Умирать было страшнее, чем я себе предполагала. До вязко окутывающей внутренности тошноты, до мелкой дрожи в суставах пальцев, до пересохшего, словно пустыня, горла.
Умирать было страшно, но жить ещё страшнее.
Я не могла заставить себя повернуть голову вправо и посмотреть на разметавшиеся по вымощенному жестким камнем полу светлые волосы моей лучшей подруги. Моей мертвой лучшей подруги.
Мысль о том, что хрупкое и, чёрт возьми, бездыханное тело Белки лежит в сантиметрах от меня не вселяла храбрости. Рвала на куски скорее, корёжила, выламывала остатки чего-то человеческого и живого из того, на что я была раньше похожа.
Медленно взгляд сфокусировался на собственных ладонях, так комично растопыренных на полу. Почему моя кожа приобрела насыщенный винный оттенок? Почему так запредельно громко стучит в голове? Или это уже моё обезображенное кровавое сердце валяется где-то рядом с трупом Белки и отсчитывает свои последние секунды?
Я набираю в лёгкие побольше воздуха, но слышу лишь надрывный хрип. Он пугает меня, но не так, как пепельные волосы, окрашенные местами в бордовый цвет. Неосознанно я тянусь, чтобы поправить их на таком умиротворенном и спокойном лице своей лучшей подруги, но красная перчатка из крови на собственной руке заставляет замереть и мелко задрожать.
Чувствую себя котёнком.
Маленьким, беззащитным лишайным котенком, жмущимся к помойке дождевой ночью и жалобно мяукающим.
В то же время из моих уст не доносится ничего кроме шипения и я ползу. Я не вижу куда, я не знаю зачем, я лишь чувствую каменный пол под своими обнаженными коленями и содранными, окровавленными ладонями.
Слишком окровавленными.
И знаю, что мне нужно ползти дальше.
— Страшно, Мила?
Такой привычно пустой и холодный голос разрывает застоявшийся воздух с отчетливым ароматом металла
или крови?
и заставляет меня ползти ещё быстрее, не видя ничего в сплошном расплывающемся пятне перед глазами.
Почему всё плывёт? Я что, плачу?
Чёрт, кажется эти солёные дорожки, неконтролируемо заливающиеся мне в рот и ограничивающие зрение и на самом деле есть слёзы.
Почему я плачу?
Бездыханное тело Белки.
Обугленные стены моего дома в Плутихе с видом на сосновый бор.
Гурий кричит, склонившись над телом Акулины. Из уголка её рта вытекает струйка крови, а ладони намертво и навсегда прижаты к едва округлившемуся животу.
Башни Львиного Зева разрушены, а перед входом, словно на алтаре лежит безжизненное тело Альбины. Её кожа бледнее обычного, а на сапфирового цвета платье медленно расплывается ярко-красное пятно.
Мощённая брусчаткой улочка Троллинбурга, а в десяти шагах от тату-салона «Клякса» прямо посреди обломков камня — неестественно изогнутое мужское тело. Светло-пепельные волосы почти коричневые от засохшей крови. В чертах изувеченного лица едва можно рассмотреть издевательскую ухмылку. Берти Векша даже смерть встретил с улыбкой на губах.
Горячая слеза срывается с моей щеки и падает на ладонь, размывая свежую кровь одним точечным ударом. Еле-еле виднеется чистая кожа.
Слишком много слёз понадобится для того, чтобы смыть с себя это всё.
— Уже убегаешь, Мила?
Голос, принадлежащий худшему человеку на всей грешной земле, заставляет меня дрожать и вдруг тишину разрывает ужасный звук, похожий на стон, всхлип и рыдание одновременно.
Ещё один. И ещё.
Не могу найти их источник и в панике верчу головой по сторонам, ведь я уверена, что в этой комнате кроме нас с ним нет ни единой
живой души. Почти.
Спустя ещё несколько попыток отползти подальше понимаю, что
источник — это я.
Я хочу кричать от ужаса, но с губ срывается лишь полу-хрип полу-стон и мне, чёрт возьми,
страшно.
Страшно, что каким-то образом я выживу и мне придётся жить с этим дальше.
Руки подводят меня и подгибаются. Я падаю на пол, обессиленно прислоняясь щекой к холодному камню и нахожу в нём какое-никакое успокоение.
Холодный, твёрдый,
надёжный.
Надёжный. Сильный.
Перед моими уже почти потухшими глазами другие — чёрные, но такие чёрт возьми живые.
«Ты слабачка, Рудик.»
Хрипло смеюсь, и вместе со смехом из моего рта вырывается кашель и, — какая неожиданность, — комки крови. Сплёвываю и понимаю, что это не так отвратительно как то, что я лежу сейчас скорчившись на полу и жду смерти.
Жду её с распростёртыми руками, ведь жить страшнее, чем распахнуть заплывшие слезами глаза.
Жить страшнее, чем увидеть вспышку неестественно-желтоватого света и сделать последний, самый терпкий, самый жадный вдох.
Жить дальше страшнее.
Потому что жизни дальше нет.
Я думаю о том, что Шалопай наверняка сможет прокормить себя охотясь в лесу, ведь заботиться о нём больше некому.
Я благодарю бога за то, что Ромка так и не получил моё послание с просьбой о подмоге. Жаль, возвращаться из Внешнего Мира ему больше будет некуда.
Вытираю рукавом рот, вероятно, ещё сильнее размазывая по лицу кровь и тяжело хрипя переворачиваюсь на спину. Перед глазами — резьба на потолке особняка Мартьянов. Всё заканчивается там, где началось двадцать лет назад.
Хихикаю от иронии, ведь в железной клетке посередине каменного зала сейчас заключён один не менее талантливый маг, чем Игнатий Ворант был в своё время.
Я знаю, что он смотрит.
Я знаю, что в чёрных глазах сейчас нет ничего, кроме пустоты с толикой презрения.
Ведь он умрёт из-за меня.
Он умрёт потому, что я слабачка.
Перед глазами — резьба на потолке и завеса из трепещущих на кончиках ресниц капель влаги.
Акулина хотела назвать своего сына Марком, а девочку непременно Софией.
Гурий посылал своему ещё не рождённому ребенку телепатические сообщения о том, что они с мамой его уже любят, а я была целиком уверена, что их первенец всё слышит.
Белка и Яшка собирались обручиться и Берман уже даже выбрал кольцо — простое, не вычурное, с изумрудом вместо бриллианта.
Берти Векша признался мне в любви и поклялся всегда быть рядом и оберегать, несмотря ни на что.
Я хочу умереть.
Нил Лютов наверняка смотрит на меня своими глазами цвета ночи, а перед моими — резьба на потолке и я физически не могу дальше дышать.
«Ты стала сильнее.»
Истерический смешок, куда громче нескольких предыдущих срывается с моих истерзанных и окровавленных губ и мне кажется, что я уже почти сошла с ума.
Пепельные волосы, окрашенные кровью не выходят из головы.
— Ты ошибся, — хриплю едва слышно.
От собственного голоса становится ещё страшнее. Кажется, человеческий голос не может так звучать.
Да и какой из меня человек?
Так, мешок с костями, кровью (стремительно покидающей моё бренное тело) и истерзанной плотью.
— В чём именно? — слышится насмешливый и такой ненавистный голос, плавящий ошметки моих внутренностей.
Собираю остатки сил в кулак и больше не вижу ни потолка, ни резьбы. Всё плывет и даже не из-за слёз.
— Не ты, — смеюсь. Звуки похожи на истерику сумасшедшего, ей-богу. — Ты просчитался, Лютов.
Тишина, нарушаемая лишь моим надрывным дыханием подсказывает мне, что он слышит. Я знаю, что он ловит мои слова, вполне возможно, что последние, хоть и сам вероятно мечтает перерезать мне сейчас глотку за эту непозволительную слабость.
— Я — не ты, — продолжаю, и мне целиком безразлично до того, что за моим монологом снисходительно наблюдает третье лицо, предвкушающее мою кончину на кончиках собственных пальцев. — Я не стала сильнее.
Я почти чувствую, как его чёрные и такие, чёрт возьми, красивые глаза прожигают дыру в моём виске, ведь сил повернуть голову и говорить ему прямо в лицо у меня нет — ни физических, ни тем более моральных.
Горький и металлический привкус собственной крови на языке заставляет тяжело и как-то слишком громко сглотнуть.
В тишине раздаются размеренные и насквозь пропитанные презрением хлопки и я закрываю глаза, впиваясь ногтями в кожу.
Пожалуйста, убей меня уже.
Эти слова почти срываются с моих уст, но молить о смерти я не могу, по крайней мере не сейчас и не при
нём.
— Ты забавная, Мила, — вдруг произносит самый ненавистный человек, заставляя меня внутренне сжаться в крошечный комочек. — Ему всё равно.
Я чувствую, как горячая слеза вытекает из уголка моего глаза и катится по щеке, затем дальше, по шее, исчезая в воротнике моей вязаной кофты с вензелем Львиного Зева, заботливо вышитой Акулиной. Вторую слезу сдержать не удается.
— Он тебя не слышит, — голос ближе, и я чувствую крошечный укол радости от того, что, возможно, мне не так долго осталось терпеть и совсем скоро это всё закончится. — Он видит, как шевелятся твои губы, Мила, он видит твою боль, он видит твою кровь. Но ему всё равно. Твои слова для него — пустой звук.
Я кричу, ведь самый ненавистный человек наступает каблуком своего ботинка на мою сломанную лодыжку и острая, уже успевшая отойти на задний план боль опять огнём разрывает моё тело.
Я хрипло стону, ведь это, сука, больно.
Я молю все высшие силы о смерти.
Я сдаюсь, а перед глазами пепельные волосы, окрашенные в красный цвет и ладони Акулины на округлившемся животе.
— Лучшее в смерти, Мила, это то, что после ты уж точно ничего не почувствуешь.
Эта фраза звучит как благословение и мне больше не страшно, ведь я абсолютно точно знаю, что именно этого и хочу.
Если смерть — это выход, дайте две.
Я знаю, что будет дальше, поэтому глотаю собственные слезы вперемешку с кровью и поворачиваю голову в сторону, чтобы ничего не видеть.
Вместо этого почему-то открываю глаза и смотрю перед собой.
В этот раз всё нехарактерно чёткое.
Чёрные глаза Нила Лютова тоже.
Я смотрю прямо в них и одними губами шепчу
«прости», ведь это наименьшее, чего он заслужил.
Нил Лютов неотрывно смотрит в мои и на секунду мне кажется, что он кивает.
Мне безумно хочется, чтобы это было правдой. Списываю это на предсмертные галлюцинации.
Сломанная лодыжка больше не болит. Бесчисленные раны на теле по-прежнему кровоточат.
Мне больше не страшно, ведь когда всё закончится, я ничего не почувствую. Я выйду на конечной остановке троллейбуса, на которых так любил кататься Вирт и застыну посреди незнакомой пустой улицы.
Передо мной — чистый лист.
Я закрываю глаза и поворачиваюсь к источнику своих страданий. Чувствую как он выдыхает из себя
смерть.
Мою смерть.
Я улыбаюсь, а через секунду меня накрывает взрывной волной.
***
В тот пасмурный майский день Лютов хоронит свою старшую сестру и тётку, а так же нескольких сокурсников и в общем-то приличное количество знакомых.
Чёрный костюм сидит на нём как нельзя лучше, а события последних дней выдают разве что шрамы на высоком лбу и аристократичной переносице.
Лютов смотрит на то, как тела его семьи в закрытых гробах с помощью заколдованных веревок погружают под землю и на его лице не шевелится ни единый мускул. Лютову тяжело держаться на ногах и его ладони, сцепленные за спиной мелко подрагивают, но он молча стоит и ждёт, пока могилы засыплют свежей землей, а на надгробиях проявятся фотографии Амальгамы и Платины, таких, какими он их запомнил — живых и счастливых.
Он уходит с церемонии последним не желая пересекаться со своими родителями и его взгляд натыкается на копну рыжих, как само пламя волос чуть вдали. Лютов знает, что если хорошо присмотреться, в огненных кудрях легко можно насчитать несколько седых прядей, а от прежней их хозяйки осталась скорее тень, чем физическая оболочка.
Лютов долго смотрит в её сторону, а затем прикрывает глаза, с силой сжимая скулы и кулаки.
Жить страшнее, чем умирать.
***
Мила смотрит на надгробие, с которого ей счастливо улыбается Акулина. Мила дала молчаливое согласие на предложение Гурия использовать именно это изображение, как, впрочем, Мила молчаливо соглашалась со всеми его предложениями в последние дни.
В голове хоть шаром покати и от этого страшно. Не так, как жить дальше, конечно, но всё же не сказка.
Мила молча смотрит на спину Фреди Векши, который в один день потерял невесту, сестру и брата, и Миле хочется вырвать себе селезенку. Печень, легкие,
хоть что-то, ведь наличия сердца она не ощущает с той самой секунды, когда на её глазах в последний раз вздохнула её беременная опекунша.
Мила не находит в себе слов, ведь ей кажется, что кроме кивков головы все другие навыки коммуникации она потеряла с той секунды, когда закрыла глаза в последний раз в том каменном зале.
Миле до жути хочется содрать со своих ладоней кожу, которая так ещё и не успела до конца затянуться, ведь она отказалась от заживляющих раны зелий, позволив лишь исцелить свои переломы. Ребра, впрочем, ещё срастаются.
Миле нужно помнить, и каждый шрам на её полупрозрачном теле должен напоминать ей о её собственной слабости и ничтожности.
И она будет раздирать заживающую корочку на коже всякий раз, лишь бы впечатать это глубже в свою плоть и помнить.
Помнить, помнить, и
жить.
Ведь может быть, так жить чуть менее страшно?
***
Пальцы Рудик до безобразия холодные, что, впрочем, ожидаемо от куска неживой уже почти плоти. Она вздрагивает ощутимо, но не поворачивается. Моё дыхание путается в рыжих с проседью кудрях на её затылке и я чётко вижу мурашки на её шее.
Хочется закрыть глаза и закричать, вместо этого я сжимаю её пальцы ещё сильнее, почти что до хруста, наверняка причиняя боль её содранной до мяса коже.
Мне всё равно, готов поспорить — ей тоже.
Рудик рвано дышит — видимо, всё ещё причиняет неудобства пробитое лёгкое. На Рудик ни одного живого места, она — сплошная рана, кровоточащая, ядом и болью, в том числе.
Рудик пропускает несколько вдохов, когда я притягиваю её изувеченное тело к себе и даже не заглядывая ей в лицо, прячу его у себя на груди.
Жить страшно, но не так, как посмотреть в эти глаза ещё раз.
Разорвать магическую клетку изнутри и убить Многолика оказывается не так сложно, как смотреть на то, как сломанная Рудик принимает свою смерть без толики страха.
Очнуться в луже чужой крови не так страшно, как держать то, что осталось в тот момент от её тела в своих руках и мысленно молиться всем высшим о том, чтобы она сделала ещё хоть один вдох.
Опускать тела погибших в свежевырытые могилы не так больно, как смотреть на неживых, но, по факту, всё ещё дышащих их близких с пустотой вместо глаз.
Пальцы Рудик цепляются за ворот моего пиджака, и я чувствую горячую влагу на своей рубашке.
Мне всё равно, потому что это всё, что нам с ней остаётся — жить дальше.
Может, вдвоём не так страшно.