Перерождение

R
Завершён
29
автор
Фэндом:
Размер:
31 страница, 0 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник

Смыслы

Настройки

Иногда случается, что вещи теряют свой смысл. Вот смысл окна, например, чтобы в него смотреть. А порой смотришь в него, а смотреть там нечего… Ничего интересного. Или вот какой смысл умываться по утрам? Чтобы быть бодрым? А какой смысл быть по утрам бодрым? Какой вообще смысл быть по утрам? Непонятно… И непонятно, то ли жизнь всегда была бессмысленной, а ты просто не замечал этого, то ли смысл был, но куда-то затерялся… *

***

      Если бы свет был музыкой, это был бы неплохой хеви-метал.       Дурацкая привычка.       Не мигая, гляжу на лампу, мерцающую под потолком в быстром и, на диво, цикличном ритме, и мысленно облачаю его в гитарный пассаж.       Да, и соло в конце хорошо бы…       Но приступить к нему я не успеваю. Тучная кассирша с огромной копной чёрных барашков на голове щурит глаза и зычно спрашивает:       — Это всё ваше?       Я оглядываюсь: лента за мной пуста — на кассе, кроме меня, вообще никого. Недоуменно щурюсь в ответ:       — Моё.       Кассирша лениво тянется за кефиром и «пикает» его с брезгливым выражением лица, ухватив за уголок двумя пальцами, как грязную тряпку. Та же участь ждет хлеб, колбасу и гречку. Над пакетом с огурцами она вдруг зависает. Кладет их на «пиликалку». Поднимает свой хитрый прищур:       — Чё не взвесили?       — Дык это… мне сказали на кассе взвешивать.       — Всё понятно, — обреченно вздыхает она.       Мне лично ничего не понятно, но я согласно киваю. Так, на всякий случай.       — Пакет надо?       — Ага.       И пока она сгребает продукты в фирменный пакет, я опять переключаю внимание на мерцающую лампу. Вновь подхватываю ритм и за воображаемым гитарным соло едва слышу, какую сумму мне озвучивают. Выцарапываю кошелек из кармана, протягиваю купюру.       — Помельче нет?       Мотаю головой. Кассирша опять вздыхает и принимается отсчитывать сдачу.       — Спасибо за покупку, приходите ещё, — в конце концов, говорит она скороговоркой и протягивает мне пакет. Я тянусь за ним со стандартным «спасибо», но слово, как парализованное, замирает у меня на губах.       Вспышка!       Лампа накаляется до предела и её нервное мерцание ускоряется. Яркий пульсирующий свет входит в меня и эхом вторит ритму сердцебиения.       Вспышка!       Лампа превращается в звезду и вдруг взрывается и рассыпается крошкой на грязно-белом потолке. Из каждого крошечного пульсирующего кусочка зарождается новая звезда.       Вспышка!       Звёзд уже миллиарды. Они кружат — каждая вокруг своей оси, переливаются и подрагивают в ореоле великолепного холодного сияния, и посылают друг другу лучи.       Вспышка!       Кто-то набросил на звёзды невидимую сеть и пытается вытащить их из бездонной чёрной реки. Сеть закручивается в спираль. Звёзды спутываются в ней и сливаются в беззвучном неистовом танце.       Вспышка!       Сеть рвется. Трещат невидимые нити. Внутри завихряется звёздный торнадо.       Вспышка!       Бесцветным огненным валом проносится ураган, испепеляя чёрную реку, тщетно пытаясь нащупать несуществующий берег.       Взрыв!       Огненный вал замирает и отступает назад, как по инерции, гонимый неведомой силой. Мир засасывает сам себя в возникшую после взрыва дыру, уменьшается до размеров кончика иголки и схлопывается.       Вспышка!       В образовавшемся вакууме расправляют крылья новорожденные галактики…       Я одергиваю руку, и пакет падает с громким шлепком. По полу разливается только что купленный кефир.       — Что это было? — спрашиваю севшим голосом.       Кассирша с нескрываемым упреком глядит на кефирную реку, а потом переводит взгляд на меня.       — Где?       — Ну, звёзды, галактики… Это вы? — вдруг осеняет меня. — Это всё вы, что ли?       На долю секунды мне кажется, что в её глазах мелькает понимание и даже испуг, но потом наваждение исчезает, и я вижу всё то же брезгливо-насмешливое выражение. Кассирша сдавленно хрюкает:       — Ещё один! Душенька, — объясняет она мне, как неразумному, — у нас тут терминал током иногда бьется. По-моему, это все уже знают. А для незнающих я там табличку на кассе повесила, — она тычет пальцем куда-то мне за спину. — Вы к нему дотронулись — он и шарахнул. Вот и все вам звёзды. — Я молчу ошарашенно. Она не выдерживает и, наконец, сочувственно вздыхает: — Пакет-то поднимите. Там, небось, уже всё в кефире.       — Ага, — говорю я. И продолжаю стоять на месте. Смотрю на её пухлую ладонь с короткими пальцами, унизанными фальшивыми камнями, и улыбаюсь, как идиот.       Я не мог ошибиться. Просто не мог. И терминал тут ни при чём, даже если он взаправду бьется током. То, что я видел, показала мне она.       Но об этом я думаю уже дома, когда, через тридцать минут и восемь остановок, стою под горячим душем и с усердием мою голову. А до того я старался вообще ни о чём не думать. Судорожно сжимая порванный пакет одной рукой, а другой крепко держась за поручень, я ехал в едва ползущем троллейбусе в полной прострации и даже не замечал, что мне топчутся по ногам. Перед глазами ручьем плыла кефирная река. И лицо тучной кассирши выныривало из неё время от времени, подозрительно скалясь.       — Тебе что, нездоровится? Какой-то ты бледный сегодня, — подмечает мать за ужином.       — Это всё из-за твоего супа, — кисло отшучиваюсь я.       Мама улыбается и протягивает через стол свою руку. Это привычный жест, но сегодня он кажется мне каким-то странным. Я таращусь на её перевёрнутую кверху ладонь, как будто вижу впервые, и ловлю себя вдруг на мысли, что вообще не понимаю, чего она от меня хочет. Думаю так и не на шутку пугаюсь. Потому что это значит одно — я потерял свою способность, и теперь всё будет как раньше. А как было раньше, я уже и не помню. Что я делал? Как я жил? Кем я был?       И тут меня как будто осеняет.       Я накрываю её руку своей и закрываю глаза, сосредотачиваясь. Обычно мне вообще-то не требуется это делать: случайное касание — и я уже вижу всё. Но с мамой совсем по-другому. Потому что остальные не знают и даже не подозревают о том, что я вижу их. В буквальном смысле. А мама знает, и я знаю, что она знает, и это, так или иначе, всегда создавало неловкость, мешающую мне видеть её. Она как будто отгораживается от меня, пусть и неосознанно, некой ширмой, сквозь которую невозможно смотреть. Точнее, можно, но неудобно. И мне приходится тратить немалые усилия, чтобы сдвинуть её и заглянуть внутрь.       Наконец, поймав четкую картинку, я фокусируюсь, цепляюсь за неё, и тут же в голове цепочкой начинают мелькать другие картинки — как перещелкивающиеся слайды в проекторе.       Офис, мамина коллега рассказывает смешной анекдот — все хохочут. И я тоже невольно улыбаюсь.       Маршрутка, водитель ругается с льготниками, толстая тётка везёт в охапке красивые цветы.       Дом, мама у плиты готовит ужин, по телевизору новости: показывают очередной страйк у администрации.       Я отпускаю мамину руку и опять улыбаюсь. В телевизоре никогда не покажут тех новостей, которые вижу я. Это — наш с мамой способ обменяться впечатлениями за день. Она всегда говорила, как ей жаль, что он работает только в одну сторону, но на самом деле я этому рад. Не очень-то хочется, чтобы она видела то же, что иногда мне не хочется видеть и самому, и чтобы испытывала то же, что и я, когда влажу в чужие головы. Да и в головы ли? Нет, боюсь, я лезу кое-куда поглубже, в то, что неподвластно ни разуму, ни сознанию. Некоторые называют это душой.       — Так что там за страйк? — переспрашиваю как бы невзначай.       — А что там с той твоей девочкой? — парирует мать.       — А то сама не знаешь. Всё по-старому.       — Ну, я же не экстрасенс, чтобы всё знать. — Она никогда не говорит «я — не ты», только так. Тем самым не признает никаких различий между нами. Не признает моей «ненормальности». — Может, расскажешь по-человечески?       — Ма, я устал. Давай завтра. — И я совсем не грациозно выныриваю из-за стола, чуть не перевернув чашку с чаем.       Мать наигранно поджимает губы:       — Вырастила на свою голову.       Семь ступенек — и я у себя, наверху. Втыкаю наушники, выключаю свет и выхожу на балкон. Зимняя ночь поет голосами любимых «отцов» рока. Здорово так стоять и глядеть на город, готовящийся ко сну. Здорово, невзирая на холод и слякоть. Если бы курил, было бы ещё круче, наверное, но я бросил. Увидел как-то одного… на последней стадии рака лёгких. И бросил тогда же, в тот же день.       Гляжу на мерцающий в сгустившемся тумане свет фонарей и опять вспоминаю: магазин, лампа, кассирша… Меня начинает терзать смутное чувство — как будто я упустил что-то важное. Словно смысл всех смыслов, всё, что мне нужно знать, чтобы понять это, вертится передо мной, как назойливая муха, и мне остаётся только поймать её, да никак не получается. В конце концов, раздосадованный, я ухожу с балкона. Заваливаюсь ничком на кровать.       Надо бы писать конспект, но меня тошнит от одной мысли о том, что придется делать какие-либо движения. Даже потребность дышать раздражает. Не говоря уже о музыке в ушах. Отбрасываю в сторону плеер и честно пытаюсь заснуть. Но сон не идёт. Перед глазами опять кефирится белая река. Мать внизу что-то мурлычет, домывая посуду.       «Ей хорошо», — думаю с бессильной злобой. — «Ей не приходится каждый день ковыряться в дерьме каждого встречного-поперечного. Она и знать не знает, что это такое — быть не таким, как все».       И не то чтобы я ненавидел мать. Ничего подобного. Я любил её, люблю, всегда буду любить. Она единственный близкий мне человек, единственная, кто понимает меня — хотя бы немного.       Как-то я попытался ей объяснить, как примерно всё происходит, когда я смотрю в людей. Она задумалась, а потом сказала: «Так это же круто. Ты ведь всё про всех знаешь». Не отрицаю, когда-то, давным-давно, я думал так же. Думал, это как читерство в игре: усилий тратишь меньше, а получаешь больше. Но это, в конечном итоге, и отделило меня от других. Я действительно знал всё о каждом, но это нисколько не сближало меня с ними. Напротив, практически всех сразу же отталкивала моя подозрительная проницательность и умение «читать мысли», а уж тех, кто держался дольше других, окончательно отваживала от общения моя способность изобличать их ложь. Одно прикосновение — и я знал, о чём они только что подумали, что видели за день до этого, что происходило с ними на прошлой неделе; видел их рождение, которого сами они не помнили, видел сбитые коленки и первый поцелуй, и первую любовь, и первый секс, и все их взлеты и падения; улавливал тончайшие нити эмоций и научился отличать их одну от другой с таким же успехом, с каким Паганини орудовал на свой скрипке. Но, в конце концов, я разочаровался. Даже не столько в других, сколько в себе. Чего стоит моя суперспособность, если от неё никакой пользы? Чего стоит вся моя жизнь, если в ней нет толку? Я смотрел на других и видел, как они живут — импульсивно, непоследовательно, то плывя по течению, то бросаясь против него, а то и вовсе выходя на берег. Но для них в этом и был смысл — в непредсказуемости жизни, в той тайне, что она скрывала за каждым следующим своим поворотом, в тех миллионах загадок, что таились в других людях. А для меня всё это потеряло свой вес. Главная составляющая жизни стала для меня так же очевидна, как и то, что я — изгой, белая ворона в любой стае.       Дар, которым я поначалу так гордился, в конце концов стал моим проклятием. Заслуживал ли я этого? Я думал, что нет. Но, как бы мне не хотелось, я никаким образом не мог от него избавиться. Да, я старался как можно реже прикасаться к людям, но, как ни крути, не мог полностью изолировать себя от них. Может быть, и существовал какой-то способ выбраться из этой системы и провести жизнь где-то одному, вдали ото всех, но разве такой судьбы я хотел? Разве может хоть кто-то хотеть для себя такой судьбы? С годами, чем больше я об этом размышлял, тем больше убеждался в несправедливости мира. Но винить было некого. Вообще, если разобраться, никто в этом не виноват — ни мама, ни мой папаша-долбодятел и никто другой. Винить я мог лишь самого себя — за то, что не сумел понять своего предназначения и за то, что не сумел справиться с самим собой и влиться в эту жизнь наравне со всеми. Стать обычным. Таким, как мама, например. Она с рождения нормальна, она вписывается везде, куда бы ни пришла, в любом кругу она если не душа коллектива, то, по крайней мере, его заслуженный член. А я как урод какой-то… Ни друзей, ни личной жизни.       «Про «девочку» она спрашивает», — опять начинаю злиться я, вспомнив наш короткий разговор за ужином. — «Слава богу, ма, ты ещё не в курсе, что «девочка» свалила полгода назад, назвав меня полным придурком».       Симулировать жизнь — это ужасно. Худшее, что может быть. Мне приходится делать вид, что я хотя бы наполовину «серая масса», иначе люди, глядя на меня, презрительно фыркают, а пообщавшись со мной пять минут, начинают крутить у виска. Мне скучно среди них. Тошно от их уникальной и неповторимой одинаковости. Тошно от себя самого.       Я рассеянно глажу старые шрамы на руках, и чувствую, как к горлу подбирается знакомый давящий комок. Ну вот, только слёз мне не хватало… Двадцатилетний дядька, а силы духа — как у ребёнка.       — Ой. — Дверь в комнату вдруг распахивается и мама неловко замирает на пороге. Я поворачиваю к ней голову, положив все силы на то, чтобы сохранять спокойное и умиротворенное выражение на лице. — Извини, я не думала, что ты уже спишь. Ещё только девять часов, — оправдывается она.       Я киваю, как бы говоря: да ничего страшного, говори уже поскорее, чего тебе надо, и уходи.       — А куда ты положил кефир? — спрашивает мама, и я неожиданно для себя взрываюсь хохотом. — Ты чего? — удивляется она.       — Да ничего, — отвечаю я, давясь смехом. — Как бы тебе сказать… я его уронил.       — Ирод. — Мать строго качает головой, но на губах у неё улыбка. Так, улыбаясь, она и уходит, плотно закрыв двери.       Я опять лежу в тишине и опять задаюсь вопросом: что за хрень я сегодня видел? Почему именно в ней? Что такого особенного в этой тучной несимпатичной тётке? Будь я трижды проклят, если не узнаю. А если узнаю… Что тогда?       С каким-то странным, почти извращённым удовольствием я осознаю, что, возможно, в моей жизни только что появилась первая настоящая цель. Не какие-то там сопливые мечты — цель! И плевать, что будет после. В конце концов, есть смысл рискнуть ради обретения смысла — и это тот случай, когда риск полностью оправдан.       — Будь я трижды проклят, будь я трижды проклят… — бормочу, как мантру, и сажусь писать конспект.
Примечания:
29 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)