ID работы: 8611371

Сборник работ с #фонкимфест

Bangtan Boys (BTS), GOT7 (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
автор
Размер:
108 страниц, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 86 Отзывы 111 В сборник Скачать

Ktheju tokеs tonde (Намджун/Джексон)

Настройки текста
Примечания:
Когда он впервые открывает глаза, мир является ему в танцующих мутных пятнах, словно покрытый пленкой густого масла. Им же и оплетает воздух; похожим пахло дома в августе: листвой, жжеными травами и чем-то таким, чему Намджун не мог дать названия. Он весь будто насквозь этим пропитан, тяжелым и дымным, кровью и пряностями, и тем ярче становится запах, чем быстрее стелется шепот. Едва ли человеческий — Намджун не знает этого языка — скорее, шипение змей, путанное кружево заклятий. Намджун пытается пробраться сквозь него, расцепляет потрескавшиеся губы, чтобы сделать первый глубокий вдох, но шепот вдруг обрывается, набирает глубины и громкости. — Спи, север. Ладонь продавливает под ребрами и одновременно с оглушающей болью Намджун снова проваливается в глухой сон. * Когда его выталкивает в реальность в следующий раз, картинка собирается по кусочкам, как в резком витке калейдоскопа. Намджун видит над собой крышу шатра с раскачивающимися на ветру оберегами и засушенными пучками трав и кореньев; несколько свечей, свет которых настолько слаб, что приходится щуриться, но этого хватает, чтобы выцепить силуэт из полумрака. Со своего места Намджуну сложно понять, кто перед ним, женщина или мужчина, пока человек не замирает, словно почувствовав взгляд. — Ночь еще глубокая, засыпай, — говорит некто низко и хрипловато. Мужчина. Отложив ступку, он разворачивается и смотрит. Намджун не видит, но знает — смотрит. Чувствует. У него от этого взгляда ноет в грудине, ровно сердце вырвали. — Кто вы? — Собственный голос звучит скомканной бумагой. Незнакомец усмехается. Как жаль, что лица не разглядеть. — Что тебе мое имя, север? — Меня зовут Намджун. — Что имя твое мне? Он не разбирает, что реальность, а что выдумка. Может, и это лишь один из тех снов, что одолевали его в забвении в невозможных смешениях; в своих снах Намджун видел любимого мужа, окутанного душным дымом благовоний. Голова гудит, словно ими же его опьянили, в груди печет, пахнет кровью и ноет, ноет, и Голос обрубает ниточку сознания, как если бы чувствовал ее, дрожащую, меж пальцев. — Спи, север. Ночь тебя залечит. * Что бы ни залечило его, ночь или шипящие молитвы на неизвестном языке, отзвук которых он ловил сквозь сон, но в следующий раз Намджун просыпается, действительно чувствуя себя лучше. Все вокруг него мягко раскачивается, тканевые навесы колышутся, впуская сухой теплый ветер; Намджун чувствует его, ветер, и дышит с удовольствием, пусть и не способный на глубокий вдох — каждая попытка простреливает под ребрами. — Самое время. На голос он пытается присмотреться, немедленно щурясь, потому что свет заливает шатер даже сквозь плотную ткань, и картинка обретает болезненную четкость. Это не шатер, это кибитка. И в ней никого, кроме него самого и обладателя голоса. Намджун всматривается в лицо мужчины, нависшее над ним, теряя всякие слова. Красота в нем диковатая и тем же чарующая, смешавшая юг и восток: островатые черты, загорелая кожа, буйные вьющиеся локоны, что едва не касаются намджунова подбородка. Глаза, колдовские и блестящие, с густым черным контуром, затапливает насмешливыми искорками все время, что Намджун не может отвести взгляд. — Тебе надо поесть. Я истолок облепихи с яблоками, давай. Он подсаживается ближе и плечи Намджуна приподнимает с уже привычной отточенностью движений и легкостью, подпирает грудью. Хочется вырвать у него миску с ярко-желтой толкушкой, но к своему стыду Намджун осознает, что одна рука у него перемотана по всему локтю, а вторая совсем потеряла силу. С испугом он оглядывает себя целиком: бурые тряпки охватывают правую ногу, тем же цветом, но иссохшим от времени, в нескольких местах залита одежда; под распахнутой рубашкой, у нижних ребер, где стреляет от каждого движения, травяная корочка, плотно присохшая к коже, большая и кроваво-бурая по контуру. — Что произошло? — выдавливает он сухой глоткой. — Повезло тебе, что мы мимо проезжали, иначе так и сгинул бы ты в этой горе трупов. Незнакомец настойчиво тычет ложкой к губам, и Намджун снимает с нее фруктовую жижу машинально, заедает слова, которых не может произнести. — Разбили вас под Томском. Кто-то убежать сумел, кого ноги унесли, а тебе бы с перебитой ногой там и валяться, но под счастливой звездой родился. Воспоминания оживают, наслаиваются: их было слишком мало, порох, кровь, снег, кровь повсюду, холодно, снег. Теплый ветер успокаивающе касается щеки. — Какой сейчас день? — спрашивает Намджун с испуга. — Седьмой. — Нет, нет, месяц, какой сейчас месяц? — Второй. Вы февралем его зовете, кажется. Февралем-то зовут, но последнее, что помнит Намджун, осталось в конце января, двадцатого, когда их отправили разведать обстановку. Ему кажется, будто он сходит с ума, чувствуя нежность ветра на коже, и тянется здоровой рукой сдвинуть колышущуюся занавесь повозки. А за ней — объятая солнцем степь. И повозки, повозки, лошади одна за другой. Господи, Сокджин же от волнения весь штаб на голову поднимет, а потом и намджунову-то головушку открутит. Если им вообще суждено увидеться, потому что он чувствует себя до того прескверно, словно все, что сможет увидеть — тот свет. — Куда вы меня везете? — Тебя — никуда, ты только с нами едешь, пока на ноги не встанешь, — говорит незнакомец и, собрав остатки с миски, скармливает Намджуну последнюю ложку, кусочек облепиховой кожуры с уголка губ снимает ногтем. — Мы идем дальше на юг, скоро будем у Балхаша, отдохнем там, у озера, перед долгой дорогой. Стыд жуткий одолевает Намджуна, когда его бережно укладывают обратно, осматривают раны, легко ощупывая пальцами. Его буквально из рук смерти выдернули, а он и слова доброго не сказал. — Простите меня, я совсем совесть потерял. Мне вас благодарить должно, а я с вопросами пристал. Спасибо вам… — Брось, север, — незнакомец улыбается, и глаза его переливаются, будто агаты на солнце, — любезностями с друзьями своими высокородными обменивайся. Цыгане друг другу братья, а ты, хоть и чужой, нам равный, запомни, раз наши дороги пересеклись. — Я отплачу тебе за свое спасение, обещаю. — Оплатишь, только не мне. Мне ты не должен ничего, а судьба свои долги забрать не забывает, — он отодвигается дальше, роется в сундучках. — Об одном попрошу, не для себя, а во благо табору. Как силу в ногах почувствуешь, помогай, чем сможешь. По мелочи, тут-там, можешь и мне трав помочь собрать, раз уж мои запасы на тебя сильно истрепались. — Я же ведь имени своего спасителя не знаю даже, — вздыхает Намджун и, поймав еще один насмешливый взгляд, поджимает губы, чувствуя себя ребенком дурашливым. — Тебе и не нужно. Но, если настаиваешь, Джексон мое имя, только не зови без надобности. — Цыган заправляет длинную черную прядь за ухо; звон браслетов на запястье оттеняет глубину голоса. — Именами мы людей к себе привязываем, знание это почти утрачено, да только силу не потеряло. Ты же не хочешь чужого к себе привязать. Он не спрашивает, как будто для него нет ничего странного в том, чтобы быть никому не нужным, но Намджун, уловив нотку печали в его улыбке, не понимает, как не нуждаться в том, кто спас тебе жизнь. Они, может быть, даже могли бы подружиться — Джексон, за короткие минуты возвращения сознания к Намджуну, успел показаться хорошим человеком. — Мое имя Намджун. И ты можешь меня им звать, я не боюсь привязаться. Они могли бы подружиться. Он хотел бы подружиться. Но Джексон прячет печальный взгляд в содержимом сундука и только произносит тихо, без прежней улыбки: — Глупый ты, север. И глупость тебя накажет. * Время в таборе течет словно река, тоскующая по ветру. Намджун не чувствует хода дней, недель — кибитка движется без остановки, убаюкивает его, или то странные чаи, которыми его поит Джексон, погружают в глубокие, целительные сны. Когда он находит в себе силы не без помощи выбраться из кибитки, до озера, как поговаривают, еще две ночи ехать. Цыгане на него даже не смотрят. Намджун, полный предрассудков, боялся, что будет чувствовать себя чудовищно лишним, и, хотя чуждость местным не покидает его, ему проще от осознания, что табор воспринимает его как неизбежность. Временную и не сильно обременительную. Намджун догадывается, чья то заслуга. Джексон — сердце табора. Он везде: из лесу выносит связки хвороста на сильных плечах; потрошит дичь, пока Намджуну не позволяют ничего дальше ощипывания; помогает тетушкам готовить, возится с детьми, развлекает, пока их смех не разносится на весь табор. Он со всеми и будто ни с кем — Намджун, даже имея слабую разборчивость в людях, замечает, что никто не задерживается рядом с Джексоном, не разговаривает подолгу. Сколько за ним ни наблюдай, не увидишь рядом человека, которого можно назвать другом. — Опасными глазами на него смотришь, гаджо, — сиплым, сухим голосом выдирает его из мыслей старушка, что сидит рядом за чисткой овощей. Намджун растерянно смотрит на ободранную с одного бока куропатку в руках, возвращает к Джексону, что катает на плечах детей неподалеку от главного костра, и сводит на тетушку. Взгляд из-под тяжелых, нависших век прожигает насквозь. Цыгане с ним обычно не заговаривают, да и Джексон о местном этикете ему не говорил, но Намджун старается быть почтительным. — Не подумайте дурного, он же мне жизнь спас, — он неловко улыбается, — это лишь мое глупое любопытство. — Верно говоришь, глупое, оно сгубить тебя может. — Почему же? Что плохого в том, чтобы пытаться понять того, кто от тебя отличен? Старушка сочно усмехается и, стряхнув овощи в чан, откладывает нож, поворачивается, не снимая тяжелого взгляда. — Тебе никто об этом вслух не скажет из страха, а мне помирать скоро, я ничего уже не боюсь. — Она кивает головой на Джексона и тараторит быстро-быстро: — Пока пытаться будешь, сердце ему откроешь, а нельзя тебе, коль счастливой жизни хочешь. Намджун смеется. — Нет, что вы, меня супруг милый дома ждет, сердце мое занято. — Ему тебя очаровать одного взгляда хватит, — старушка смеется в ответ, и голос ее напоминает тихое воронье карканье. — На раны свои смертельные посмотри, если не веришь, вон, скоро без костыля пойдешь. Он же шувихано, гаджо, вы у себя таких колдунами зовете. И все бы ничего, да проклят он. — Как проклят? — Не могу говорить. Одно скажу, как вся сила тебе вернется, лошадь бери и езжай домой. — Да я же даже не знаю, где мы… Намджун не сразу понимает, почему старушка решает не отвечать, а как поднимает глаза, видит Джексона, застывшего посреди поляны, глядящего на них. Он смотрит вдумчиво, веско, ни следа солнечной улыбки, что была на его лице полминуты назад — старушка под весом взгляда опускает голову и, ссутулившись, возвращается к чистке, — и направляется к ним. Намджун с него глаз не сводит, чувствуя, будто каждый шаг от его сердца отрезает по куску, и такой страх это чувство в нем порождает, что, когда между ними остается два шага, боится вот-вот сознание потерять. Но за шаг Джексон останавливается, расплывается в нежнейшей из улыбок, и ужас слетает с Намджуна как опрокинутое на голову ведро холодной воды. Колдун. Не иначе колдун. — Да ты же весь в перьях, одно что тебя теперь ощипывать надобно, — Джексон смеется и отряхивает ноги Намджуна, присев на колени. Что за боги подарили колдовской душе такую светлую улыбку? — Я никогда не ощипывал птиц… — глупо отзывается он, и смех Джексона прорывается снова, отзываясь искорками в животе. — Я вижу. Давай, надо тебе повязку поменять, я с дичью потом разберусь. Когда с чужого плеча оказывается снова в кибитке, он не решается задать вопрос, о каком именно проклятье говорила старушка, хотя Джексон будто бы ждет этот вопрос — в глаза не смотрит, движения становятся резче, торопливее. Не решается ни в этот день, ни в следующий, и не потому, что боится, а ведь, возможно, стоило бы. А потому, что, как раз наоборот, чувствует, что бояться не хочет. Чувствует, что Джексон не хочет, чтобы его боялись. Цыган многое время проводит с ним в кибитке, особенно по вечерам, убаюкивая легендами и рассказами о путешествиях, пока Намджун не засыпает под его голос и полоску ночного неба меж занавесями; перед самым сном Намджуну кажется, что звезды на чернильной простыне звенят точно как цыганские браслеты. Днем помогает выходить и заходить обратно, заставляет ковылять несколько шагов, чтобы ноги не забывали ходьбы, помогает с мелкими делами, беззлобно, по-дружески подначивая, потому что Намджун с одной гнущейся рукой — еще более неуклюжий, чем обычно. Все время, что они рядом, он чувствует взгляды отовсюду. Люди смотрят на них, не скрываясь, но Намджун придвигается ближе к Джексону им назло. Пусть верят в свои проклятья, раз угодно, Намджун будет верить только в то, что видел своими глазами. В то, что Джексон — хороший человек. * Добравшись до озера, табор разбивает привал за высоким холмом, чтобы укрыться от ветра. Намджуну страшно хочется посмотреть на озеро поближе, потому что долгие часы, что они все ехали и ехали вдоль берега, ему казалось, что он смотрит на море, которое никогда не видел. Но добраться удается только к закату — он не может пойти без помощи, да и совестно оставлять Джексона разбирать вещи, пока он любуется видами. Но с закатом озеро оказывается еще более красивым, чем он видел в дороге днем. Намджун, оставленный на берегу, честно пытается не смотреть, пока Джексон купается. Он не хочет его обидеть, тем более, что за несколько недель, из которых он только две в сознании, ему показалось правильным назвать Джексона товарищем. Но на товарищей не пялятся, а Намджун никак не может заставить себя прекратить. Потому что красота у Джексона сумасшедшая. Он плещется в воде словно пантера, мокрые кудри раскидывает по плечам и лопаткам, сильным движением зачесывает их назад, отряхивая лицо от воды. И смахнув воду с глаз, высматривает Намджуна на берегу, а, замечая взгляд, улыбается с хитринкой. Намджун, видит Бог, пытается его отвести, смотрит на сброшенную одежду неподалеку, на камешки, на резные холмы, но взгляд тянет обратно и, поддавшись соблазну, Намджун поворачивает голову только для того, чтобы наткнуться на Джексона прямо перед собой. Тот стоит, уперев руки в бока, совершенно не стесняясь своей наготы, даже наоборот, будто показывая ее, и Намджун кидается на такой подарок, нехотя проскальзывая взглядом вверх-вниз. В горле пересыхает. — Нравится, что видишь? — ухмыляясь, спрашивает Джексон и сдувает каплю с носа. — Ты… хорошо сложен, — признается Намджун. Когда цыган смеется, красивые, рельефные мышцы перекатываются под загорелой кожей. — Конечно, потаскай такие тяжести, — подпирая под плечо, он поднимает Намджуна на ноги и с той же шкодливой улыбкой произносит: — теперь ты раздевайся. — В смысле? — пугается Намджун. — Ты любишь в одежде мыться? Намджун готов поклясться, что блеск в темных глазах цыгана это отражение дьявольских капканов, и он попадается в них раз за разом. И Джексон знает об этом, потому что подначивает дальше, будто, глядя на глупую мордашку Намджуна, просто не может остановиться. — Не то чтобы я увижу там что-то новое. К тому же, я уже видел тебя голым, когда переодевал… Ну что ты как барышня смущаешься. Да он и сам не знает, отчего краснеет. И от злости на себя сдергивает штаны, полностью оголяя нижнюю половину, позволяет помочь снять с себя рубашку, и под пристальным взглядом краснеет еще больше — Джексон смотрит намеренно долго, будто мстит, и под конец, не выдержав, хохочет. Намджун пыхтит, как чайник, но слова сказать не может, потому что цыган всегда находит, чем на его остроты нос утереть. — Вот здесь садись, аккуратно, — он послушно опускается на прохладный песок там, где воды чуть выше щиколотки, и Джексон тоже садится рядом, привычно на колени. — Давай посмотрим. Признаваться в этом даже самому себе ужасно смущает, но… Намджуну очень нравится смотреть, как Джексон о нем заботится. С какой сосредоточенностью и одновременно заботой он разматывает повязки, омывает кожу и с особой осторожностью там, где заживают раны. Когда, собрав воду в обе ладони, он медленно поливает травяной бугорок под ребрами и снимает его с кожи, Намджун резко втягивает воздух сквозь зубы. Не от боли, скорее, от испуга, но Джексон тут же клонится ниже, роняет несколько неразборчивых фраз шепотом, и смотрит снизу-вверх обеспокоенно. — Не больно? Намджун мотает головой. Ему кажется, будто кожу на ране немного цепляет холодком. Не от ветра, а как будто… — Смотри, как хорошо затянулось, — обрывает его мысли Джексон, внимательно осматривающий рану, — а, когда только мне в руки попал, я, наверное, мог пальцы сквозь тебя просунуть. И нога почти оправилась, скоро забегаешь, север. — Почему ты зовешь меня север? Джексон отводит взгляд к воде, возвращается к омыванию. Пальцы скользят по коже бережно и легко. — Так ты ж с севера. Белый, как молоко, у вас там солнца нет совсем. — Что ж мне тебя, юг называть? — спрашивает Намджун немного раздраженно. Он все еще не верит в эту байку с привязыванием, но сам не знает, почему не отказывает в просьбе не называть Джексона по имени. — А я не из южных, — Джексон улыбается и окатывает намджуновы плечи водой, стараясь не попасть на тугую повязку на локте. — Я по рождению ханец — как у вас там? китаец? — хоть на родине в последний раз был, когда еще считать не научился. — Понятно, почему ты такой… — Какой? — игриво спрашивает цыган, прищурившись, и Намджун совсем слова теряет. — Красивый. Как-то по особому, не похоже на остальных. — Это ты на красоту мою так реагируешь? — подначивает Джексон, стреляя глазами вниз. Намджун заливается насыщенно пурпурным до самых плеч. Он изо всех сил старался игнорировать реакцию тела на ласковые прикосновения, и Джексон, находящийся так близко, с блестящими глазами и мокрыми прядками, прилипшими к щекам, невероятно чарующий, не способствовал его выдержке. — Шучу я, север, не серчай. Давно с мужчиной ложе делил? — Прозорливый до крайности, Джексон мог считывать ответ только по лицу. И, глядя на пунцовую мордашку Намджуна, не удерживается от риторического вопроса: — Неужто ты верный такой, что после мужа рука твоей боевой подругой была? — Господи, — обессилено шепчет Намджун. — Не зови богов, нет их там, где идет табор. С легкостью толкнув Намджуна на спину, в мягкость песка и воды, Джексон льнет ниже и накрывает его глаза ладонью. — Шшш, север, — низкий голос обласкивает у самого уха, — не бойся. Доверься темноте и разгляди в ней своего любимого вместо меня. Когда он чувствует ладонь на члене, его хватает только на первую часть, приказанную голосом — темнота смыкается вокруг него густая и горячая, четкая до полутонов, как движение по коже. Оно быстрое и одновременно бережное, крепкое и ласковое; Намджун распаляется с бешеной скоростью, срывается на ломкий стон, когда пальцы заключают плоть в тугое кольцо. Не сдерживает еще одного, когда горячим дыханием опаляет шею. Он не знает, как брошенным словам удается обернуться заклятием, но чем сильнее закипает удовольствие внутри него, тем живее становится ощущение Сокджина рядом. Он чувствует поцелуи под ухом, любимые руки на коже, пальцы, мокрые от семени, скользнувшие по головке и вновь вернувшие стремительный, горячий ритм. Вторую ладонь, оглаживающую по волосам, еще поцелуи, на подбородке, щеках, в уголке губ — хочет поймать их, мечется от ощущений, но ладонь сжимается на плоти, и Намджун, от неожиданности распахнув глаза, кончает, видя распаленного Джексона над собой. Его захлестывает силой ощущений настолько, что он почти готов поймать его губы и целовать, пока не утонет, но Джексон, уловив опасную искру в чужих глазах, стремительно отстраняется. — Надо возвращаться, темнеет. Ночи в этих краях такие темные, что дороги не найти, — говорит он, избегая взгляда, и, поднявшись, выходит из воды. Намджун, устремив взгляд в темно-багряное небо, чувствует, что свою дорогу пугающе теряет из виду. * Сердце не находит покоя, сколько бы Намджун ни молился. Будто бы бога, как ему говорили, нет там, где идет табор, потому что жизнь здесь течет тем же чередом, и даже Джексон ведет себя так, будто ничего не случилось, как бы сильно Намджун ни терзался стыдом. Как бы сильно он ни терзался стыдом, от цыгана не мог отвести взгляда все равно. За день до отправления табора дальше на юг, они вдвоем отъезжают от скалистых берегов ближе к лугам и перелескам. Намджун уже приспосабливается к сидению на лошади, хоть и больная нога не позволяет ему более тяжелой работы, даже несмотря на его желание быть полезным. Но Джексон, смеясь, говорит, что он быстрее выколет себе глаз, чем убьет животное на ужин во время охоты с остальными мужчинами, и потому забирает с собой собирать мартовские травы. Намджун, конечно, и тут не вызывает большого доверия и спустя несколько поломанных веток и порезанный палец в попытке срезать кору с дуба — остается сидеть в траве, наблюдая. — Расскажи про свою семью, север. Намджун вспоминает о родном доме, богатом на воспоминания детстве благодаря экстравагантным родителям, но в предложениях то и дело путается, замолкает, засмотревшись. Джексон гуляет по округе, касаясь цветов длинными рукавами распахнутой рубашки, улыбается украдкой, слыша как Намджун спотыкается на очередном слове. Солнечный свет проникает сквозь листву нестройными лучами, путается в волосах — цыган собрал их в слабый хвост, оставив несколько чернильных прядей красиво обрамлять лицо. С хрупким венком из белоснежных анемонов на голове он так дивно похож на ангела. — А что же твой любимый муженек? — Но вот он обращает дьявольские темные глаза и лишается всякой святости. — Успели детишками обзавестись? — Мы лишь год назад обвенчались, — оправдывается Намджун, от хитрой улыбки чувствует себя ужасно неловко. — А потом меня в январе императорским указом призвали на срочную службу, ну и… — Это что же, ты только к двадцати четырем годам для замужества созрел? — Сокджин Юрьевич, он, знаешь ли… — Намджун задумчиво почесывает висок, и Джексон заходится таким хохотом, будто знает. Намджун привыкает не удивляться. — Буйного нрава мужчина. Я четыре года его руки добивался, мечты о военной карьере бросил…. Он мне все сердце вытрепал, на моих глазах с другими кокетничал, игрался, как угодно было, а потом возьми да согласись за меня выйти. — Ох и вкус у тебя в мужчинах, несовместимых с жизнью, конечно, — с улыбкой говорит Джексон и садится рядом, складывая в корзину кипу сухих неизвестных трав и горстку свежих, еще мелких листьев. — Привык на все с боем идти? — А зачем мне цель, если ее добиться нельзя? Цыган смеется громко — да душевно так, что Намджун невольно засматривается на солнечность его улыбки — и, прищурившись, подначивает ласково: — Суровый, суровый солдат. Давай посмотрим, а так? — Он тянется, чтоб воткнуть тонкий, с нитку, стебелек анемона Намджуну в волосы, но тот уворачивается. — Эй, не надо, мне не идет. — Да я на секундочку! — Я же тебе случайно больно могу сделать! — Какой опасный, погляди, ну хищник! Сейчас мы тебя приукрасим, киса! Они смеются во весь опор, борются друг с другом, как дети, но Намджуну сил не хватает то ли от смеха, то ли от прежней истощенности, то ли от того, что сила в цыгане чудовищная, с мягкостью лица не вяжущаяся. Тот легко заваливает его в траву, топит цветочек в волосах и, улегшись на намджуновой груди, смотрит, а глаза таким счастливым блеском заливаются, будто ему ничего в мире не надо было, только дай цветком украсить. Намджун так редко видит его счастливым, что готов подставить всю голову. — Я кажется, какую-то травинку, что ты мне отдал в корзину положить, случайно поломал. Намджун с сожалением подносит руку и открывает кулак. Джексон смотрит на треснутый стебелек, истрепанный в порох лист, переводит на Намджуна, задерживая на несколько секунд, будто в раздумьях, и шепчет: — Сомкни кулак. И не бойся. Он приближается к ладони совсем близко, будто может коснуться, выдыхает шелестяще, вплетая слово, набор неоформленных звуков; горячий шепот обжигает кожу как вспышка. И, когда Намджун осторожно разжимает руку, на его ладони травинка совсем целая. Но Джексон не смотрит на нее, он смотрит Намджуну в глаза обеспокоенно, с горьким привкусом ожидания. Намджун не знает, чего от него ждут. Он не боится его. Возможно, должен, но не боится. Чьим даром бы ни была его цыганская магия, но она — часть него. То, что делает его особенным вместе с колдовскими глазами, улыбкой-лучиком, дурацким чувством юмора, всеми маленькими, важными мелочами. — И как много ты можешь так оживить? — он спрашивает, чтобы разрядить напряжение, но случайно попадает по больному. В умении ломать Намджуну нет равных — вещи, людей. Джексон пытается слезть, но Намджун удерживает его ладонью между лопаток и своей беспомощной глупой улыбкой вынуждает остаться. — Не все, — признается он со вздохом, — меньше, чем я бы хотел. — Ты никогда не говорил мне, чего бы ты хотел, — осторожно подводит Намджун, — ты вообще мне ничего о себе не рассказываешь толком. — Все, что тебе стоит знать, ты уже знаешь. — А если я хочу знать больше? Джексон смотрит ему куда-то между ключиц, разглаживает пальцами несуществующие складки под воротником. — И что ты хочешь спросить? — Ну, я могу спросить, почему ты «детишками не обзавелся». — Джексон фыркает и коротко щелкает Намджуну по носу. — А могу спросить, что действительно хочу. Если однажды ему скажут, что цыганские колдуны могут читать мысли, он ни на секунду не усомнится. Потому что глаза Джексона понимающе темнеют, но он не отводит взгляда, впивается Намджуну в глаза вопреки, ждет слов, которые уже знает. — О каком проклятье говорила тетушка Ёнсун? — Зачем тебе? — Почему ты не веришь мне, когда я говорю, что искренне хочу знать о тебе что-то честное? — Цыган только раздраженно вздыхает, точно его вороной жеребец, и пытается скатиться, но Намджун, оттолкнувшись здоровой рукой, заваливает его на спину, подминая под себя. — Ты все время уходишь от вопросов, отшучиваешься, говоришь, что все в порядке, но я же вижу. — Ты так и не сказал зачем, — говорит Джексон. Темная радужка блестит колкими искрами. — Да я подружиться с тобой хочу, сколько раз мне нужно это сказать! — Ты уверен, что хочешь дружить? — он щурится недоверчиво. — Со мной? — Я пытаюсь, — сдается Намджун, качая головой, — но ты не позволяешь. Джексон смотрит на него снизу-вверх, с раскинутой по траве шапкой пушистых волос, с готовностью острым взглядом высмотреть в Намджуне все до самого дна — изумительной, живой красоты и смертельной опасности. Намджуну нечего скрывать, и он смело смотрит в ответ, выжидая. — В этом и суть моего проклятья, ничего кроме дружбы дать я тебе не могу. Любой, кто впустит меня в свое сердце, полюбит, будет несчастен до конца своих коротких мучительных дней. Намджун и вправду ничему не удивляется, но это не удерживает его от неуверенного: — Прямо так уж несчастен? — Ты мог бы спросить у того глупца, что терзался теми же сомнениями, но, к несчастью, он погиб от змеиного укуса. Джексон пытается небрежно отмахнуться, но ухмылка у него на лице недобрая, несчастная, сказал бы Намджун, и что-то в чужой печали цепляет у самой души, что его только и хватает на тихое, сожалеющее: — Кто это сделал? — Это тебе знать не нужно. — Я не буду сторониться тебя, как это делают другие. Джексон закрывает глаза и смеется так заливисто, что аж трясется весь под Намджуном. А когда открывает глаза, смотрит со снисходительной нежностью, треплет отросшую русую челку. — Если тебе угодно, — говорит он и улыбка его чуть подергивается дрожью, слабеет от тоски, — только не влюбляйся, ладно? — Не буду. — Молодец, север, — Джексон щелкает его по носу снова. — У тебя лицо такое глупое, не могу. Он заходится смехом все громче и громче, пытается прикрыть глаза тыльной стороной ладони, и солнечные зайчики с браслетов разлетаются по коже сияющими брызгами. Намджун не влюбится. Не влюбится же, правда? * К концу марта они добираются до Аулие-Ата и оседают близ реки, подальше от города. Намджун, все еще с большим неудобством держась в седле, остановку воспринимает как божью благодать, но вернувшийся с разведки Джебом приносит весть о том, что мирного отдыха им не видать, потому что с холмов навстречу им движется южный табор. Неспособный к переводу заговорщических подмигиваний Джебома, Намджун понимает только то, что встречу таборов им праздновать долго и пьяно. Вместе с табором праздник приходит и в небольшой город. Цыгане разносят счастливые песни по улицам, словно заразную хворь, и улыбка не оставляет лицо ни одного жителя в городе. Закипает торговля, пляски, гадания; цыгане очаровывают наивных горожан, делят с ними местное вино, раскладывают карты. Намджун не разделяет радости, что табор, словно настоящую весну, вносит в город, потому что вынужден везде таскаться с Джексоном. А Джексон — невыносим. Нет, он справляется сам, ему не нужна помощь или пригляд, потому что никто не представляет для него опасности. Скорее, он сам — представляет опасность для местных. И для терпения Намджуна. Он даже не знает, почему смотрит на это. Только сидит в тени у торговой лавки, прячась от пред-апрельского жгучего солнца, и смотрит, как на другой стороне Джексон гадает по ладони какого-то мужчины. И цыгана не смущает ни то, как близко они стоят — ей-богу, меж телами даже урюк не просунешь, — ни то, что чужая рука по-хозяйски лежит на его пояснице. Он даже сам будто льнет ближе, всматривается в ладонь, а потом на незнакомца из-под кокетливого прищура пушистых ресниц, щебечет складно, как птичка, соловушка. Намджун гневно размалывает зубами сухофрукты, что ему по доброте отсыпали в лавке, перебирает в ладони — и вкуса их не чувствует совершенно. Джексон, игриво заправив прядку за ухо, прощается с незнакомцем и возвращается к Намджуну, по пути еще обернувшись пару раз — шею бы не свернул, кокетка. — Дырку во мне прожжешь, север, — нараспев тянет цыган, ловко выуживая из его руки чернослив, — от твоей ревности скоро вспыхнет весь квартал. Пойдем лучше выпьем. Оставляя пышущего негодованием Намджуна, он уходит в небольшой трактирчик, что стоит рядом с лавками, но уже через секунду слышит за спиной: — Я не ревновал! — тараторит Намджун, семеня за ним торопливым шагом, и Джексону даже оборачиваться не нужно, чтобы понимать, какое смешное у него сейчас лицо. Он просит у хозяина графин с вином да две чарки и уводит Намджуна в уголок. — А что же ты тогда смотрел на меня так? — с ухмылкой интересуется Джексон, разваливаясь на полу на подушках. Край едва застегнутой рубашки сваливается с плеча, притягивая взгляд Намджуна к капле пота, текущей по груди. С вынужденной скоропалительностью он уставляется на трактирщика, принесшего им вино, и поскорее разливает, чтобы жадно припасть к чаше. От этой жары рассудок мутнеет… — Завидовал. Мне-то ты ни разу не гадал. — Что гадать тебе, все на лице написано, — выглядывая из-за чаши одними хитрыми глазами, дразнит он, — умный ты шибко, да только по книжкам, а по жизни как был глупым, так и проживешь свою глупую счастливую жизнь. Намджун недовольно фыркает и отпивает прохладного вина побольше. С цыганом спорить то же, что глупость показывать — не переспоришь, все загадки да путанки. — Я этим зарабатываю, север. Тут погадал, там обобрал, глядишь — на вино хватило. — Тогда погадай мне, — Намджун подается ближе, — я тебе тоже заплачу. — Чем? — Джексон раскатисто смеется. — Все, что при тебе было, я еще в первый день забрал. Но, раз уж мне удалось поживиться с этого несчастного, кое-что я тебе верну. Для ясности ума. Джексон вытаскивает из кармана медальон и кидает Намджуну так стремительно, что природу предмета тот узнает, только когда открывает руки. Он совсем о нем забыл. Даже ни разу не вспомнил и это пугает гораздо сильнее, чем-то, что он чувствует, открыв створку. Сокджин с фотографии взирает на него со спокойной уверенностью. — Красивый он у тебя, спасу нет. Понятно, чего ты пропал по нему без оглядки. Что-то такое он ощущает внутри, глядя на лицо мужа, чему не может дать названия. Это больше не похоже на стыд, как не может теперь Намджун понять, чего именно ему стоит стыдиться. Ощущение правильности происходящего, судьбоности нахождения здесь одновременно успокаивает и терзает необъяснимым беспокойством, будто он должен чего-то опасаться, а чего — тоже неизвестно. — И все-таки, — говорит он, убирая медальон в карман под чужим удивленным взглядом, — ты не ответил, почему не хочешь мне гадать. Вздохнув, Джексон садится ближе, дергает намджунову руку к себе, не скрывая раздражения, и наклоняется ниже. Намджун засматривается случайно на его собственные ладони — крепкие, с красивыми рисунком вен, длинноватыми ногтями, что водили по линиям ладони почти щекотно… Джексон вдруг отбрасывает его руку и, стремительно отодвинувшись, поднимается на ноги. — Надо возвращаться в табор, пойдем. — Эй! — Намджун подскакивает и бежит следом, догоняя уже на улице. — Ты не сказал, что увидел. Да постой же! Он хватает Джексона за запястье, но тот вырывается сразу же, делает шаг навстречу, так тесно сжимая челюсти, что желваки выпирают. — Все хорошо у тебя будет. Семья, дети, счастье, все будет. Устроит? — Джексон… Цыган бросается к нему будто кобра, тычет пальцем у самого носа. — Не называй меня по имени. И не прикасайся. Слышишь? Уговор у нас был, помнишь? Не влюбляться. Ты помнишь? Помнишь же? Намджун, считая бесконечные яростные молнии, что колотятся в темных глазах, пугающих и притягательных, молча кивает. Несколько долгих секунд падают между ними, как капли дождя, пока Джексон не решается отступить и, устало растерев лицо ладонью, бросает чуть мягче: — Пойдем, время к ужину близится. Намджун плетется за ним с неуютным, снедающим грудь чувством необъяснимой горечи. * Если северный табор казался ему диким и громким, то это было до момента, когда рядом с ними обосновался табор южный, больше похожий на неуправляемое племя, слетевшее с гор. С самого их прихода у реки, там, где стоят многочисленные шатры, не угасает атмосфера праздника: цыгане веселятся днем и ночью, вместе выбираются охотиться в степь, наводят шум в городе. Намджуну кажется чуждой радость такого толка, хотя, чем чаще он проходит мимо зеркала, замечая там кого-то незнакомого, тем меньше причин находит своему раздражению. — Поговаривают, глава южных своего сына сватать хочет, — говорит Джебом за чисткой копыт. — Что мне судьба его сына? — отмахивается Намджун, сидящий у ног соседнего скакуна, но замечает у цыгана хитрую улыбку и злится еще пуще прежнего. — Не его, да судьба Ванова тебе покоя не дает. Намджун упрямо отводит взгляд и возвращается к чистке ноги коня с особым усердием, но его раздражение будто заражает животное, и тот хлестко размахивает хвостом, пока Намджун не смягчает прикосновения. Взгляд по своей воле возвращается туда, куда он последние полчаса не может перестать смотреть. В тенечке у шатров ласково чирикают Джексон и сын Чихо, прекрасный и единственный наследник южного табора, Джехе. — Ну ты не боли сердцем-то пока, гаджо, — поддевает Джебом, не в силах сдержать смеха от того, какое лицо у Намджуна темное от гнева. — Ничего не решилось еще. — Что они вообще решают? — спрашивает тот нехотя. — Дак ведь Джинен же глаз на него положил. И вот они решить не могут, то ли кровинушку нашего баро ему в мужья отдать, то ли шувихано, которому по силе равных от океана до океана нет вовсе. Реши тут попробуй, если эти двое друг от друга не отходят. Кому, если не Намджуну, знать об этом не понаслышке. Терпение у него не бескрайнее, сорвался однажды в какой-то из темных вечеров, когда вино и песни рекой лились. Поймал Джексона за винными бочками — честно, хотел спросить спокойно, но увидел, как изменились его лицо, его глаза, разглядев Намджуна в полумраке, ни следа былой безмятежной радости. И чего-то Намджун так разозлился, что ни своих слов не запомнил, ни глупости вопросов, только вкус цыганской ярости, что рванула хлыстом сразу после. — У моего тела тоже есть нужды, север, — прошипел он, вырываясь, — и власти над ним у тебя нет, запомни. Уже позже, когда все разбрелись ко сну, Намджун, одурев от бессонницы, залез на лошадь и двинулся вдоль реки, ближе к лесам, успокоиться шумом ветра в апрельской листве. И, едва добравшись, что есть силы рванул обратно — но звонкие стоны знакомым голосом, пойманные из лесной темноты, так и преследовали его все следующие ночи во снах. — А Джехе, что же, про проклятье не знает? — сквозь зубы спрашивает Намджун. — Да знает, наверное, — улыбается Джебом, глядя блестящими глазами. — А ты разве знаешь? Копытами в землю бьешь, аки жеребец, обезумевший от страсти. Намджун бросает щетку на землю и, упираясь локтями в колени, зарывается в волосы пальцами. — Не верю я в ваши проклятья, хоть разорви. Я же даже не знаю, с чего вы все про него решили, ну умер тот человек, да оно случайностью могло быть, в степи сколько змей! Джебом молчит тяжелые секунды, высматривает взглядом что-то на пыльной, сухой земле, и поднимает его, осторожный, на Намджуна. — Тебе, чтобы поверить, гаджо, надо знать причину? Я расскажу, если поклянешься ни одной живой душе об этом. — Клянусь. Отложив крюк, цыган задумчиво поглаживает коня по бедру, а когда заговаривает, голос его тих и печален. — Был у него возлюбленный, Марком звали. Они после побега с родины к табору вдвоем прибились, но уже тогда любовь между ними так велика была, что их никогда ни на секунду друг без друга не видели. Любили бы они так до конца своих дней, на зависть всем силам мира, да только Смерти такое угодно не было. В одну из холодных зим, прежде, чем мы успели отправиться на юг на перезимовку, Марк захворал. Выгорел быстро, Джексон ничего и сделать не успел, сколькими бы отварами ни отпаивал, какие заклятия ни начитывал — три дня без сна и еды просидел у постели, пока душа любимого мир не покинула. Джексон выдержать этого не мог, ни сил, ни мудрости не хватило, — да и какая мудрость в нас в такой юности? — ему тогда едва двадцать два исполнилось. Не знаю, каких демонов он просил о помощи, может, его отчаяние ушей самого дьявола достигло, но удалось Джексону вернуть Марка к жизни… Крик, что гремел тогда из их шатра, не забыть никому из нашего табора. Марк все кричал и кричал, сколько бы Джексон не бился над тем, чтобы его успокоить — а потом проклинал и молил о смерти, проклинал и молил. Джексон ошибку искупил, убил его своими руками, так и накрыв собой, бездыханным, пока мы его оттуда не вытащили, но проклятье любимого не исчезло с его жизнью. Мы столько шувани объездили, никто нам ответа не дал… — Это чудовищно… — выдыхает Намджун, стискивая волосы в кулаках так сильно, чтобы хоть на миг отвлечься от душераздирающей, кипящей боли внутри. — Ты можешь не верить, гаджо, но здесь твоя вера и не нужна. Ты мне не брат, но я тебя предостерегаю по-человечески — не надо, — Джебом поднимается с места, отряхивает штаны и, уходя, бросает через плечо сочувствующий взгляд. — У тебя нога почти зажила. Бери лошадь, езжай до Акмолинска, коль сил хватит, а оттуда уже напросись в попутчики до своих краев. Уезжать тебе надо. Надо, конечно надо. Но почему от этой мысли так больно? * Сегодняшним праздником они провожают южный табор дальше вдоль устья, в сторону запада. И весь вечер о них, для них поются песни, лихие и громкие, для них танцуют при свете большого костра, стоящего чуть поодаль от шатров, во имя их здравия разливается вино. Намджун тоже пьян, но не по их милости, плевать ему на южный табор, лишь бы убирались поскорее. Ему кажется, что он сходит с ума. С Джексоном они практически не разговаривают, но Намджуну от этого, как ни странно, только хуже. Внутри у него словно вьются змеи, злые и беспокойные, ядовитые, и никакого названия им не дать. Он бы даже не удивился, скажи цыган, что отравил его чем-то, может, тогда бы успокоилось его сердце. Он бы всю вину перевалил на стыд, но не его он чувствует каждый раз, как смотрит на Джексона, не от стыда заводятся ненасытные змеи. И так же страшно, как тяжело, ему признать, что он догадывается об их природе. Джексон сидит в компании южан и смеется так искренне и радостно, что его смех до черного ночного неба доносится искрами костра. Кто-то перехватывает гитару, имя шувихано разлетается по кругу сидящих у высокого пламени, становясь тем громче, чем резвее отмахивается Джексон от просьб. Но с обреченной улыбкой поднимается, сдавшись, сдергивает ленту, рассыпая темную гриву по плечам, закатывает рукава. Затем застывает с поднятыми, перекрещенными руками, словно иссохшее дерево, и, выставив профиль костру, закрывает глаза. И, стоит заиграть музыке, подхваченной тоскливыми, бархатными голосами то тут, то там, оживает, приходя в движение медленно, снизу-вверх, пока не дрогнули, распускаясь, изящно изогнутые ладони. Джексон кошачьей поступью двигается по кругу, опустив взгляд, мелкой дрожью заходятся плечи, затем сильнее, чаще, музыка заводится быстрее, громче становятся слова неизвестного языка, звенят кулоны, цепочки и золотистые нитки браслетов с монетками. Ладони движутся в пустоте, рисуя речные узоры, такие же путанные и прекрасные, или вплетая в воздух известные только цыгану заклятья, но Намджун поддается им, как зачарованный, следит за мельчайшим движением пальца. Сделав первый круг, Джексон останавливается, клонится назад медленно-медленно, не прекращая движение рук, едва не складывает телом дугу — восхитительный, невозможный; по его груди можно пустить вино и слизывать с кожи, словно целебную воду. Намджуну нужно исцелиться, необходимо — у него пересыхает во рту и сердце грохочет, как земля под конскими копытами, и обрывается замертво, когда Джексон, резко вскинувшись, смотрит прямо на него сквозь занавесь путанных волос и языки костра. Сам же опасный, как и огонь, имеет власть согреть и спалить. Намджун, кажется, горит в этом адском пламени безвозвратно, потому что, когда Джехе поднимается с места, Джексон переводит взгляд на южанина, и они движутся по кругу с разных сторон, глаз друг с друга не сводят. И Намджун звереет. Ему кружит пьяную голову, вино исчезает так же стремительно как и нить здравомыслия. Когда оба цыгана сходятся вблизи него, Намджун не осознает, как подскакивает и встревает между ними. В таборе вдруг становится оглушительно тихо. — Ты считаешь порядочным делом заигрывать с одним на глазах второго, пока не выбрал ни одного из них? — цедит Намджун в чужое лицо. Цыган, насмешливо приподняв бровь, фыркает: — А ты, гаджо, что знаешь о порядочности, встревая в наши традиции? — Какие традиции? Поморочить голову обоим и исчезнуть? — Я и твою голову могу поморочить, — говорит Джехе, наклоняясь совсем близко, — да так, что слетит она с твоих плеч. Джексон встревает между ними, с силой расталкивая. — Хватит, оба, — затем сгребает рубашку на намджуновом плече, резко дергая, — а ты за мной. Джексон тащит его в сторону шатров с диким рвением, так яростно, будто, если Намджун споткнется, ему хватит сил волочить его за собой по земле. Когда они минуют стоянку, уходят ближе к кибиткам, Джексон швыряет его вперед, бьет ладонью по лицу наотмашь. Намджун не замечает ранку на губе, все его внимание приковано к дикому, лохматому и запыхавшемуся, словно всклокоченный демон, цыгану. — Ты в своем уме? — шипит Джексон и на всякий случай коротко оглядывается. — Ты что наделал! — А надо было позволить ему обращаться с тобой как с трофеем на охоте? — Намджун недобро усмехается. — Поиграться и бросить? — Что ты говоришь такое, а! Это наши традиции, мы танцуем, выказывая друг другу уважение! — Слышал я, как вы в лесу друг другу уважение выказывали. Джексон на миг теряется, кусает губы от растерянности и, нервно зачесав волосы назад, вздыхает: — Ты позоришь меня перед табором. — Перед кем? — щурится Намджун. — Людьми, которым на тебя плевать из-за какого-то проклятья? — Не кричи! Намджун не слышит, как заводится все громче, как его прорывает изнутри, словно столетиями закипающий вулкан. — Я буду кричать! Богам или чертям, раз здесь нет богов, буду кричать, что мне плевать! — Замолчи! — Я буду кричать, что ты хороший человек, что ты заслуживаешь любви! — Замолчи! Замолчи! — Заслуживаешь! Джексон беспомощно рычит, уткнувшись в ладони, сутулит плечи и вдруг жалобно, тихонько всхлипывает. Намджун тянется к нему, но успевает едва ли задеть пальцем, когда Джексон хлестко бьет по руке, открывая лицо. И глаза, полные слез. — Уезжай, — произносит он дрожащим голосом. — Сегодня же. Не мучай ни меня, ни себя, хватит. Намджун пытается снова, но Джексон стремительным шагом уносится прочь. * Здесь знакомо все. Каждая веточка оберега, каждое перышко, каждый камешек. Его одежда, складки ткани, служащей здесь вместо стен, сундуки, склянки, книги, свечи. Запах, травянистый и пряный, ощущение лежанки под спиной. Намджун, лежащий в кибитке, закрывает глаза и даже так видит это все перед собой в мельчайших деталях, как смотрел неделями напролет. Это все так знакомо, что он и не помнит, какой жизнь была до этого. Как он будет возвращаться, когда у него нет направления и нет вещей, один китель в кровавых сухих пятнах — где-то среди вещей Джексона. Какого он был цвета? До его уха доносятся переливы гитары и многослойные, сочные напевы, шум апрельского ветра снаружи. Чем пахнет дом? Какие звуки окутывают его? С рассветом он уедет, оставив табор позади, но сейчас лежит, боясь шелохнуться, напитываясь этим миром, звуками, голосами, запахом реки, резко окатившим лицо. Намджун открывает глаза и видит Джексона на пороге; ветер раздувает его рубашку и пряди волос, и с ним же он влетает внутрь, отпуская завесь шатра, отрезая их от остального мира. Мир нынешний, в котором нет никого, кроме двоих, теряет связь с реальностью. Намджун теряет ее, когда чувствует чужой вес на своем теле и безумие жадных поцелуев. Джексон целует его губы, припадает своими со вкусом сладкого винограда и держит обеими руками лицо так крепко, будто боится, что Намджун сбежит. Но он не сбежал бы, даже если бы мог, а он — не может, ничего не может, кроме как пить сладость с его языка, пробовать на ощупь бархатистую кожу, гладкие внутренние стороны губ. И кусать нежную мякоть, целовать и тянуть, пока Джексон не оторвется, задыхаясь, шепча взахлеб: — Я не могу по-другому, не могу, пытался, не могу… Они целуются снова, жадно и вымученно, крепко вцепившись друг в друга руками и растерзанными сердцами. Намджун вслепую тянется к воротнику, но Джексон выкручивается сам, слезает, чтобы скинуть с себя рубашку и сбросить бриджи. Возвращаясь обратно, замирает в обнаженном великолепии, но в глазах его не уверенность, а страх, и Намджун, на сей раз осматривая на полных правах, обласкивая взглядом каждое восхитительное местечко, повторяет ласку руками. Ведет по бедрам, вверх по бокам, между ребер проходится кончиками пальцев и, погладив по шее, прикасается к щеке. Джексон тянется и целует кончики пальцев, каждый из них по отдельности, нежность утапливает по центру ладони. Следующий поцелуй оставляет на губах, целуя одуряюще-сладко, языком ласкает так умело, что у Намджуна кругом идет голова. Он не сразу чувствует, как руки пробегаются по нему так же ловко, расстегивая рубашку, как Джексон приподнимается, чтобы сдернуть штаны до колен, и опускается горячей промежностью, сорвав с губ Намджуна сбивчивый вздох. — Давай, — говорит он, накрывая его лицо ладонью, — закрой глаза. Представь своего мужа. Намджун убирает руку, сжимает в своей. — Я не буду. Джексон смотрит на него удивленно и потом расплывается в улыбке, тихой и ласковой — Намджуна от нее затапливает до краев такой нежностью, какую он не в силах в себе сдержать. — Хорошо, север, тогда ты возьмешь меня по-настоящему. С этими словами приходят в движение его бедра, а на лицо — лукавая улыбка. Он смотрит с нею все время, что дразнит горячими прикосновениями, держит ритм, тесно притираясь. Намджун возбуждается скоропалительно, чувствуя, как Джексон зажимает его плоть между собой и его животом, приподнимает брови в насмешке, когда Намджун, сбившись в дыхании, едва не срывается на стон. Легкая надменность не оставляет его лица, как не исчезает проклятый демонический блеск в глазах, но Намджун не откажется от ночи с ним, даже признайся Джексон, что демон во плоти. Он позволяет ему взять свои ладони, поднести к губам — томно прикрыв глаза, цыган облизывает пальцы то одной руки, то второй, прикладывает к груди. Намджун трет соски влажными пальцами, мнет, катает ласково, пожирая глазами потрясающее зрелище перед собой. Джексон не стыдится своего желания, а будто наоборот, наслаждается им с выставленной открытостью: запрокидывает голову, сладко поскуливая, трется чуть жестче, кусает губы от истомы. Намджун хочет их себе и, утягивая обратно, целует губы, похожие на спелую вишню во время дождя. Цыган роняет глубокий стон ему на язык и, почувствовав, как член Намджуна дернулся под ним, смеется прямо в губы. — Ненасытный ты, север, — дразнит он. Темные волосы опускаются, будто занавесь, глушат свет свечи. Намджун всматривается в разгоряченное от желания лицо цыгана и давит в себе восхищенный вздох. Вот за такую красоту люди просят у дьявола. Джексон тянется за его голову, копается в сундуке, но Намджун ничего не видит и не хочет. Хочет — целовать подставленную шею, нежное местечко за ухом, задыхаясь травяным запахом волосом. Джексон убирает свои руки, но от поцелуев не отказывается, и тихие стоны его с каждой секундой становятся все жарче, отрывистее. Намджун, кусая нежную мочку, вылизывая шею, ведет по рукам цыгана, определяя направление. Жаркая волна окатывает тело, когда он чувствует, как Джексон ласкает себя сзади, совершенно не стыдясь желания. Оно охватывает их обоих, палящее и мучительное — возвращаются торопливые поцелуи, руки ненасытные; они не могут терпеть оба, сталкиваясь с жадностью. Джексон впускает в себя и, упираясь руками над намджуновыми плечами, сразу начинает движение, медленно, но глубоко. Намджун всматривается в его лицо, но Джексон, все еще зажмурившись, движется вверх-вниз, мокрый и горячий. Ему хорошо, одурительно хорошо внутри него, но немного волнительно за их торопливый темп; он ласково сжимает бедра, хочет спросить, все ли в порядке… Но Джексон, сбиваясь с ритма, насаживается особенно глубоко и, приоткрыв губы, меняется в лице, и не стон боли вырывается из него, а громкий, хриплый, полный удовольствия. Намджуна им перетряхивает до того сильно, что он зарывается в мякоть его бедер с ногтями. — Тебе хорошо, север? — Намджун мелко кивает, и Джексон одаривает его усталой улыбкой, зачесывает волосы назад с мокрого лба. — Мне тоже, мне тоже, очень… Выпрямившись, он запрокидывает голову и скачет на нем, будто впадая в транс от удовольствия. Блаженно прикрыв глаза, он то и дело облизывает губы, гладит свое тело, совершенно без стеснения. Намджун смотрит на него, дикого и честного, будто сама стихия, видит воочию причину своей одержимости — с восхитительной красотой, огромным сердцем, страстью пламенно-искренней… Джексон медленно открывает глаза, влипает в его оглушительную нежность, смертельную — и чувствует, как холодными пальцами сжимает горло. — Ты же не любишь меня? — спрашивает он с улыбкой, слабой и неестественной. — Ты ведь не любишь меня, правда же? Но Намджун молчит, только смотрит своими темными глазами, честными до несправедливого. И Джексону хочется выть. — Черт бы тебя побрал, север! Он срывает клык с браслета, рвет кожу на внутренней стороне ладони, слизывает кровь одним широким мазком языка. А потом припадает к губам, и все, что Намджун чувствует, это отзвук одного слова шепотом и вкус крови, а следом поцелуй. Сумасшедший, мучительный; Намджун, заражаясь диким чувством кипящей крови, валит цыгана на спину, вколачиваясь в него в бешеном темпе. Джексон обвивается всем телом так крепко, будто от этого зависит жизнь — когда от этого зависит любовь, что он забирает от Намджуна отводным заклятьем. И он не знает, как будет жить, когда любовь его собственная так огромна, невыносима, что будет делать, когда ее помножит надвое и разрушит ему жизнь… Но он обнимает так крепко, как может, скулит, захлебываясь от удовольствия, впиваясь ногтями в спину. Намджун осыпает поцелуями шею, душит нежностью, и Джексон, забывшись, шелестит ему на ухо: — Намджун, Намджун, Намджун, — и чувствует, как сердце вьет путами. Намджун крупно дрожит в его руках, губы находит вслепую, но поцелуи смазанные, не поцелуи — голая жажда прижаться как можно ближе. — Давай, не сдерживайся, наполни меня… Намджун не может сопротивляться, не хочет, и, вцепившись в бедро, вгоняет глубже, изливаясь. Его рвет изнутри на клочки всем и сразу: удовольствием, нежностью, пустотой, пустотой… — Джексон, — шепчет он ласково, прижимаясь мокрыми губами к шее, — Джексон, Джексон… — он обмякает, теряя сознание, не чувствуя, как что-то мокрое, не его, заливает висок. — Джексон, Дж… Джин, Джин… — Спи, Намджун, — дрожит тихое у уха. — Спи, север. Намджун проваливается в темноту. * Январь в поместье выдался удивительно снежным. Намджун, из окна глядя на белые дюны, возвышающиеся снаружи, засыпавшие все до самых ветвей в лесу, вспоминает теплый и ветреный апрель прошлого года. В поместье он добирается только к июню, и путешествие его занимает тяжелых полтора месяца. В день отъезда, перед самым рассветом, Джексон цепляет сумку с едой к его лошади, поправляет седло. Прощание сухое и короткое — Намджун мало что помнит с того дня, воспоминания ускользают, будто пряча от него что-то важное, как прятался тогда Джексон за неловкой, натянутой улыбкой. Словно в бреду, Намджун не своим, хриплым голосом благодарит за все, вскакивает на лошадь и отправляется в долгий путь. Не менее долго приходится ему вымаливать у Сокджина прощение. Он стоит на коленях, целует руки, выполняет самые немыслимые просьбы и даже признается во всем, что произошло с ним в таборе. С кем произошло. Гневается Сокджин долго, но вяло — тяжелая беременность вымотала ему все нервы, и, казалось, больше, чем за измену, обижается он за то, что Намджун без весточки оставил его одного в непростое время, боясь, что даже к октябрю, когда повитухи предсказали рождение, не успеет супруг вернуться. Про Джексона они не разговаривают. Сокджин не спрашивает, Намджун не знает, о чем рассказывать. Один только раз позволяет себе Сокджин спросить короткое «любишь его?», и Намджуну не составляет труда честно ответить — нет. Не любит. В хлопотах, свалившихся на него с рождением славного Чимина Сергеевича, цыганская история совсем стирается из памяти. Он слышит, что северный табор околачивается где-то неподалеку, но новость эта блеклая, чужая. Пока не стучит в двери. Стук глубоко за полночь, когда все домашние спали, Намджуну будто слышится. Пока не раздается во второй раз. Выйдя на порог, Намджун изумленно застывает. Словно сон, что он мог видеть, нечаянно уснув в кресле у окна, перед ним стоит Джексон. В тяжелой шубе и шали, со снегом в спутанных волосах, глазами черными, как смоль, но усталыми. Красивый, совсем как раньше, но теперь его красота будто истончилась, заострилась — худоба легла на лицо, сорвала что-то в душе Намджуна, будто звонкую струну. В руках цыгана - пухлый сверток, больше похожий на кокон. Намджун принимает его в руки, даже не спрашивая, как в бреду, прижимает к себе, распознав под слоями ткани младенческое лицо. — Тэхён, сын твой. — Намджун всматривается в маленькое спящее личико, совсем юное, буквально месяц от роду. Нежность в его глазах отзывается у Джексона улыбкой. — Как ни любило бы его мое сердце, не могу у себя оставить. Не видать ему со мной счастливой жизни. Намджун поднимает глаза, смотрит удивленно. Он должен что-то спросить, у него миллионы вопросов в голове, но все они колотятся, неузнанные, будто пчелы в банке, так яростно и упрямо, что простреливает в виске. Намджун смотрит, смотрит, прикипает взглядом, чувствуя, как губы немеют. — И с тобой не видать, если ты ему не поможешь. Джексон не находит сил признаться, что увел силу проклятья с Намджуна на их безгрешное дитя в тот миг, когда понял, что понесет ребенка. Что гореть мальчишескому сердцу по любви, которую он не сможет себе позволить, по неправильной любви, разрушительной, пока не встретит того, кто его полюбит всем сердцем, такого же проклятого. Сила их настоящей любви разрушит оковы проклятья обоих, и заживут они так счастливо, как Джексону никогда не суждено. — Присматривай за ним, — просит он, — направляй в нужное русло, как бурную реку, чтобы он ошибок не наделал. Как силу в себе откроет, отведи к табору, учитель там найдется. Тэхён для табора — родная кровь. Они на зимовку снова на юг, к лету вернутся, приходи, если вопросы будут. — А как же ты? — удается выдавить из себя Намджуну. — А что я? — улыбается цыган. — Я найду южный табор, останусь у них. А там глядишь пойду другой дорогой, может, вернусь на родину, может, погляжу, что там за большим океаном. — Но… — Что? — с печальной усмешкой спрашивает Джексон. — Неужто со мной хочешь? Ты ведь не любишь меня, правда? Не любишь же? Намджун, поджав губы, мотает головой. Джексон улыбается снова, облегчение в его глазах рубит пополам с тоской, мешает во что-то такое тончайше нежное, что у Намджуна перехватывает дыхание. Засунув руку за пазуху, Джексон вытаскивает хрупкий цветок анемона, заправляет Намджуну за ухо. — Умница, север, — горит шепотом на коже, когда он закрывает глаза. Он чувствует поцелуй на щеке, горячий, как тот восхитительный март, когда скакали на лошадях, пока хватит сил, бегали по лугам, купались в холодных реках, смехом распугивая птиц. — Береги себя. И нашего сына, — слышит он последнее. А когда открывает глаза, видит хлопающие крылья ворона у самого лица, как тот, сделав сильный взмах, взлетает в небо, мельчает, исчезая, за пушистыми макушками елей. И под ребрами у Намджуна изнывающе ноет черная, цвета воронова крыла, необъяснимая пустота.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.