***
— Такая же убогая, как и два года назад. Реборн — как и всегда — крайне интеллигентен и доброжелателен. Цуна тупо пялится на него пару мгновений, трет непроизвольно колено, а потом тоскливо отводит глаза. Ну блять, обреченно думает она. — Иди нахуй. — Как емко, — ухмыляется Реборн, — сразу видно: словарный запас расширять было некому. Он стоит напротив: в своем пижонском дорогущем пиджаке, этой уебистой шляпе и с хамелеоном на плече — будто бы и не было ничего, совершенно ничего не было, будто бы время отмотали назад и он отошел на пару минут за сигаретами. Самоуверенный мудак, едко мажет кислотой по черепной коробке. — Иди нахуй, — срывается Цуна; сжимает кулаки, щерится; локтем сбивает валяющуюся рядом помятую банку — банка с гулким звоном падает на асфальт. — Иди нахуй, прочь отсюда. Съебывай из моей жизни. Сейчас же. Цуна выплевывает это со злым отчаянием, по-детски остро надеясь, что если много раз послать кого-то, то он магически испарится. Перекреститься, поплевать три раза через плечо, и любой вампир с оборотнем убежит, сверкая пятками — ну знаете. Реборн — человек; и, наверное, это будет хуже всякой нечисти. — Вао, — насмешливо хмыкает Реборн. — Какая экспрессия. Подходит к банке, брезгливо сминает ее начищенным до блеска носком ботинка. Банка трещит, и нервы Цуны тоже трещат, и все внутри Цуны тоже трещит — в унисон. — Уходи, — плаксиво просит Цуна. — Нет.***
— Что тебе надо? Реборн ее словно не слышит — скептически рассматривает полудохлую гортензию на окне, разбросанные по кухонному столу школьные тесты с отпечатками кружек, грязные коробки из-под лапши быстрого приготовления. Цуна беспомощно стоит посреди всего этого бардака и сжимает край шерстяной кофты. Пульсирующей болью отдает колено, сверлит виски. Цуна сводит страдающе брови, скуксившись. Ну блять. — Уходи из моего дома, Реборн. Реборн опять ее не слышит; проводит пальцем по шкафчику, собирая пыль, упирается взглядом в масляное пятно посреди скатерти. Почему-то хмурится. — Где твоя мать? Цуне очень хочется заплакать — потому что нога болит; и голова болит; и есть хочется; и рядом никого нет, а есть только этот мудак Реборн. Потому что Цуне шестнадцать, а ее жизнь уже окончательно и бесповоротно проебана. Голос у Цуны омерзительно хлипкий и дрожащий. — А ты не знаешь, Реборн? Мама с папой уехали отдыхать в Италию, а я решила подработать и не мешать им. Реборн молчит и вправду не понимает; какую-то секунду Цуна думает, что, наверное, Реборн и не виноват ни в чем. — Когда они уехали? — спрашивает он. — Год назад. Как ты думаешь, через сколько дней она забыла о моем существовании?***
— Вообще-то в Японию я залетел к Фонгу. У него здесь были какие-то разборки и требовалась моя консультация как члена Вонголы. Так что не обольщайся. Цуна не знает, кто такой Фонг; и какие консультации вообще может давать Реборн — тоже не знает. Но Цуна не обольщается — всем им похуй на самом деле. — Уходи из моего дома, — она трет виски; колено под слоем медицинского тейпа ноет. — Уходи из моего дома, уходи из моей жизни. Чай горчит. Реборн все-таки совсем не умеет его заваривать — зачем только взялся. Хотя, может быть, это чай был просроченным. Чай может быть просроченным? Цуна задумчиво морщится и стукает по ободку кружки ногтем. Потом добавляет: — Съебись уже, пожалуйста. Реборн закатывает глаза. Цуна этого не видит, но может поклясться, что он закатывает глаза. Цуне шестнадцать, и Реборна, разнесшего к хуям ее жизнь за какие-то два года, она знает лучше, чем родную мать. Возможно, ей стоит пересмотреть свои приоритеты. — Заткнись, или я заклею тебе рот скотчем, — раздраженно бросает Реборн. Цуна послушно затыкается. Реборн вряд ли возьмет скотч, но ударить ее с него станется — Цуне шестнадцать, и она не уверена, что следующий удар не станет для нее последним. Хирург, вставлявший в ее ногу три титановых спицы, говорил, что от любых травмирующих действий надо впредь воздерживаться — после этого, если что, Цуна еще пять месяцев пробегала на «тренировках в стиле Вонголы». Так что мало ли. Цуна все-таки не железная — так, в титановую крапинку. Человек будущего, блять. Реборн встает из-за стола, подходит к распахнутому окну и молча закуривает. Цуна, послушно заткнувшаяся, только уныло скребет ногтем по ладони.***
Что ты делаешь, хочется тупо спросить Цуне. Вместе с Реборном в ее жизнь приходит внезапно полный холодильник; дорогущие эко-лампочки, вкрученные взамен старых дешевок; домашние тесты, сделанные правильно больше, чем наполовину. Реборн ничего не говорит, никуда не съезжает, выделяет своему ебаному хамелеону угол на кухне, а шляпе — место на крючке в прихожей. Реборн ведет себя так, словно ему и впрямь не похуй, и Цуне даже искренне хочется ему поверить — но она не верит ни на грош. Цуна все помнит: каждый болт, каждый штифт, имплант и спицу в своем теле, каждое сотрясение и каждую равнодушно-белую больницу — и каждого человека, чей замах оказывался тогда решающим. Цуна помнит, как Девятый ушел и не вернулся; как отец с матерью ушли и не вернулись; как Реборн ушел и не вернулся. И, ну, она ведь тогда тоже была уверена, что все будет хорошо, и что в итоге? так почему в этот раз все должно быть по-другому? Реборн — чертов мудак с хитровыебанными поступками — молчит, и его молчание хуже любых едких подколок. Цуну от своей жизни тошнит, и плакать хочется, а еще — чтобы ее кто-нибудь пожалел, но рядом только Реборн, и, блядский отче наш, да святится имя твое, лучше бы рядом не было никого, ибо Реборн — худшее, что только случается с ней каждый раз. Что ты делаешь, хочется тупо спросить Цуне, зачем ты заставляешь снова поверить в тебя. Я ведь знаю, что все кончится плохо. Такое всегда кончается плохо.***
[На восемьдесят третий день Цуна опять уверена, что все будет хорошо и по-другому, но знаете, по-другому все-таки не случается]