я тогда проглядел на всякий случай, люблю коллег перепроверять, есть грешок. И действительно, в протоколе вскрытия было упоминание об этой метке, Никодим даже обвёл тогда её на переводную бумагу, приложил к протоколу. Поднял документы, посмотрел я — один в один, только на коже, конечно, расплылся рисунок. Давай снова знакомых Борисова опрашивать, да и по делу Семёна заодно выяснять. Ивана против всех правил подключил, потому что один не справлялся, а у него слух цепкий, как и положено писаке: знает, на что внимание обратить, не то что мои городовые-валенки. У девицы, которая Борисову отказала, выяснили, что в последние несколько месяцев ходил наш студент мрачнее обычного, заговаривался, мельком упоминал какую-то религию, которая выше и сильнее всех остальных вместе взятых. Обмолвился про какой-то особняк, где все его друзья «пируют», пока ещё есть время. Про ожог на руке она его спрашивала, но тот отмахнулся: «На силу воли проверяли, гожусь ли», — и больше ничего на эту тему не сказал. Собственно, после всех этих странностей она и обрубила решительно все его надежды, хотя до этого с родителями вместе долго раздумывала, барышня из совсем бедных, а у студента дядя пожилой с состоянием. Павел прерывается, у него пересыхает горло. В процессе своего рассказа он постепенно теряет равнодушную манеру, на его щеках загораются бледно-розовые пятна. Иван его хлопает по плечу: — Давай я продолжу. Семёна они пытали вопросами долго. Суд откладывали, надеясь выяснить новые подробности. На детскую тему упирали особенно, по триста раз пересказывали ему, что он с ребятишками сделал и как они страдали, чтобы не забывал ни на минуточку. У допрашивающих глаза в слезах, у него слёзы — уже никто не выдерживает, а Павел продолжает описание Катюшенькиной любимой куколки зачитывать, крохотной такой, хорошенькой, всей в крови перепачканной; девочка за неё цеплялась, как за последнюю надежду, пока этот изверг ей ножки уродовал. Наконец Семён, рыдая, что-то новое выдал. «Чижикова спросите», — говорит. «Барин какой-то, на Васильевском должен квартеровать. Чёрт мне сказал, ежели засумневаюсь, его найти». «Попался, голубчик!» — думаем мы с Пашей и отправляемся туда. Чижиков Анисим Иванович оказывается письмоводителем средней руки, копаем глубже — живёт не по средствам прилично. Здесь квартиру держит плохонькую для вида, зато загородный дом имеет. Не роскошный, конечно, но в глазах нищего студента мог вполне показаться огромным особняком. Приезжаем мы к нему на квартиру, встречает он нас с бегающими глазками, да проворный такой, чёрт. И лебезит, и прямо мелким бесом рассыпается, и даже подпрыгивает как-то, и голос не пойми какой, бабий даже. Короче, первый кандидат. От семёновских убийств отпирается, говорит, ничего не знаю и знать не могу. Борисов как-то приходил к ним в канцелярию места просить, тот ему отказал и якобы больше не видел никогда. Про символ, «закорюшечку», как он выражается, тоже ничего не знает. Съездили в загородный дом, ничего подозрительного не нашли, кроме больших запасов шампанского разве что, да ведь это не преступление-то, шампанское пить? «Тётушка любимая наследство оставила» — Павел проверяет, и вправду умерла несколько лет назад и оставила, законно всё. А тут ещё ночью Семён в своей камере голову себе об оконную решётку умудрился разбить, потерял сознание, да и умер в госпитале, так и не очнувшись. Судить некого стало. Срывается с крючка премудрый пескарь наш Анисим, думаю, сорвётся, уйдёт! Павел прерывает его и говорит: — Я дальше сам, потому что в этом всём твоя заслуга, а ты ведь скромен, сам себя хвалить не будешь. Сидим мы, значит, в комнате, Иван напротив Анисима, я чуть сбоку. Делаю вид, что записываю что-то, хотя тот просто кривляется перед нами, чувствуя свою безнаказанность. Чаем потчует, «сахарочечек» предлагает, содействие следствию обещает полнейшее, я аж зубами скриплю помаленьку. Тут Иван берёт шляпу и поднимается: «Пойдём, Павел, нечего на шушеру всякую время тратить. Ты на него посмотри, червь ведь, не человек, тля униженная, букашечка. Куда ему замысел в грудке-то своей выносить, где ему такую мысль в черепную коробушечку вместить?». Я смотрю, у Анисима глаза засверкали. Почти неприметно, но нахмурился. Видно, гордость всё-таки есть. А Иван и продолжает: «Властелина надо искать, повелителя, чтобы бровью повёл и всё по его слову сделалось. Борисов, думаешь, ради такого-то, ради этого попрыгунчика мог себе пулю в лоб пустить? Восторгаться ему нужно было кем-то, фигурой значительной. Не там мы ищем». И тут Анисим вдруг визжит, надувая свои пухлые щёчки: «И восторгался ведь, восторгался и на коленях ползал, руку лобызать просил! Что я сказал ему, то и выполнял». «Оп-па», — думаю я. Анисим, упиваясь своей значительностью, вываливает нам всё на блюдечке, рассказывает нам ещё про убийства за последние года три и тела, выловленные из воды, которые мы даже за убийства-то не всегда почитали. «А Смердяков-то, Смердяков, помните, а?» — хихикает он. «Старика Карамазова-то по нашей наводке убил, мы его от тюрьмы спасли, капитана туда упекли. Жаль, не выдержал содеянного, повесился, лакейская душонка!». Печаточку достаёт аккурат с этим осьминогом, показывает нам. «Знак-то, знак не приметили», — трясётся весь от смеха. «На обрывке конверта Смердяков потихоньку кровью изобразил, да видно следствие там проморгало! Олухи! Смердяков пресс-папье старика ударил, как сам и признался; а они все там за медный пестик уцепились, которым капитан слугу Григория оглушил, и пестик этот орудием убийства сочли! Даже раны на соответствие не проверили. А, может, и мы нарочно сделали так, чтобы не проверили», — усиленно подмигивает он нам. Иван, смертельно бледный, стоит и глядит на него словно помешанный. Я сам чувствую, что с ума сходить начинаю. Хватаем мы Чижикова и торжественно провожаем в участок. Он там при всём начальстве душу выкладывает, трясётся аж весь от удовольствия. Запрашиваем мы отчёты из Скотопригоньевска этого — и правда описание ран весьма сомнительного характера, плохо соотносится с орудием убийства, присяжные на это внимания, вынося приговор, загадочно не обращают. В описании вещей, найденных на месте убийства, фигурирует «пустой бумажный разорванный конверт канцелярского размера, толстой бумаги, с треми печатями красного сургуча, надписан «цыпленочку». Конверт разорван с одного бока, присутствуют капли и пятна крови, преимущественно неровной формы». Запрашиваем конверт. Те бегают, как сумасшедшие, каким-то чудом отыскивают его среди улик (четыре года прошло, шутка ли!), высылают. Рядом с одной из печатей, действительно, неровная размазанная клякса — просматриваем, просвечиваем — есть этот чёртов осьминог, всем участком готовы поклясться, что он. Суд в процессе пересмотра дела, Чижиков на себя показывает охотно, про других запирается и молчок. На последнем допросе сидит неожиданно бледный, спокойный, молчаливый. Голову наклонил надолго, словно задумался, потом вдруг как резко поднимает, плюёт в меня кровью и каким-то куском мяса (я только потом понял, что это — лучше бы и не понимал). Откусил себе язык, и ведь молча, без единого стона. Кровь льётся, его скорейшим образом в госпиталь; там прижигают, но поздно — умирает от кровопотери. — В общем, брат, в тупике мы снова, да ещё похуже предыдущего, потому что случилось недавно новое убийство и опять этот знак, уже не таясь, — хмурится Иван. Потом он неожиданно снова веселеет и словно невзначай, нечаянно роняет: — А ведь Митю-то признали невиновным, выпускают. Он глядит на Алёшу и уже не сдерживает себя, радостно смеётся. Видно, что он с трудом держался весь вечер именно для этого, чтобы сообщить под самый конец. Алёша вскрикивает и лишается чувств.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.