Герой моих детских снов Спас Землю и был таков. Каков он теперь?(с)
Дед в танке горел, это Дима знал кажется что всегда. С самого рождения, может, ну, а лет так с трех точно — тогда его, зареванного спросонья (в машине спал, тепло и пахнет бензином вперемешку с папой, а потом папа вытащил из тёплого и понятного — в холодное и непонятное совсем), и привезли первый раз в деревню. Мама зимой всё говорила, что дед с бабушкой его очень ждут. Перед сном мама рассказывала — как сказку — про деревянный дом, про печку, которую надо кормить дровами, и про бычка, и про лошадку… И про деду Мишу, который в танке горел. А потом деда Миша долго-долго полз по снегу до наших солдат, а потом его отправили в госпиталь, а потом… Потом Дима не всё тогда понял, ну, в три года. Запомнил про деревянную ногу только, потому что в книжке сказок была нарисована Баба-Яга Костяная Нога, со страшной чуть-чуть и торчащей из-под юбки… У деда было не так. Нога у деда пристегивалась кожаными ремнями, он доставал её из-под кровати, кряхтя и кашляя глухо так, в кулак, чтобы «Димку не разбудить», доставал и пристегивал к обрубку бедра — быстро и ловко, привычным движением. А потом дед натягивал серые брюки, всегда одни и те же, на всё деревенское деловитое лето, и вскакивал с кровати совсем как Дима — и как любой другой человек с двумя обычными ногами. Бабушки к этому времени в хате уже давно не было, её резкий громкий крик собирал курей, а Дима прятался под ватное, тяжелое одеяло с головой и снова засыпал. В три года он не выходил за ворота и не помнил на родителей ничего обидного-трудного, когда они приезжали — не на каждые выходные, конечно, но пару раз точно, в три года Дима знал в деревне только бабушку, кота Филимона с рыжим увёртливым хвостом, петуха, который из-под ярко-красного гребня грозно отслеживал любые Димины партизанские по двору перебежки-перекаты, деда Мишу и фотографию бабушкиного брата Фёдора Григорьевича, который горел в танке и «так и сгорел, Димка, в железяке этой». Прошла зима и вдруг настало ещё одно лето — Диме было четыре, он уверенно выговаривал букву, которая «рррычит тигррр» буква (не просто так зимой к логопеду выстраивались в очередь — всей садиковской группой у левой стеночки, в коридоре пахло творожной запеканкой и Новым Годом). У Ляльки в имени была эта буква, а у Димы она была в фамилии, а свою фамилию Лялька не знал, вот настолько он был маленький. — Мирррон, — сказал Лялька с похожей очень тщательностью, совсем как логопед Анна Сергеевна, сказал и спрятался за свою бабушку, а Дима с презрительной и безрассудной храбростью наоборот сделал от бабушки шаг и ещё один большой-большой шаг — он-то был больше («ты старше, Димка, смотри — Федоровых-то внучку третий только-только исполнился»). — Меня Дима зовут, — ему пришлось тоже заглянуть за бок чужой бабушке, чтобы Лялька понял, кого тут зовут Димой, — а ты знаешь, как играть в Трансформеров? У Ляльки были девчачьи кудряшки на голове, но Дима подумал, что это все из-за того, что он маленький ещё — ещё можно, наверное. А ещё Лялька сказал, что его зовут Мироном, и про трансформеров он ничего не знал, маленький, кудрявый и глупый, и Дима тем же вечером решительно отказался с ним дружить. Дед Миша покачал головой и заскрипел сеткой кровати, отстегивая свою деревянную ногу, а бабушка начала жаловаться, что у них в деревне «не осталось малых совсем, не с кем тебе, Димка, играть, вот Федоровы своего на лето скинули — да и все, разве что Славка… Да он ещё меньше, заскучаете вместе…». Дима остался при своём мнении: никаких общих дел с человеком этим Мироном (мало того, что маленьким и кудрявым, да ещё и настолько не осведомленном в важнейших вопросах) он иметь не собирается. Не будет. Да и зачем, если… В четыре года у Димы хорошо получалось ловить потолстевшего кота Филимона за рыжий пушистый хвост и круглые бока. Потом оказалось, что Филимон не кот, а кошка, и что он не потолстел, а родил на бабушкиной «парадной» кровати (с горкой подушечек и жесткой накрахмаленной простыней) котят. Диме на эту кровать было нельзя, а котята получились мокрые и три штуки. Бабушка ругалась на Филимона, на деда Мишу, на войну, на «бывшего председателя-колхоза» (Дима долго думал, что «председатель-колхоза» это как «генерал-лейтенант», в смысле — звание в деревенском табеле о рангах), на соседей, на дождь, на… Дед Миша несильно стукнул деревянной ногой об пол и сказал: — Не проси, мать, не буду я… Бабушка сбегала за соседкой Томкой, которая все время странно улыбалась и говорила громким мужским басом («в детстве, Димка, ее мамка в кипяток уронила, вот с тех пор и… такая ходит, не приведи Господи, конечно»). Томка радостно закивала и взяла ведро с мокрыми и тремя котятами — ещё бабушка сунула ей в карман лимонных карамелек, а кошка Филимон лежала за печкой и не мурлыкала. Ночью Дима несколько просыпался от того, что она мяукала, а бабушка сонно и вполголоса говорила: «Холера ты, холера». Больше котят у них не было. Прошла зима. Диме исполнилось пять, и он начал дотягиваться до запора калитки. За воротами деревня развалилась на много-много всякого всего: там были лужи, грозные свинячьи спины, лошади и их копыта, коровы и их медленные большие морды, пруд, в который было нельзя, и кладбище, на котором было неинтересно — покосившиеся деревянные кресты или железные памятники со звездой наверху (точно такая же, красная, была прибита у них на воротах, сразу над почтовым синим ящиком). Почта, она же магазин, она же что-то ещё, «веялка была раньше здесь, — показывала бабушка тёмной маленькой ладонью на высокие заросли крапивы, — а тут ферма, для коровок, а здесь маслобойня, много всего у нас было, Димка, теперь не…». Еще за воротами — на лавочке у соседнего дома или в пыли посреди дороги — Дима иногда встречал Ляльку. У него никуда не девались кудряшки, зато появилась футболка с Трансформерами. Лялька неустанно двигался в сторону становления нормальным человеком, и Дима решил дать ему ещё один шанс. — Ты Мирон, — сказал Дима один раз, тщательно контролируя букву «тигрр рррычит» и отчаянную предвечернюю скуку (бабушка выгнала на улицу, потому что как раз загоняла домой свиней), чтобы не показаться чересчур заинтересованным. — Я, — сказал Лялька в ответ, — Федоров Мирон Янович, живу на улице Пушкина, дом девятнадцать, корпус три, квартира сто восемь. Седьмой этаж. Дима посмотрел на него сверху вниз — Лялька («Федоров Мирон Я…») сосредоточенно ковырял пыль под лавочкой длинной палкой. Дима ничего не сказал, просто ушёл. Он не помнил номер своего дома, так вообще все остальное помнил, а вот номер — нет. Под навесом стоял белый дедов запорожец, а ещё там висел ба-ро-метр, который дед Миша сделал сам из еловой ветки и картонки. На которой было выведено деловыми круглыми и большими буквами (у Димы сразу получилось прочитать): «дождь», «ветрено», «ясно». Когда шёл дождь, Дима упорно пытался согнуть ветку к «ясно». Ветка упрямо топорщилась к серым низким тучам и синему слову — карандашом, кругло «дождь», но Дима был настойчив. Обычно, к утру следующего дня ба-ро-метр срабатывал — дождь прекращался и наступало «ясно». Прошла зима, а потом сразу ещё и ещё одна — времена года стали меняться как-то быстрее, Дима пошёл в школу, но ему там не сильно понравилось. Но ходить туда было надо, зато теперь летом в деревне скучать у него ни разу не получилось. Стало можно (стало бесполезно ругать и запрещать) на пруд (мелкий, грязный и тёплый), в лес («Там бомбы эти, снаряды лежат закопанные, не лезь, не сувайся, скажи хоть ты ему, дед, ты же видел!»), в поле — в сене грелись маленькие гадюки и делали гнезда серые непонятные птицы. А ещё Ля… — Слава дурак, — сказал Мирон, и Дима слез с велосипеда даже: во-первых, мелкого горластого Славу, который жил здесь все время, не как они с Мироном, он сегодня ещё не видел, а во-вторых, у Мирона был круче велик — с переключателем скоростей и фарой на багажнике. — Он в лес сбегает и там снаряды ищет, от войны которые остались, — сказал Мирон и дернул подбородком, но не засмеялся вслух, а Дима все равно понял, что ему смешно, Мирону, — и глазам, и пыльным коленям, и полинявшей на плечах футболке, — ну какие снаряды, они если и были, так их на металл сдали давно. Вот у тебя дед воевал, он разве говорил что-нибудь про это? Дима слез с велосипеда, и Мирон за ним тоже. Несмотря на то, что велик у того был заметно круче, Мирон бросил его рядом с Диминым в высокую траву с мелкими и жёлтыми цветками, и Дима оценил этот молчаливый жест солидарности — а ещё Мирон рассказал ему всю программу «внеклассного чтения» на лето, хотя лет Мирону было на одно классное лето меньше, а книг у него было больше, и «Таинственный остров» он разрешил забрать с собой. Прошла зима — Дима привёз в рюкзаке чужого Жюля Верна и своего Приставкина: читать он не полюбил, просто хотелось посмотреть за (нифига не девчачьими, просто темно-рыжими) кудряшками и обгрызенными ногтями, Мирон круто рассказывал обо всем, но про чужие истории — особенно. Этим летом Диме больше всего нравилось, когда ветка барометра тыкалась в синий карандашный «дождь» — бабушка выгоняла их с Мироном в избушку: низкий закопчённый потолок, сонные мухи, печка-буржуйка и спрятавшиеся под кроватью цыплята. В избушке можно было слушать Мирона и дождь, а ещё Мирон был меньше и больно толкался острыми локтями на кровати, под которой тихо попискивали цыплята, но Дима в ответ толкал его в половину силы: это было по-честному, почему-то, не как в школе. Ну, а когда дождя не было, они вдвоём водили мелкого (нифига себе «мелкого», он был ростом с Диму, даром что на два года младше) деревенского Славу за нос — рассказывали про космическое метро и порно-журналы в Пятёрочке, а потом уезжали от него на велосипедах: — Иди лошадь себе поймай! — кричал Дима через плечо, а ветер увесисто бил его в лицо и по плечам, и Мирон обгонял его на очередной кочке, а Слава невнятно орал что-то им вслед, и лето не заканчивалось не три месяца, а дольше. У бати Мирона был компьютер, а у Димы рядом с домом был компьютерный клуб и в карман деньги на школьный обед (пофиг на обед — Мирон тащил его за собой на форумы: истории обрастают нотами, в смысле Дима узнал, что такое бит, который не на уроке информатики — бит). Прошла зима и ещё зима, Диме исполнилось четырнадцать, он приехал в деревню, а дед Миша умер. Ну, технически он был ему не дед, а прадед, но Дима всегда звал его дедом, а он его — Димкой. Перед тем как умереть, дед лёг на свою кровать со скрипучей сеткой и тяжелыми медными шишечками, отстегнул протез и отказался подниматься. Он пролежал так четыре месяца, а потом — вечером, когда был один: бабушка поливала огород, а Дима пинал сухие коровьи лепешки (Мирон должен был приехать ночью, на мимопроходящем автобусе) — дед Миша отвернулся ото всех, кого в хате не было, и умер. Дима сразу понял, что он умер. Первый. Мирон нашёл его как-то сразу — в джинсах и белых дурацких кедах, пахнущий соляркой и всеми ароматами тряской муторной дороги, с рюкзаком. Мирон сел рядом (на покосившуюся ограду заброшенного огорода бабки Лисы) и молчал, он был уже в курсе, наверное. — Они там все медали достали, блядь, — Дима был без слез, горло только болело, сухо продирало непонятно че, — а дед никогда про войну не говорил, я, как мелкий пиздюк был, у него сначала спрашивал все — «а как ты воевал?», «а немцы как?», «а как танк твой подбили?»… Он же никогда, ни разу ниче, че это за хуйня Мирон, а? Мне мама рассказывала потом, что они концлагерь освобождали. Какой-то не очень «знаменитый», блядь, маленький такой, не Освенцим, короче. Представляешь? А теперь вся эта поебень с «участник», «ветеран»… не хочу туда. Мирон молчал, а потом достал из рюкзака сигареты — сам Дима курил с четвёртого класса, но теперь не получалось даже дать Ляльке подзатыльник: Дима жадно затянулся прямо из его обгрызенных пальцев, в темноте орали комары и какая-то болотная птица, а Мирон сидел рядом, привычно-больно тыкался ему в бок острым локтем и курил — тоже. Рядом с Димой и за деду Мишу, который ушёл воевать в семнадцать, и в танке горел, а потом жил много-много лет с деревянной ногой и никогда — никогда — про войну не говорил. Дима подрался со Славой Карелиным на второй день после похорон. Мирон спрашивал — нахуя, Дим, угловато сводил брови и не слишком увесистые кулаки, но Дима не хотел… Прошла зима и ещё зима, бабушка перестала держать свиней и садить картошку до горизонта, а Мирона Дима нашёл на карте их города, и Мирон остался не на карте, а где-то ещё у Димы — в смысле, его дом (все тот же, который «Пушкина» и так далее), его школа, двор и гаражи, за которыми Мирона пинали по рёбрам тяжелыми подошвами, а Дима не знал — не мог — не… Ярость в костяшках, коленях и ноздрях в первую секунду испугала его самого. Мирон улыбался — не деланной, обыкновенно-широкой своей улыбкой и в лицах пересказывал трагическую одноактную пьесу привычной за-гаражной жизни, иногда слишком резко взмахивая рукой и тут же морщась — все-таки рёбра, долго будет… Мирон улыбался, а Дима шарил в башке — кто, кого, с кем можно. Мирона хотелось защищать — за руку переводить через те ебучие гаражи, и сначала Дима не задумывался — совсем. Хотелось и хотелось (и не «за руку» прям, но Дима там прошёлся со старшеклассниками своими пару раз — чисто для профилактики), они с Мироном были друзья, были же, да? И Дима не думал про тяжёлое (не как с Мариной из параллельного) в животе, про легкое, про дружеское и не очень — потом у них было ещё лето, про которое они не думали, что оно «последнее», просто одиннадцатый класс, ЕГЭ, что-то ещё. Дима не думал про чужую (тяжёлую и без кудряшек) голову у себя на плече, которую перебравший деревенского первача Мирон потом ничтоже сумняшеся уместил у него на коленях. Не думал про то, что вот Мирон блевал остатками первача в пересохший почти пруд, он был весь синенький какой-то, с венами на просвет и страдающими огромными глазами на пол-ебала, и витиеватыми тихими матами, и грязными коленями — короче, делал все самое нихуя не… нихуя не, а Диме было внутри от этого непонятно, тяжело, чуть-чуть хорошо, чуть-чуть — жалко, это было их последнее лето, только Дима не думал. А бабушка умерла осенью. Мама вернулась и сказала, что дом надо продать. Много не получишь, конечно, дому сто лет в обед, хотя бы сруб на разбор, а то кто туда ездить будет, следить, и вообще… Дима сказал — попробовал сказать, что может не надо. Можно же оставить, пусть стоит и зачем продавать, раз сруб столетний, никто не купит. Мама сказала, что «ты денег не зарабатываешь», и что попробуй заработай, если такой умный, а у неё не получается всех на себе тащить, какая деревня. Какой дом, какой барометр из еловой ветки и белый дедов запорожец. На киоске с волшебным названием «Пряничный домик» (в нем торговали печеньем и конфетами — на развес) чёрным баллончиком были выведены цифры. Работа, хуле. Любое предложение о работе, в котором встречалось сочетание буковок-звуков «клад», было понятно чем. Дима начал зарабатывать, а дом купили, а Мирон поступил на филфак. Feel fuck. А дед в танке горел — вот для этого всего, получается, да?Дима
11 сентября 2019 г., 17:45
Примечания:
Так люблю эту историю — шопиздец, поэтому могу от великого душевного чувства косячить примерно во всем, пишите поэтому, а?
Если чего)
И так пишите, просто.