Часть 1
21 августа 2019 г., 22:52
Tommee Profitt feat. Fleurie — Undone
Сентябрь разгорается на улицах, осыпает листьями-пеплом, и всё тянутся свинцовые облака — бесконечные каторжники. И всё у сентября по распорядку: и дожди, и одиночество, и мятный кофе с корицей, и самую малость кружевной печали по кому-то далёкому, несуществующему. Весь сентябрь она открывает окна, срывает задвижки и садится на пол, к листьям, багреющим в полумраке. Так читаются книжки, проходят недели. Иногда появляются Гарри с Роном, внося беспорядок и суету, от которых веет теплом и радостью. Так приходит октябрь и долгожданный отпуск. Кажется, даже во времена войны она не выматывалась так сильно. А город покрывается серой вуалью с оранжевыми прожилками тыкв — скоро Хеллоуин. Зажигаются свечи, и ночи становятся полупрозрачными, бархатистыми, словно грядёт что-то теплое и большое, что-то, отчего замирает сердце и стучит, словно от нескончаемого ветра. Звёзды собираются в небе, вдоль лунных дорожек, и горят причудливо. А осень бесчинствует в её доме до мерзлоты, но так хорошо, так радостно от этого дыхания. Гермиона зачаровывает потолок во всём доме, на нём звёздное войско кружит среди далёких планет и осыпается блестящей пылью на пол, прямо в багрянец.
Она печёт сладости, распространяя запах корицы и имбиря, немного винного дурмана крутится над головой. Она пьёт мелкими глотками, чувствуя, как в груди становится горячо, а сердце плавится в предвкушении. Шарф под её волосами напитан теплом, и она просовывает под него дрожащие руки, когда садится в кресло, где мягкость пледа стекает по ногам, согревая, защищая. Гермионе хочется обнажиться, отдаться осени, словно лучшей своей любовнице, но осень внутри неё — это откровеннее наготы. В ночь Самайна она чувствует отчаяннее всего, что грядущее уже близко, что оно остро, как то лезвие, что плясало по её руке. И буквы будто становятся отчётливее. Огонь свечей, сокрытых в тыквах — ярче.
— Я знаю, ты придёшь, — шепчет Гермиона и улыбается. Ветер вторит её голосу, предшествуя, предсказывая. Ожидание томит и пугает. — Ты придёшь.
В прошлый Хеллоуин призраки сошли на землю побродить среди живых. Один был особенно отчаянным, и когда Гермиона вышла на порог, услышав чьё-то тоскливое пение, перед ней встала женщина, сокрытая маской. Увидев Гермиону, она ринулась прочь, но та нагнала незваную гостью и предложила вина, того самого, что старше времени.
— Слаще только кровь, — сказала она тогда, и было в глазах её, блестящих от слёз, что-то такое, отчего незваная согласилась и пошла за ней следом.
— Я была в аду, — сказала незнакомка, переступив порог, и по губам её прошла улыбка, как волна. От такой стынет кровь, такую хочется сохранить, чтобы вспоминать во снах, — там нет вина. Там ничего нет. Ни боли, ни даже огня. Нас наказывают пустотой, потому что и при жизни в нас ничего не было.
Потому они пили вино и ели тыквенное печенье и тыквенный пирог. Тыквенного вообще было много. В распахнутые окна залетали листья. А в призрачной женщине не было ничего призрачного. Гермиона протянула руку, но маски снять не смогла. И незваная смеялась-смеялась, до отчаяния, до ломких слёз, блестящих, как драгоценные камни. В груди билось новое, непрошеное, страшное — сердце всегда знает о расставании. И о том, что тяжелее всего терять то, что никогда твоим и не было.
— Я знаю, кто ты, — сказала тогда Гермиона, а шрам под чужой ладонью вспыхнул не то болью, не то сладостью. А незваная покачала головой, и волосы её разметались, как выжженные колосья на ветру. Гермиона знала с самого начала, как увидела её — никакой маске не скрыть этого лица, никакому аду не выжечь этого голоса.
— Тогда тебе лучше забыть, — шепнула она, разомкнув губы, бордовые от вина и печали. Старый враг тосковал по тому живому, что уже нельзя было исправить.
Уходила незваная с предрассветными сумерками, и осень стонала ей во след. А Гермиона помнила, каждый день своей жизни помнила. То было волшебство или судьба, или пророчество. Но чем бы ни было, оно свершилось. И назад пути больше не было.
Потому теперь она выходит за порог смотреть, как маршируют призраки, и ищет среди них своего. Самого отчаянного.
И она появляется.
— Ты ждала, — говорит она, и между её губ виднеется кончик языка, скользнувший по зубам.
— Ты пришла, — отзывается Гермиона, протягивая ей бокал с вином. Пальцы касаются чужой руки, тёплой и мягкой, словно вся нежность сосредоточилась в этой коже. Взгляды встречаются, и это столкновение, кажется, способно оплавить пространство.
Пахнет полынью и молоком, тонкий шлейф мяты и цитрусов оплетает всё вокруг, осень бродит по дому, тихо вздыхая, и дыхание то ложится на плечи и губы, путается в волосах. Незваная садится в кресло и запрокидывает голову, глядя на небо под крышей. Гермиона тихо садится у её ног. Терпкость вина играет на языке, греет в груди, а вокруг сердца штормы, что в океане. И хочется зажать рукой, уберечь корабли. Но выходит только прижаться виском к чужим коленям. Она здесь, здесь, настоящая. Она так близко, что становится больно: от мыслей, от запахов, прикосновений. Она здесь, и нет ничего лучше этого самого «здесь», ничего слаще и страшнее. Ведь она здесь, а ночь скоротечна, ночь унесёт её в потоке призраков, которым нет места среди живых.
— У Хозяина пустоты холодные руки, — говорит она, погружая белые пальцы в волосы Гермионы, — мы заслужили его руки. Он не зовёт нас по именам, и это мы заслужили тоже.
— Да, — говорит Гермиона с горечью в голосе, с горечью в горле, — но я не хочу, чтобы он прикасался к тебе. Не хочу.
Она приподнимается, забираясь в кресло, чтобы ещё ближе и ещё теплее. Она смотрит ей в глаза, и это мгновение тянется бесконечно, вязнет и густеет. Там внутри только чернота, и Гермионе до острой боли в груди хочется унять её, достигнуть дна. Она трогает кончиками пальцев края маски, гладит кожу, касается губ. Её ладони обхватывают щёки, спускаются к шее, она плавно отводит волосы в стороны, чтобы коснуться ключиц. И тянется вперёд, чтобы прижаться ртом к шее, к ямочке внизу, тронуть там горячим языком.
— Ты будешь помнить только мои руки, Беллатрикс, — говорит она, накрывая ладонью место над сердцем. — Как я помню твои. Мой дар тебе — это память, Беллатрикс. Беллатрикс, Беллатрикс.
Гермиона целует под челюстной костью, гладит языком линию подбородка, и на мгновение замирает у губ Беллатрикс. И глаза, глаза, горящие звёздным блеском, смотрят на неё, как на новое светило. Она целует её мягко, так мягко, что внутренности плавятся, плавится и язык, окунаясь во влажную теплоту чужого рта, алчущего, призывающего. И всё, что было в ней тоскливого и отчаянного, мешается с острым и сладостным. Язык поддевает язык, распластывает нежность по нёбу, плавит губы, захватывая и наслаждаясь. Гермиона прижимается к Беллатрикс неистово, до одури, словно не осталось ничего другого — только близость и агония сердца. Привкус вина и пряностей.
— В тебе так много того, что мне никогда не понять, — шепчет Беллатрикс, обхватывая её руками, сжимая крепче, — но ты зовешь меня, и я иду. На этот ослепляющий свет, мне так трудно смотреть на тебя, так больно. Но ты зовёшь меня, и я иду.
Поцелуи сменяются вздохами, шелестящими, подобно сухим листьям. От поцелуев дышится полной грудью, от поцелуев разум бьёт дурман. И Гермиона отдаётся Беллатрикс, как осени, берущей безвозмездно и до основания. И мягкость чужого языка ранит, и сладость чужого языка лечит.
— Ты идёшь ко мне, потому что я твоя, — говорит Гермиона.
И целует снова, до неистовства.
Чтобы заполнить пустоту.
А когда рассвет приходит, чтобы забрать Беллатрикс, она даёт ей обещание:
— Однажды ты придёшь, чтобы остаться.
И октябри будут вечными.