***
Пока в кутерьме справляли приём, я вернулся туда, откуда Фарнеза ушла сама. Я отдал Ширке всё, чем она снабдила меня и госпожу, в том числе волшебный плащ. Не скажу, что далось это легко, но… Впрочем, не важно. Свёрнутые трубкой документы на вербовку судна я протянул, не смотря, кто вообще их из руки взял. — Не сломайте печать, — бросил, уходя. — Спасибо за всё. Позже мы поблагодарим вас более официально, если вы ещё не покинете Вританнис. Уходите же. Дайте углям Фарнезы спокойно загаснуть в пепле. Напоследок я ещё успею согреть в нём руки. — Может, расскажешь, в чëм дело? — поднялся Гатс. — Ничего нового я не скажу. Мы больше не можем путешествовать с вами. Семейство ди Вандимион сердечно благодарит вас за возвращение Фарнезы и компенсирует все ваши расходы в городе. На этом… На этом прощайте. — А сразиться напоследок? — В этом нет нужды, — ответил я, напрямую не смотря на Гатса. — Больше нет. Он покосился с какой-то кривой усмешкой, а я решил, что усмехаться ему правильнее будет в спину. Прощай, Гатс. Лестница скрипела ступенями. Скрипели спицами колёса кареты. Скрипел новый, спешно скроенный сюртук — я бы отказался от нового, но старый почему-то не сошёлся в плечах. Скрипели и мои мысли, ничего разумного в этот раз не выдававшие. Скрип-скрип. Я ехал обратно в поместье, где в тот же самый момент Манифико крал у меня сестру, а Родерик Штауффен — любимую женщину.***
Союз нарекли смешным, кичливым, односторонним — наследник морской империи Иф… Мечта незамужних дворянок того же тщеславия и важности, что и Вандимионы. Только вот… Незамужняя женщина была среди семьи одна, и слыла она сущим чудовищем. Вообще-то это должно было быть семейной тайной, но на всех балах совершенно каждый знал, что Фарнезу окрестили «ребёнком дьявола». Я думал, пожалуй, о том, что дьявол не был фигурой речи, а был так же существенен и тело имел, как мы или, например, как тролли, или как апостолы или морские твари — потому что он и был её отцом — жалким в жизни, а на бумагах величественным лордом Вандимионом. Я говорю «жалким», потому что в отношении отца мог испытать только жалость, отчего-то закономерную. Что посеешь, то и пожнёшь. Он недостоин увидеть, каким цветком она выросла, когда обязанность садовника свалил на меня. Достоин ли кто-то её сорвать? Внутри меня трясло от злости — Родерик сыпал комплиментами, как щегол, сравнивал её красоту не с кичем роз, что его свита натаскала в наш сад, а со степной недоступностью… Не будь я бастардом, я бы нашёлся, что сказать… Но её, кажется, тронуло. Потом тронуло и меня — потому что… Потому что я вдруг понял, что на её жениха отвращение к еë детским выходкам не распространилось. Он не считал её дурной. Он не осуждал её игры с огнём. Он не осудил даже то, что как человек военный осудить мог бы совершенно справедливо — но только восхищался, притом совершенно искренне, что в мире, где всё существует против женщин, находятся такие, что идут в рыцарство. Не осуждал и бегство, и те странные мимолётные детали путешествия, что Фарнеза ему поведала — о том, как она сопровождала мужчину, ведущего с собой больную женщину. Родерик смеялся. Он приводил ей цитаты… не из псалмов и молитв, а из кабаков и с улиц. Он хвалил её дух романтизма — и честно признавался, что авантюрные женщины — его тайная слабость. А потом и вовсе прямо сказал, что предложение Манифико взять её в жены сначала воспринял с иронией, как и любое другое предложение жениться, но стоило увидеть, поговорить, пообщаться — как оказался сражён её скромностью и тайным огнём в глазах, о котором я знал лишь, что это огонь судьбы и личное человеческое рвение. Спустя часы они уже говорили как старые друзья, которых разделило время — и вроде бы вы друг другу близки, но неловкая пропасть между вами жадно ждёт шагов, и они есть: и с его, и с её стороны, но лишь вежливые. Они как будто уже уважали друг друга как минимум тем, что станут сперва звеньями цепи, сторонами договора, соседями в жизни… Условностью, смешивающей кровь и капитал, и лишь потом, в самом счастливом и благоприятном случае — близкими, но ещё даже не друзьями, а знакомцами, которым ещё предстоит друг друга полюбить. Ей позавидовала бы любая. Фарнеза, как я прочёл по глазам, отнеслась к жениху спокойно и смиренно. Однако без всякого гнева или слëз. Они оба, кажется, сразу поняли, что их будущий брак держаться будет на какой-то странной неожиданной договорённости — и оба захотели, чтоб друг для друга это прошло по возможности безболезненно. Они подружились — хоть и не знали друг друга прежде ни дня; и вот я смотрел, как они гуляют в саду, а Фарнеза, должно быть, делится чем-то, чем никогда не делилась со мной — даже если это и не были какие-то секреты. Щеголеватый и лощëный внешне, Родерик оказался человеком добродушным и открытым. Он громко хохотал в большой компании. Он же завладевал общим вниманием, когда приходило время делиться какой-нибудь историей. Его талант рассказчика и богатый словарный запас человека образованного, а ещё те фигуры речи и крепкое флотское словцо, в высшем обществе особенно непристойные, приковывали внимание без всякого шанса того избежать. Признаюсь, находиться в плену шарма человека разностороннего и для знати излишне открытого понравилось всем. Родерик сразу стал всеобщим любимцем, а страна Иф — желанным союзником. Цель помолвки была достигнута. Разве не об этом я и мечтал? Что однажды Фарнезе придётся выйти замуж, но человек этот не будет дурным или полным предрассудков. Что он не будет дряхлым стариком и не окажется тайным извращенцем. Что он женится на ней не из расчёта… а она сумеет принять и полюбить его, ведь у дворянок любви даже в богатствах зачастую не найдётся никакой. Они ведь сами её не пускают к душе — закрываются с вином одни в своих роскошных комнатах, куда втиснуты столы, тахты, ванны на золотых ножках и огромные кровати, от чего комнаты теряют в свете и становятся похожи на кельи — и за слоями тканей так и не услышат и не ощутят ни единожды в жизни, как волнительно бьётся сердце.***
Она куда-то спряталась от всех — на самый край сада, туда, где даже не чистили ещё лежащий под кустами снег, только сбрасывали с дорожек талую воду. Тут никто не ходил, не суетился, музыка из дома долетала обрывками и где-то рвалась в воздухе насовсем. Я смотрел, как она вертит в ладонях яблоко. Совершенно красное, со всех сторон одинаково румяное и свежее — и её озябшие красные пальцы на нём смотрелись оттенком розовой сливы. Фарнеза хмурилась — в изломе бровей я читал нужду в тех тайных знаниях, что привила ей Ширке. Они упражнялись на яблоках — я хорошо помнил, как она хмурилась точно так же, как хмурится сейчас. Наверное, у неё не получалось — она должна была вообразить это яблоко с закрытыми глазами. Я не совсем понимал смысла упражнения, но, должно быть, он заключался в деталях — разум сам должен был снять с яблока и его мерки, и мельчайшие подробности… Ведь даже Святой Престол в собственном священном обмане предполагал, что ведьмы овладевают образами. Что чем лучше и крепче человек с тобой знаком, тем сильнее он сумеет создать связь — и тем изощрённее ей воспользоваться. Они были слепы и глухи, если представляли колдовство именно так. Я тоже был слеп и глух — ведь не понимал, какой от яблока прок, но тут оно выпало у неё из руки, покатилось по дорожке и остановилось у меня под ногами. Я поднял, обернув локоть её плащом, что захватил из дома. Фарнеза встала за яблоком, я вернул его, а потом накрыл плащом ей плечи. — Простудитесь. Она печально поглядела на снег, а потом… Потом обернулась на меня, и я снова ощутил себя и её, как тогда: как детей, которым достались недетские судьбы — как в тот самый день, когда, разыграв перед всеми безумие, она кинулась на меня, обернула в поток слëз и умоляла убежать. Я отказался, вслух не сказав ни слова. Я ведь струсил. Сейчас я был храбрее, но тот раз из головы не шёл. Трус единожды навсегда им остаëтся. Зачем же вам трус, госпожа?.. — Я просто хотела быть полезной, — вздохнула она. — Видимо, слишком поверила в себя. Знаешь… Всё то, что мы пережили… кажется как будто бы сном, когда ты стоишь рядом так же, как мы стояли на заднем дворе Собора, там, в Святом городе… Стояли и смотрели на костры, на которых горело, как мне казалось, наше прошлое… А сейчас горит будущее. У меня ничего не выходит — будто, уйдя, свои успехи я закопала… Может, их и не было вовсе, а Ширке слишком хотела ободрить. Но они… Они приняли меня… После всего, что я сделала… После всего, что я могла сделать, но осталась в стороне… Она улыбнулась с грустью и болью. — Святой Престол ведь учит справедливости… Было бы справедливо греться у чужого костра, не принося дров? Я ничем не могла им отплатить, вот и вернулась… В дом, где всегда была чужой. Наверное, я думала, что станет легче — что мысли оставят, что уйдёт ощущение вечного позора, чувства, будто бы я недостойна помогать таким людям… Да даже просто идти за ними, как паломница, на пути к чему-то светлому, светлее Престола, понимаешь? Но они не гнали прочь, и я решила прогнать себя сама. Я догадался, что она ждёт ответа — но не словами, хватит и молчаливого согласия… И тут нашёлся ей возразить, и с изумлением обнаружил, как дрожит голос. — Что же вы, госпожа… Сами знаете, что смотрят на вас дома, как на волчицу. Одно только могу сказать, — вздохнул я, — исцелить терзания может только ищущее путь сердце. Я верю, что вы его найдете. Не здесь, и не в Ватикане, но где-то, где вас будет ждать судьба. У нее не будет лиц, как те, что нас окружают. Вас не укорит отец и не причастит священник. Вы уже знаете, что они — не лица вашей судьбы… Но если вам кажется, что её зыбкие черты прячет шляпа Ширке… Или же она одета в доспехи Берсерка… Фарнеза обернулась, и я ощутил, как её ледяные пальцы цепляются за опушку моего пальто. Яблоко снова выпало у неё из рук и укатилось в талую грязь. Я обнял её и, совершенно не заботясь о том, что кто-то нас увидит, мерно загладил её волосы, слишком короткие, чтоб улечься в какую-то причёску, сверху для приличия украшенные жемчугом. — Я полная дура, — всхлипнула она. — И настоящая трусиха. Ты? Зачем же ты так со мной?.. Я вздохнул, не желая нас сравнивать, а потом прислушался. — Тише, кто-то идёт. Она кивнула, мгновенно вернув себе бесстрастное лицо, мы разошлись на безопасный шаг, как того требовали приличия, и уставились в сторону вечнозелёной изгороди, припорошенной снегом.