* * *
Чуя шел до дороге, ведущей к больнице, но она казалась не такой, как вчера, не такой как полтора года назад, словно здесь что-то до неузнаваемости изменилось настолько, что Чуя едва мог узнать улицы, по которым ходил десятки раз. Бумажки, мусорные контейнеры, осколки стекла, запекшаяся жидкость неизвестного происхождения, которая уже въелась в асфальт, стала Накахаре такой чуждой и до ужаса незнакомой. Туман перед глазами, который застилал его глаза и не позволял отчетливо видеть, заставлял его спотыкаться о собственные страхи и стыд, который прожигал кожу кислотой. Чуя мог признаться себе во многих вещах, он умел принимать на себя ответственность за содеянное, умел принимать собственные чувства и мириться с ними, но принять тот факт, что он влюблен в Дазая Осаму он никогда не смог бы. Эта мысль, это чувство заразило его при первом же мгновении, когда он увидел горящие вишни во мраке собственной жизни и сумел найти в себе что-то помимо безразличия, которое преследовало его годами. Безразличие, которое позволило так просто смириться со всем ужасом, что обрушила на него жизнь и опустить руки, просто наблюдая за тем, как все, кого он любил растворяются в его окровавленных руках, которые трусливо бездействуют. Чуя никогда не задумывался о любви, потому не мог точно быть уверен в том, что это именно та любовь, которую обычно ощущают люди, но эта привязанность, необходимость и одержимость, что вызывал в нем Осаму не могли быть просто побочным эффектом, оставленным жаром заинтересованности. Песни, что насвистывали птицы напоминали нежное пение свирели, но для Чуи этот гнусный свист был только похоронным маршем его обреченности, в которой он снова оказался. Чую пугало, отталкивало это, и он уже придумал десяток отговорок для Фукузавы о том, почему он не смог придти, он предвидел сотни моментов, как он разворачивается и уходит. Он останавливался посреди дороги, слыша хихиканье пьяниц, которые указывали пальцем на Накахару, что разворачивался каждые двадцать шагов, психовал, фырчал и в итоге продолжал идти вперед. Единственная причина, заставившая его идти — это Дазай, которую он покрывал как шанс узнать, насколько его чувства реальны. Его голова болела от мыслей, которые до тошноты ему надоели. От мыслей, которые сжимали его ребра до треска и занимали все место в голове, напоминая только об Осаму, который оказывал настолько сильное влияние на Чую, находясь так далеко, что юноше становилось страшно лишь от одной мысли, что случится, когда он увидит его. Но ничего серьезного не произошло. Чуя зашел к Дазаю вслед за Фукузавой и первое, что отметил Накахара — это глаза Дазая, которые снова играли с ним, словно язычки пламени холодным декабрьским вечером в уже затухающем костре. Они напоминали пожар, уничтожающий все на своем пути, но в то же время они так отчетливо возвращали Накахару на много лет назад, когда Мори приносил Чуе, — который все время проводил в одиночестве под старой яблоней на заднем дворе — корзинку вишни, что теперь отражалась в глазах Дазая. А Чуе снова стало 10 и он снова оказался беззащитен перед своими страхами. И Осаму это заметил. Чуя сел перед юношей, но не так откровенно и легко, как прежде. Он держался крепко, как сам Накахара считал, и заметить его обескураженность можно было лишь по потухшему взгляду, когда Осаму смотрел на него и по тому, что Чуя слишком часто поджимал сухие губы и слишком часто встряхивал влажные руки. Но все это было не из-за переливающейся за края любви, которую он испытывал к опустевшему юноше, который так сильно пытался преподнести свою печаль, как силу, превратив все эти встречи лишь в игру. Игру, в которой Чуя позорно проигрывал. Накахара смотрел на Дазая и чувствовал, как в животе слегка покалывает, но на этом вся острота и кончалась. Вселенная не обрушилась на него с треском, как он того ожидал, он не набросился на Осаму, чтобы только ощутить какие его щеки на ощупь, и птицы не выклевали его глаза, как он того бы хотел, чтобы не видеть этого обезумевшего, но красивого лица и искрящихся глаз, которые затягивали Накахару вглубь собственной преисподней. Все было не так плохо, как он того ожидал. Пока что. — Как твои дела? — вдруг спрашивает Осаму после длительного молчания, которое Чуя упустил, рассматривая длинные красивые пальцы юноши, которыми он мягко постукивал по белым одеялам. «Плохо. Плохо, потому что я не могу прожить и минуты, не вспоминая о твоем дурацком лице. Плохо, потому что я не могу ничего делать, не воображая, как все могло бы быть, не будь мы самими собой. Я не могу спать, потому что перед тем, как заснуть, каждую ночь, и сразу после того, как открыть глаза утром, все о чем я думаю — думаешь ли ты также обо мне? Может, ты и считаешь, что мы встречаемся только в стенах этой тупой больницы, но ты преследуешь меня, куда бы я ни пошел и всюду оставляешь это ощущение безысходности, которым целиком пропах. Ты не уходишь из моей головы, когда я тебя прогоняю, ты ломаешь меня, проникаешь внутрь и я не знаю, что мне нужно сделать с самим собой, чтобы вытравить тебя из себя. Плохо, потому что я слишком часто начал задаваться вопросом, а кто все таки из нас сумасшедший?». — Хорошо. — отвечает Чуя, не моргая и сглатывая ком, который так резко и безжалостно оставляет на его горле открытые порезы, заставляя его харкать кровью. — Лучше скажи, как твои дела? Дазай опускает отяжелевшие руки и выпрямляет ногу, смотря на Чую с насмешкой, мерзостной шуткой и такой нежностью, словно он болел им ещё задолго до того, как только увидел. Все его положение выражает то, что он медленно, но опускает руки перед тем, чтобы пытаться удержать Чую в дверях этого здания. И ему смешно, потому что он понимает, что чувствует Накахара. Но Осаму оставляет все силы на то, чтобы снова увидеть мальчика, который заменяет ему небо, чистый воздух, солнце и кислород, который в некотором смысле веет свободой, которой у Осаму больше нет и Чуя Накахара — единственный, кто его спасает. Но Чуя же пытается задушить все то хорошее, что есть у него к Дазаю и тот это знает. Потому что Дазай для него лишь отголосок, оставленный кошмарами, которые рассеются с первыми лучами неминуемого рассвета, что навсегда оставит образ больного только тенью на давно скошенной траве. И пусть Осаму не будет спать сутками, думая лишь о том, чтобы с приходом нового дня пришел и Чуя, Накахара все равно никогда не заметит в его взгляде, жестах и словах свое собственное отражение. Это ужасало и заставляло Дазая впадать в истерию, ощущая как последний шанс уходит от него, но все, что он мог выдать из себя — это смех. — Расскажи мне о своей жизни, чем ты занимался, как жил? — спрашивает Чуя, так и не дождавшись ответа. Фукузава напрягся всем своим телом и подался вперед, отложив карандаш, которым писал. Мужчина рассматривал лицо Осаму с небольшого расстояния и он был удивлен тому, чего Накахара и не сумел бы заметить. Дазай задумался над вопросом, будто действительно пытался вспомнить, что с ним было до того, как он «оказался в этой реальности». — Я вырос в приюте, а потом меня забрали к себе хорошие люди. Это было, в некотором роде, моим спасением. Я работал с раннего возраста и работа приносила мне неплохой доход, а потом произошла катастрофа. Я не помню точно, как это случилось. Помню только взрыв и как не мог дышать из-за густого отравленного дыма… И я бежал от человека, который шел за мной… А потом я упал в снег, это была зима прошлого года. И воздух был свежим, я… я не мог…, что происходит в первое время, но потом… — Осаму обрывался на полуслове, не мог выговорить некоторые слова, и все им сказанное прозвучало невнятно, будто он на ходу все это выдумывал. Но отчего-то Чуя ему верил. — Ты… попал в наш мир, когда умирал? — спросил Чуя, дергая вылезшую из его брюк нитку. Его волосы были взъерошены из-за ветреной погоды, так что они по-особенному лежали на его плечах, обрамляя бледное лицо, и этот вид заставил Осаму помолчать для того, чтобы навечно увековечить в памяти это мгновение, когда Чуя не выглядел сердитым, заносчивым или растерянным. Его лицо было мягким и нежным, будто они разговаривали, как обычные студенты за чашкой чая после учебы. Но это было не так. — Д-да… Я бы умер, если бы остался там. Но я рад, что не остался. Даже несмотря на то, что я здесь. — Осаму поднял голову. — И знаешь почему? Чуя выпрямился. Он наперед знал ответ, который не готов был бы услышать. Однако его резкие, но изящные черты ожесточились и он принял вид человека, который готов был войти в огонь ради того, чтобы сгореть. Еле заметная улыбка дрогнула в уголках его губ и он возненавидел себя за это. — Потому что ты бы умер? — спросил Чуя. — Потому что я встретил тебя, — ответил Дазай. В комнате повисло молчание, которое сгнивало в своих страшных тайнах, которые теперь были раскрыты. Все карты оказались на столе, каждый мог их увидеть, но никто не ожидал, что они окажутся сожженными, со сгоревшими лицами и мастями, неспособными на игру. Чуя все же ощутил, каково это, когда на тебя обрушивается Вселенная, и у тебя ничего не остается кроме, как выпрямить руки и сдерживать её над собственной головой, пока снежные лебеди врезаются в неё со страшной силой и мертвенным кличем, стараясь тебя достать. И Накахара понял, что в этот момент он выронил то, что так пытался уберечь. Одна фраза, сказанная Дазаем уже побудила Фукузаву прожечь в спине Чуи дыру подозрения, которая может стоить ему всего. — Это дороже жизни и даже лучше смерти, — Осаму не отрывал взгляда от вьющихся волос Чуи, от которых исходил жар, сравнимый только с его собственными пылающими щеками, которые алели всякий раз, когда Накахара заходил в комнату. Чувство, откровенность, что затаилась на окраине губ Осаму, вырвалась, и теперь Чуя это видел. Осаму казалось, что теперь Чуя все понял, теперь он ему поверил, теперь он готов был его спасти. — Я… — начал было Осаму, прежде чем Чуя его оборвал. — А ты не думал о том, что твой мир был не так уж и плох? — Чуя стал холоднее, он насильно морозил себя, не жалея больше своего сердца, которое покрылось инеем за эти минуты, когда Дазай перестал различать, где реальность, а где нет. Чуя правда понял, каково это — держать на себе всю свою вселенную, пока кости ломаются, а некогда багровые волосы седеют. И все, что он понял: в реальной жизни, в той вселенной, в которой они оба сейчас существовали, по-другому быть не могло. Они те, кто они есть и потому они никогда не смогут быть чем-то, кроме этого. — И о каком человеке ты говорил? Кто преследовал тебя? Дазай молчал, смотря Чуе в лицо и не мог понять, шутит ли Накахара, пытается ли его разыграть или говорит серьезно. Но то, что было ему ясно — Чуя отдалился от него настолько, что достать его было бы уже невозможно. И сделал он это намеренно. Он вобрал в костлявые руки все свои силы и оттолкнул Дазая осознанно, сознательно, понимая, что пытался сказать Осаму и повернувшись к нему спиной, даже ценой множества ножей, что жестко покарали его тело. Они сидели в метре друг от друга, но были так далеки, что Осаму не сумел бы преодолеть это расстояние, даже если бы сорвался с постели, вцепившись в кофту Чуи острыми пальцами, даже если бы сказал правду обо всем, всю ту правду, которую сейчас сдерживал в слабом кулаке, которым хотел пробить эту стену, что Накахара возвел, но он скорее бы сломал себе пальцы, потому что Чуя изменил правила его же игры. Дазай недолго молчал, прежде чем спрятать стеклянные глаза в складках одеял, которым больше не было суждено встретиться с глазами Чуи, что представлялись ему отражением мира и всего хорошего, что в нем было. Дазай был только поникшим лебедем, которому ободрали последние перья. — Мир был не так уж плох, это так. Но там не доставало чего-то важного, — Дазай тяжело сглотнул, и один его такой смиренный вид, когда он, кажется, просто отказался от своего безумия, заставил сердце Чуи робко забиться в желании вырваться из груди и слиться с еле бьющимся сердцем Осаму, чтобы только понять, что в нем творится. — А что касается того человека… Он ведь никогда не был плохим. А я был. Он преследовал меня, куда бы я ни шел. Я всюду видел его и то, как он пытается достать меня, но никак не может. Видел, как вижу тебя. Вижу его в тебе. Ты смотришь также. Смотришь, смотришь, а все никак не можешь увидеть. Зачем тебе глаза, если ты ничего не видишь? Голос Осаму выпрямился, он больше не заикался и не мямлил, а говорил отчетливо и ясно, словно видел этого человека во всех своих кошмарах каждую долгую бессонную ночь, пока бродил по лабиринтам своей памяти и старался всеми силами удержать те крупицы, что от неё остались. — Я уверен, что ты не был плохим человеком, Осаму. Тебе стоит простить себя за прошлые ошибки, которые ты не в силах изменить, — Чуя говорил чувственно и его звонкий голос отдавался в голове Осаму, как стук, что пытается проломить его череп. — А тебе стоит заткнуться, — выдал Осаму. Чуя нахмурился и впервые взглянул на Фукузаву за все то время, что пробыл в комнате, но мужчина был глубоко погружен в Дазая, словно пытался развязать тот узел, что он создал для него и потихоньку решение могло найтись. Он ответил на взгляд Чуи быстрым и строгим взором, будто подталкивая его говорить, но желая выгнать. — Что? — спросил Чуя, вглядываясь в отросшие волосы Дазая, которые закрывали его лицо под каштановым водопадом. — Я не хочу, чтобы ты говорил со мной, как с больным, потому что я не болен, — проговорил Осаму, выдернув из одеяла перо, легшее на его ладонь. Чуя приблизился к Осаму, оперевшись о собственные локти. — Тогда что с тобой? Осаму поднял глаза на Чую, заставив студента прильнуть спиной к стулу. Взгляд Дазая никогда не выражал такой жестокости и беспощадности, как сейчас. Его лицо, манеры и жесты изменились за какое-то несчастное мгновение и Чую это ужаснуло. Он не мог понять, где наиболее настоящий Дазай, потому что принять, что обе эти личности один и тот же человек, казалось невозможным. Но черты его лица стали резкими, что только коснувшись можно было смертельно пораниться, а лицо и вся энергетика, что исходила от этого некогда игривого юноши очернила всю комнату, будто света стало меньше, а воздух значительно уходил. — Я просто хочу, чтобы ты услышал меня, потому что я говорю правду, — Осаму делал ударение на каждое сказанное им слово. Он сжал в кулаке перышко, и его кулак рухнул в одеяло, увязая там как в зыбучих песках. — Но я это знаю, — ответил Чуя. — И я хочу помочь. Но я не смогу, пока ты не позволишь. Я вижу тебя и знаю, что ты не причинил никому вреда. Ты хороший человек, Дазай, ты заслуживаешь второго шанса, как и все, что бы ты ни сделал. В одно мгновение больной снова позволил себе понадеяться на то, что Чуя понимает его, но Накахара свернул ему шею в тот самый момент, когда Осаму попытался взлететь. И силы у него окончательно иссякли. — Расскажи мне. Что угодно, — тихим голосом просил Чуя, заглядывая в опустевшее лицо Осаму, которое было устремлено в его колени, на мятое перышко, которое только начинало выпрямляться. — Дазай, как ты себя чувствуешь? — спрашивает снова Чуя, но не получает ответа. — Что происходило с тобой в приюте? — Чем ты занимался на работе? Чуя пытался вытянуть из Осаму хоть слово, но все было тщетно. Осаму больше не открыл рта в тот вечер, он даже почти не моргал и не шевелился, только смотрел на перышко и его лицо больше ничего не выражало. А пылающие глаза затухли необратимо, больше не в состоянии гореть. Накахара понял, что самое худшее, что мог сделать Дазай — это молчать. Чуя ощущал, как в его руках сломалось все, та грань, по которой он пытался идти, та игра, которую он изменил — все это рухнуло на него со смертельной силой, и больше у него не было шанса исправить хоть что-то, потому что теперь Осаму тоже возвел вокруг себя стены, которые были неподвластны даже Накахаре с его пылающими волосами, которые по-особенному пахли и чистыми глазами, которые были единственным источником добра для, навечно заключенного в темнице, разума Осаму. И тот образ света и надежды, что заставляли Дазая продолжать бороться за жизнь остался только образом, который сорвался в пропасть перед шансом убить свое безразличие. И отныне Чуя Накахара оставался для Осаму только отдаленным воспоминанием, которое потихоньку начинало растворяться в его памяти, оставляя после себя самые теплые воспоминания и самые разрушительные последствия.Неужели ты готов заплатить?
21 декабря 2019 г., 00:29
Чуя стоял, облокотившись об извилистые перила необычного литья, которые напоминали листья, готовые слететь с тонких ветвей деревьев и поддаться порыву ветра, который унес бы их далеко от привычного для них места. Точно также Накахара ощущал себя, стоя в нескольких метрах над уровнем недосягаемой для него воды, но ясно ощущал всем телом, как тонет в ней, невольно зарываясь в тягучие пески на самом дне, которые давят на его хрупкое тело плотной неподъемной массой. Тонкие нити, которые некогда представляли четкую и понятную для него эмоцию, теперь намертво переплелись, образовав тугой узел, который невозможно распутать. Стоило Накахаре открыть глаза, как в голову тут же ударил образ, скованный в стенах больницы, и отныне Дазай представал перед ним не как отдаленное воспоминание до которого невозможно дотянуться, а как реальность, спрятанная в глубине любопытных теней, что следовали за ним, куда бы он ни направился. Накахара чувствовал чужое присутствие каждую минуту, словно внимательные глаза и насмешливая улыбка следили за каждым шагом, который он осмеливался делать, понимая, что оступится. Несколько раз за ночь Чуя просыпался из-за дурацкого голоса и белого лица, которое становилось совсем мраморным в паутине сновидений, созданной его собственным подсознанием. Накахара несколько раз оборачивался на пустую улицу, смотря сердитыми, но растерянными глазами, идя по следу несуществующего взора, что так сильно сковывал его движения. Чуя назло этому приведению, созданному его дневным кошмаром, стоял гордо расправив плечи и насильно заставив руки расслабиться. Не обернуться стоило ему огромных усилий, а соблазн нежно тянул его за подбородок, разворачивая серое лицо к мраку, что прятался за соседний углом, выстреливая в Чую меткими пулями, которые пробивали тело насквозь, а раны разрастались лозой ещё большего влечения к человеку, которого взаправду здесь никогда не было.
Он хотел смыть с себя завсегдатае присутствие Дазая, которое стало его извечным спутником, его собственным отражением, которое невозможно развидеть. Мглу, в которой он прятался, нельзя было развеять тут же гаснувшими лампами или ярким светом наступившего утра. Возможно было только насытить. И даже сейчас, когда лицо Накахары обволакивал холодный ветер, который словно просто сквозил сквозь его кожу, Чуя почему-то все равно в свежести, принесенной чистым морем, чувствовал удушливый запах Дазая, который не получалось вытравить. Волны, которые бились о камни, брызги, которые вздымались горькими слезами, и шум воды, как шепот, кричащий об одном страшном секрете, — по-глупому, по-детски напоминали Накахаре хитрые искорки, которые трещали в глазах Дазая всякий раз, когда его взгляд застывал на бледной коже студента, словно только из его черт существовали все вселенные, когда-либо созданные одиночеством Осаму. Эти искры были так обманчивы, и Чуя так много раз ловил себя на том, что ведется на них, но они тут же угасали, возгораясь куда более жестоким, Чуе непонятным и скрытым огнем, что доходил до его глаз далеко изнутри, испепеляя обугленные органы.
Чуя злился на ветра, моря, на цветы и на листья, которые упокоено ложились на его ботинки за постоянное напоминание о человеке, о котором он не желал думать. О котором ему нельзя думать. И Чуя ведь так и не понял, что ни море, ни деревья, ни пыльный асфальт не пахли Дазаем. Блеск морской глади не были искрами в глазах Осаму, когда тот смотрел на рыжеволосое хрупкое создание, которое оказалось так ломко в неаккуратных руках. Запах, который гнался за ним, исходил от него самого, преследуя шлейфом, напоминающим запах пороха, которым Чуя наполнял собственную голову, так и не решаясь поджечь.
И только ощутив всей спиной, от шеи и до копчика, теплое веяние, которое припекало затылок, рассевая темноту, Чуя доверился мимолетному рассвету и обернулся. Гоголь стоял в теплом пальто и вязаной шапке, из под которой торчали курчавые пряди серебристых волос, что струились по груди, словно ручьи из чистой ртути. Он собирал пластмассовой ложкой пенку от кофе с серьезным лицом так аккуратно, словно берёг каждый пузырек. Чуя улыбнулся, ощутив, как уголки губ неприятно покалывает. Гоголь приблизился к нему, не отрываясь от своего стакана и протянул Чуе другой. Напиток был теплым, а Чуя слишком холодными и казалось, будто он растекается, как воск под сильным жаром, опаляющим его горло.
— Я хотел извиниться за тот вечер в баре, ни черта не помню, — Чуя шаркал ногами, пиная бедные листья, но в итоге зачерпывал носком грязь, что покоилась под красочным покровом и тихо ругался, а Коля сглатывал смешки, изо всех сил стараясь не рассмеяться.
— Все в порядке, это было интересно, — Гоголь улыбнулся, и у Чуи перехватило дыхание от одного его вида. Кожа оставалась такой же бледной, и только кончик носа и щеки стали неестественно малиновыми. Он был красивым, словно ангел в грязную стуж, и Чуя ощущал такое облегчение, только находясь рядом с ним, словно его изорванная душа становилась чище.
— Ты не рассказывал о себе? Как ты оказался в Японии? — спрашивает Чуя, уже ощущая, как его внимание снова переключается на содержимое собственного стакана. Пенка расходится по бокам и уступает черному кофе, которое пропитано каким-то особо знакомым оттенком и глубиной, словно со дна может подняться что-то ужасное и схватить мальчика за бледные щеки. Чуя ускоренно размешивает напиток, лишь бы не видеть этот цвет, который был присущ одному единственному на свете взгляду, что так сильно пугал Чую, но даже сейчас, когда Накахара смотрел на собственное отражение — в отравленной присутствием Дазая — жидкости, он понимал, что стремительно идет ко дну. Он повелся на уловки, которые строил для него Осаму, и это его злило настолько, что он готов был утопиться в этом чертовом кофе.
Гоголь замялся, пауза получилась слишком долгой, пропитанной какой-то особой тревогой и неминуемой недосказанностью, Чуя это понял сразу же. Лицо Коли изменилось с того раза, как они впервые встретились в баре. В это мгновение это больше не был тот аристократичный богатей, который прожигал собственное время за бокалом вина с самодовольным видом. Сейчас перед ним стоял растерянный юноша. И если прежде слова лились из него, как высокий и чистый водопад, теперь он по крупицам складывал одно единственное предложение, потому что он не мог себе позволить ни единой оговорки. Чуя заметил, что и выглядел он по-другому: более простая одежда, непринужденный вид, никаких украшений, — кроме длинной серьги яйцеобразной формы — словно Гоголь больше не пытался понравиться или завоевать расположение Накахары, ведь он точно знал, что уже это сделал.
— Я рос в богатой семье, у нас был крупный бизнес. Моя мать умерла ещё в моем далеком детстве, а отец вел деловые отношения с главой одного из крупных предприятий в Токио. Ну, знаешь, эта глава была особо красивой и образованной леди, к которой мой отец питал сильные чувства. Мы какое-то время ездили в Японию, чтобы навестить её. В итоге, они поженились, и было принято решение остаться в России. А потом я сбежал с моим братом и… одним знакомым.
— У тебя есть брат? — Чуя впервые оторвался от своего кофе, может оттого, что эта фраза была чуть ли не единственной, что он расслышал.
— Был. Он умер несколько лет назад, — Коля бросил стакан в мусорку, не допив до конца.
— Оу, — Чуя выдержал глубокую паузу, уставившись на собственные ботинки, которые были покрыты толстым слоем пыли. — Мне очень жаль.
Коля кивнул. «Мне тоже». Юноша опустил голову, уложив её на мягкий шарф, который особенно подчеркивал янтарные глаза, выделенные тонкими стрелочками. Воздух так неожиданно отяжелел и лег на плечи юноши, что старался изо всех сил сдерживать всю легкость на себе одном, потому что Чуя давно был по колени загнан глубоко в землю.
Гоголь поднял голову, а пепельные кудри взметнулись кверху, донося до носа Чуи какой-то особый аромат, напоминающей самому Накахаре безумные детские дни, когда горло рвало от смеха и чувства беззаботности. Дни, которых у него никогда не было.
— Все нормально, по крайней мере, у меня остались воспоминания о нем. Так что, в какой-то степени, и он остался со мной. Помню, как мы поспорили, кто из нас дольше просидит в луже во время дождя. — Гоголь улыбнулся широкой улыбкой, которая при свете солнца казалась такой чистой, словно могла заставить увядшие на клумбах листья снова зацвести. Но в то же время, в самой малой доле, Чуя уловил такое безумство в этой улыбке, единичных морщинках около красивых глаз, которые не по-доброму блестели, что это даже его отпугнуло. Отпугнуло в той же степени, в какой обворожило.
— И кто же победил? — кофе Чуи уже давно остыл и потерял свой аромат, который унесли стремительные порывы ветра, стремящиеся забрать с собой образ, скрытый в черной жидкости, к которой Чуя так и не притронулся. Теперь это был простой напиток, без секрета, без тайны, без единственного напоминания о человеке, в котором отчего-то Чуя начал ощущать необходимость. Накахара, подобно Гоголю, бросил не выпитый кофе в первый мусорный бак. Ему нельзя чувствовать что-то. Нельзя чувствовать что-то к нему.
— Победила мачеха, его мать, которая загнала нас домой, — усмехнулся Гоголь, накрутив на палец прядь серебристых волос. — А ты чем занимаешься? О том, что учишься на психолога я уже знаю, не утруждайся. Почему ты решил пойти на эту профессию?
Чуя заметно напрягся, а воздух — чистый и легкий из-за присутствия Коли — отяжелел и сильным ударом, сорвавшись, влетел Чуе в спину.
— Я… Не знаю, моя мама работает психологом и она сильно помогла мне в детстве. Вот я и подумал, что тоже хочу также помогать другим… Но…
Чуя замямлил непонятными отрывками, прерываясь на полуслове и оговариваясь, но так и не закончив предложение внятно и определено.
— Скажи, почему, всякий раз, когда ты говоришь о психологии, становишься таким неуверенным? — Коля взглянул на него игривыми глазами, в которых читалась некая насмешка. Впрочем, Чуе так показалось, ведь это вовсе не Гоголь смеялся над студентом, сам Чуя насмехался над самим собой.
Он не удостоил Гоголя ответом, но сильно ушел в себя, пока Коля рассказывал о том, как они с семье застряли в горах, когда ему было 15, и о том, как им пришлось толкать машину до ближайшей заправки. Чуя никогда не был уверен в том, что действительно готов быть психологом. Каждый раз, вспоминая об учебе, он задавался вопросом, а правильный ли выбор он сделал и всякий раз его терзали сомнения. Он вставал перед губительным, но неизбежным выбором между его желаниями, которые не совпадали друг с другом. С одной стороны, он хотел уйти на исторический, заняться чем-то другим, потому что психология, как бы он не старался убедить себя в обратном, пугала и отталкивала его. Его пугало то, что кто-то может читать других, читать его и знать о его проблемах больше, чем он сам. Он не знал, как помочь Дазаю, как помочь другим людям, но так этого хотел. Помочь кому-то также, как когда-то помогли и ему самому. Но был один барьер, который не позволял ему пробиться сквозь, он стал железным и всякий раз, когда Чуя пытался ударить по нему, только ломал собственные кости. Правда заключалась в том, что Чуе самому была нужна помощь. И выбрав психологию, он хотел помочь в первую очередь себе, чтобы потом суметь спасти кого-то. Но его призраки становились все яснее, они обретали плоть и долгими ночами Чуя не мог уснуть из-за оглушающего шума крови, что течет по их венам, пока они прячутся за его спиной, теребя рыжие волосы, что лежат на подушке и стоит дать им волю — они потянут с такой силой, что Чуя упадет и никогда больше не встанет из этой тьмы. Накахара ходил по тонкой грани и стоило злобному ветру лишь слегка подняться и Чуя бы просто растворился в нем.
— Но все это глупые разговоры, — как-то резко вытянул Гоголь, шаркнув ботинком по асфальту.
— Ты веришь в параллельные вселенные? — Чуя только вынырнул из собственных мыслей и уследить нить разговора удалось бы ему с большим трудом, так что он даже не стал пытаться.
— Что? — Коля нахмурился и расплылся в довольной улыбке, словно Чуя дал ему отличную пищу для размышлений. Он никогда прежде не выглядел таким задумчивым, как сейчас, словно пытался подойти к этому вопросу не с более научной точки зрения, а именно с той, в духе которой он и думал. Драматичной и философской. Как показалось Чуе, это было для него что-то большее, чем «быть или не быть».
— А почему нет? Любые твои решения будут иметь последствия, в точности, как и те, которые ты не совершал. Я верю в то, что есть столько путей, сколько есть и решений, а решений есть бесчисленное множество. Даже то, в чем ты выйдешь сегодня на улицу — это уже выбор, который ты неминуемо сделаешь. Мне, конечно, трудно это представить… — Коля подтолкнул Чую, заглянув в его лицо, укрытое бледными веснушками и внимательно глядел на большие синие глаза, которые растеряно на него глядели.
— И ты думаешь, что люди могут переходить из мира в мир? — у Чуи во рту пересохло до онемения, потому что он чувствовал, как слетает с катушек. Ему было мерзостно от себя самого и того, что он делал. В какой-то степени, он хотел услышать положительный ответ, таким образом найдя для своих чувств оправдание. Но его не было.
— Мы о параллельных вселенных говорим? — Коля почти не моргал, а его глаз слегка подергивало.
— А у тебя есть сведения о ещё каких-то мирах? — усмехнулся Чуя, но его черты все оставались такими же резкими и серьезными.
— Мой брат однажды сказал кое-что мне, — начал Коля с легкой, невеселой улыбкой. — Это произошло, когда ему три ночи подряд снился Фредди Крюгер после не самого веселого Хэллоуина… Он проснулся посреди ночи и закричал, а когда я пришел, он сидел на кровати и смотрел в одну точку. И когда я сел рядом, он сказал, что все вещи, что мы видим — это только галлюцинация, которую строит наш мозг для более благоприятного существования. И он сказал о том, что раз наш мозг может такое, то почему наши сны не могут оказаться зачатками других миров.
Чуя рассеяно смотрел на него, ощущая, как дикое непонимание расползается по его крохотному телу и впервые за много лет Накахара ощутил себя действительно маленьким в мире, в котором ему приходилось жить. И на сей раз это было вызвано не замкнутостью и не невысоким ростом.
— Может, когда мы спим наш мозг создает ту реальность, которая могла бы ему подойти, а когда… когда мы умираем… это значит, он закончил. Новый, более совершенный мир уже создан, и теперь наш мозг готов уйти в него. Переродиться там. Ведь смерть — это почти тот же самый, более длительный сон. Только проснемся мы уже не здесь. — Коля закрыл глаза, а кожа его стала бледной и сухой, будто жизнь забрала все его силы за такое стыдливое разоблачение. — Впрочем, это только слова, сказанные моим братом, которым не стоит доверять. Но… после этой ночи я и не могу чувствовать себя полностью живым. Отвечая на твой вопрос, я не думаю, что переходить из мира в другой возможно. Это просто бы расплющило такого мироходца.
Чуя молчал. Он хотел было остановиться, потому что его ноги едва готовы были перестать двигаться, а сердце хотело остановиться. Но сказанные Гоголем слова впитались в кожу Чуи, как чернила в пергамент, и теперь постепенно забирали его жизнь. Он нарек эту теорию маловероятной, но ощущение того, что слова Осаму могут быть правдой опьянили его. И он снова хотел удушить себя, чтобы не чувствовать этого постыдного для него блаженства и желания поверить Дазаю. Чуя не понимал, что творится у него внутри, потому что он не мог даже мысли такой допустить, он не может верить Дазаю. Дазай болен и Чуя обязан помочь ему. Накахара пытался обуздать собственные чувства, но они все равно вторили мысли, которым он не мог поддаться.
Коля долго смотрел на Чую, пока тот звучно шаркал ногами по влажному асфальту и чувствовал, как его огненные волосы пылали искрящимся пламенем под внимательным взглядом Коли, который смотрел сквозь прозрачную рисовую кожу собеседника, который шел со слезливыми глазами и с таким серьезным видом, словно мысль, изложенная его братом когда-то давно действительно была не пуста. Чуя глубоко дышал в протяжном молчании, которое завихрилось между их ладонями и отчего-то не позволяло коснуться. Ещё несколько дней назад Чуя подумывал над тем, что Гоголь может быть в него влюблен и хотел быть аккуратнее с ним, но сейчас же, все это потеряло значение. Накахару укрыла глубокая апатия, которая мешала ему даже кротко вздыхать, он стал глубже погружен в свои мысли и это замечали все. Птицы, пение которых эхом блуждало в его голове и заставляло оборачиваться к опустевшем улицам, опустевшим лицам, лишенных чьего-то живого присутствия, больше не пели так звонко, а лишь тихонько насвистывали в одноголосие ветру, который срывал с губ Чуи всякий жалостливый вопль или беззвучный шепот, который отдавал известие о красивом имени уже уходящему вечеру. Все чувства, которые закручивались и сливались, заменяя одно другим, чувства, которые не позволяли Чуе здраво мыслить в последние дни наконец обрели смысл. Шторм, который утаскивал Чую на дно, затапливая его легкие до верха соленой водой, что разъедала его внутренности сменился штилем, а грозовые тучи превратились в небесную пыль, осевшую на коже Накахары, которому удалось спастись. Но страшнее всего была не оглушающая тишина внутри, которая как тихая капель напоминала Чуе о том, что буря миновала, страшнее была та правда, которую Накахара для себя открыл, но в которой не был готов признаваться. И правда, скрытая за опущенными печальными глазами, вздрагивающими уголками губ и дрожащими пальцами, заключалась в том, что Чуя скорее бы позволил себе сто тысяч раз утонуть, мучительно захлебнуться и никогда больше не видеть света из-за темноты глубин, чем смириться с тем, что он влюбляется в человека, которого должен был спасти.
А по итогу, он только позволил себе упасть следом.
Гоголь нерешительно смотрел на Чую и пытался переключиться с собственных мыслей, которые были только отголоском, без видимой картинки, с горьким вкусом любви и злобы, которая заменила ему кровь и теперь сочилась сквозь стенки капилляров, вот-вот готовых лопнуть. Он понял, что с Чуей что-то не так, ещё когда тот позвонил ему рано утром и попросил о встрече. Он смотрел на Накахару и не мог понять, что происходит в голове этого парня, который хмурит брови и невольно прикусывает губы всякий раз, когда в компании Гоголя думает о ком-то другом. Коля ненавидел тот факт, что Чуя мог легко его прочесть, а сам он не мог понять даже простых вещей и был вынужден только гадать.
— О чем ты думаешь? — нерешительно спросил Гоголь, заглядывая Чуе в лицо, но тот словно и не слышал.
— Ни о чем. Просто глупые мысли лезут в голову, не обращай внимания, я сегодня рассеянный. — бросает Чуя, но из собственной головы так и не выходит.
— Глупые мысли о чем? — настаивает Коля, замечая, как Чуя напрягается.
Накахара не хочет произносить это вслух, не хочет, чтобы одно слово страшного раскаяния сошли с его языка, но пристальный взгляд, который вторит о доверии, заставляет Чую сомневаться.
— О чувствах, — бросает Чуя, давая понять, что не станет продолжать разговор.
Гоголь проморгался. Вот и всё? Эта та причина, по которой наглый Накахара, имеющий не пять, а двадцать пять копеек во всем, пришибленный и еле ногами передвигающий? Коля растерялся оттого, что причина в этом. Впрочем, не Гоголю судить о мелочности любви и её властности над головами людей.
— Чувствах к кому? — выпытывает Коля из Накахары.
И Чуя бы уже вот-вот сдался, если бы телефон в его кармане резкой вибрацией и тихой мелодией не разорвал бы нить, которая натянулась слишком туго. Чуя был на грани того, чтобы пораниться о неё, рассказав о своем страшном пороке, который теперь ушел глубоко внутрь, запертый всеми замками, какие он только смог в себе отыскать.
— Что? — впервые Чуя был рад увидеть дурацкое имя Фукузавы на экране телефона.
— Ты придешь? — с такой же неохотой бросает Юкичи, поскрипывая зубами.
— Сегодня? — хмурится Чуя, ощущая воодушевление, которое тотчас глушит.
— Сейчас, — отвечает мужчина.
— Сейчас? — переспрашивает Накахара, бесцеремонно хватая Гоголя за запястье и глядя на его часы.
— Слушай, пацан, у тебя есть один час, — рычит Фукузава на грани того, чтобы бросить трубку. — Он хочет, чтобы ты пришел.
Чуя молчит, слыша нетерпеливое дыхание Фукузавы на том конце. Юноша закрывает лицо руками. Он хочет пойти настолько, что готов вплавь добраться до больницы, готов сотню раз оставить Колю здесь одного и бежать к Дазаю, ломая ноги о камни, но в то же время, он понимает, что если увидит его снова может навсегда остаться на суше, пока грозные волны, пропитанные страхом и безнадежностью, втаптывают его по горло в песок, а мокрые камни схожи с одними единственными различимыми для его сердца глазами. Накахара не решается даже вздохнуть и его решимость, свободолюбие и властность рассыпаются в пыль, которая быстро исчезает в поднявшемся ветре. Юноша, который так привык помыкать другими, считывать их эмоции и наверняка знать желания впервые ощутил себя беспомощным перед собственным голосом, который теперь управлял им как марионеткой и стал по звучанию так похож на голос Дазая.
— Я сейчас буду, — едва слышно проговаривает Чуя и бросает трубку.
Коля растерянно смотрит на него, ожидая объяснений.
— Извини, мне нужно работать, — говорит Чуя, уже готовый сорваться с места.
— Работать? Где? — удивленно спрашивает Коля.
— Я стажер в психиатрической больнице, моему пациенту нужна помощь. — бросает Чуя, уже уходя.
— Больница? Разве в Йокогаме есть психиатрические клиники? — хмурится Гоголь.
— Да, она на другой стороне рельс. Правда, мне жаль, что всё так вышло, но мне нужно идти, — последние слова Чуя уже прокричал с приличного от Коли расстояния, прежде чем помчаться навстречу ветру, который шептал о своем осуждении.