Часть 1
9 октября 2019 г., 08:49
Если бы Саске пришлось выбрать какое-то слово для того, чтобы нарисовать на своей коже, то, пожалуй, он бы выбрал «невозмутимость» или «сдержанность».
Пожалуй, он бы взял несколько дней на обдумывание такого важного решения и только после подставился под густую каплю краски, собравшуюся на кончике кисточки. Представляет всё так живо, что на секунду опасается, что та соскользнёт и заляпает его тетради.
Смаргивает едва заметно, так, чтобы другие не увидели, качает головой и переводит взгляд на выходящее в сад окно.
Саске часто раздумывает о пространных вещах в перерывах между уроками и старается максимально абстрагироваться от окружающего мира.
Тот ему совершенно не интересен, а порой и вовсе бесит.
Бесит и яркостью своих красок, и громкостью звуков. Бесит тем, что постоянно пытается вовлечь его во что-то, навязать занятия, которые его не трогают.
Иногда Саске даже кажется, что это его наказание за что-то. Наказание, которое имеет ещё и физическое воплощение и нет-нет да выскакивает из-за поворота для того, чтобы оглушить своими воплями и чересчур жизнерадостным видом. Накатить как волна, забраться в уши, вызвать головную боль и спешно откатить, заприметив розовые волосы Сакуры или вспомнив, что ещё не обедал.
Саске не понимает, как можно столько жрать, но культурно молчит. Саске подчёркнуто не лезет не в своё дело, надеясь, что когда-нибудь Вселенная поймёт его и перестанет подсылать к нему фонтанирующих радостью личностей, но…
Но место рядом с ним сегодня пустует, а значит, в другом ему явно не повезёт.
Не может у него быть слишком хороший день. Хотя бы потому, что если и будет, то последующие четыре Саске проведёт в напряжении и ожидании подвоха. Хотя бы потому, что его одиннадцатый день рождения был именно таким. Абсолютно прекрасным, запоминающимся и ярким. Он был счастлив до самого позднего вечера.
А с наступлением ночи перестал испытывать счастье вообще. Видно, израсходовал весь отведённый на долгие годы запас и поплатился за это.
Саске до сих пор недолюбливает тёмное время суток и поздние телефонные звонки. Саске вообще мало что любит, и неизвестно, помнит ли, как любить вообще.
Вещи, животных или же людей.
С последними дела обстоят хуже всего, но Саске терпит. Саске терпит и школу, и свой кружок для идиотов, где их объединили в команды для волонтёрской деятельности. Саске готов смириться с чем угодно, лишь бы как можно меньше времени проводить дома. Ему бы продержаться до совершеннолетия, а там всё станет проще. Там он получит доступ к своей доле наследства и съедет. Далеко-далеко, а может, и вовсе из страны, и тогда…
— Ты не мог бы одолжить мне карандаш?
Он даже вздрагивает, не заметивший, что на его профиль кто-то пристально смотрит, и несколько секунд после оклика только моргает, глядя на остановившуюся рядом с его столом Сакуру. Сакуру, которая терпеливо ждёт его ответа и улыбается так доброжелательно, будто Саске умудрился спасти ей жизнь и забыть об этом.
— Пожалуйста?
Понимает наконец, чего от него хотят, и пальцы тянутся к рюкзаку. Не глядя, на ощупь находит то, о чём просили, и отдаёт девушке, которая, коротко поблагодарив, возвращается за свой стол. Сакура тоже совсем не дура и потому довольно давно научилась вычислять, когда можно попытаться втянуть Саске в разговор, а когда не стоит.
Сакура и Наруто, с которым Саске начал бодаться ещё в младшей школе, — пожалуй, его единственные знакомые, упорно называющие себя друзьями младшего из всего клана Учиха.
И Саске искренне не понимает, зачем им это.
Но Саске благодарен уже за то, что изредка, когда ему хочется компании, эта компания тут как тут. Благодарен около трёх процентов времени и тихо раздражается остальные девяносто семь.
Тихо, потому что только идиоты позволяют себе унизительные публичные истерики. Тихо, потому что иначе его опекуна могут вызвать в школу, а Саске просто не выдержит шепотков, что не отцепятся от него как минимум всю следующую неделю. Любопытствующих взглядов не выдержит и замкнётся в себе ещё больше.
А может, и убьёт кого-нибудь, слишком настырно лезущего в душу.
Может, потому, что на самом деле он не уверен, что сможет.
Не то потому, что всё-таки не маньяк, не то потому, что сама мысль, что это сделает его ещё больше похожим на своего опекуна, приводит в ужас.
Потому что меньше всего Саске желает видеть лицо, которое так сильно ненавидит, ещё и в зеркале.
Потому что тогда точно свихнётся, и дело не ограничится психологом и даже добродушно улыбающимся детским психиатром.
Саске выдыхает, снова отворачивается к окну и, не отрывая взгляда от медленно облетающих деревьев, растущих в школьном саду, дожидается последнего урока.
***
Возвращается домой ближе к пяти. Не спеша поднимается по ступенькам и отпирает дверь своим ключом. Оставив сумку с учебниками в коридоре, неторопливо минует просторный коридор и относит невзрачный пакет с продуктами на кухню.
Готовит себе сам, а когда не успевает или слишком устаёт для того, чтобы стоять у плиты, ложится спать так. На пустой желудок. И плевал он на то, что по полночи не может уснуть.
У них, у каждого, свои вещи и своя еда.
У них, у каждого, свои полки и даже посуда.
Не потому, что так захотел опекун, вовсе нет. Это инициатива самого Саске, который и дом бы с удовольствием разделил, разграничив все полы и поверхности красными линиями, но это не представляется возможным.
Хотя бы потому, что нельзя войти в дом и не пройти по коридору, а его опекуну физически не подняться на второй этаж.
Опекуну — не брату. Саске поклялся себе не называть его так даже мысленно, но изредка всё-таки ошибается.
Изредка просыпается среди ночи и едва успевает зажать себе рот ладонями.
Чтобы не выкрикнуть.
Чтобы не позвать.
Изредка… не больше одного раза за месяц.
Оставляет пакет на разделочном столе, тщательно моет руки, закатав рукава форменной рубашки, и, достав одну из маленьких, в нелепый фиолетовый горох кастрюль, приступает к готовке.
Не сказать, что очень умелый, но и прихотливым тоже сложно назвать.
Наливает воду, включает газ…
Собирается почистить овощи и замирает с ножом в руках, услышав безумно знакомый негромкий скрип.
Негромкий, но приближающийся из глубины дома.
Звук усиливается страшно медленно, и Саске, наверное, трижды мог успеть выключить всё и демонстративно слинять, поднявшись к себе, но не делает этого.
Остаётся и делает вид, что всё, что его интересует, — это плитка и теперь вечно пустые баночки для специй.
Некому их наполнять, и потому просто собирают пыль на длинной полке.
Рука не поднимается выбросить.
Да и зачем выбрасывать, если, глядя на них, Саске всегда вспоминает об истоках своей ненависти?
Подпитывается ею, и это придаёт ему сил держаться дальше.
Придаёт ему сил просто ждать своего совершеннолетия и делать вид, что он живёт совсем один.
Один, а источник негромкого металлического лязга в коридоре — это так… Это привидения его погибших родных.
Отца, мамы и старшего брата.
Как же Саске обожал своего брата! Обожал раньше, а теперь предпочитает считать умершим. Ему так проще. А чувства опекуна, которого ему назначили до полных двадцати, никого не волнуют.
Пусть чувствует, что хочет. Желательно молча и в той части дома, куда никогда больше не забредает Саске.
Не хочет сталкиваться.
Ни с лишними воспоминаниями, ни с тем, кто перебрался в гостевую комнату.
Впрочем, он и на втором этаже пользуется только своей комнатой да ванной. Две другие так и стоят запертыми.
Звук всё ближе и ближе.
Уже можно различить и тяжёлые, не размеренные шаги, и скрежет, что издаёт короткий металлический штырь, когда соприкасается с каменным полом.
Без него нельзя, Саске помнит.
Без него слишком скользко, и потому трость царапает пол. Местами и вовсе уже целые борозды. Местами глубокие выбоины на плитке.
Саске на них плевать.
Саске внутренне ёжится весь оттого, что ЭТО совсем близко и вот-вот остановится около стола с задвинутыми стульями.
Ухватится второй ладонью за спинку, потому что так проще держаться на ногах.
Ближе не подойдёт.
Никогда не подходит.
Саске даже смешно от этого.
— Как прошёл твой день?
Саске смешно от того, что он всё ещё пытается. Выбирается в коридор, когда знает, что может успеть поймать его на кухне. Задаёт какие-то вопросы. Предлагает помощь с чем бы то ни было.
На протяжении всего года.
Мягко, не повышая голоса.
Пытается.
Саске вот не пытался ни дня и не чувствует за собой никакой вины. Не чувствует её, потому что и не виноват вовсе. С чего бы ему быть виноватым?..
Моет рыбу, нарезает овощи, готовит рис…
Всё ещё ощущает чужой взгляд спиной. Напрямую не сталкивались, наверное, уже около трёх месяцев.
Саске отказывается смотреть своему опекуну в глаза и слушать его тоже. Саске не нравится его мимика, выражение глаз и голос.
Саске не нравится в нём абсолютно всё.
Потому что черты — один в один с его обожаемым старшим братом.
Потому что разочарование на вкус оказалось самым отвратительным из всех чувств.
Достаёт деревянную лопатку, надеется, что умудрится не испачкать свою рубашку, и меланхолично прикидывает, сколько времени потратит на домашнее задание.
Получится ли пораньше лечь спать или снова придётся сидеть до полуночи? А ещё стоит начать готовить доклад для Какаши-сенсея. Было бы неплохо разобраться с ним до выходных.
— Ничего не нужно?
Саске режет всё так тщательно и мелко, будто готовит для беззубого старика. Саске тянет время и совершенно точно не собирается поворачиваться. Не смотрел на него раньше и сейчас не станет.
У него есть более важные дела, чтобы тратить своё время на какие-то там взгляды или, упаси небо, целые слова.
Не заслуживает ни того, ни другого.
А стоять — пусть стоит, сколько хочет. Общается с пустотой тоже.
Только близко не лезет и воздухом его не дышит тоже. И на благодарственные письма из школы губу не раскатывает тоже. Саске ему ни одно не передаст.
Не заслужил.
— Ладно… — Вздох выходит, пожалуй, слишком уж натуженным и тяжёлым. Шершавым и хриплым. Саске бы обязательно отметил это, если бы ему было не наплевать. Саске даже сбивается с ритма, который выдерживал, чеканя ножом по пластиковой доске. — Я не буду мешать. Надеюсь, у тебя всё хорошо.
Да ничего у него не хорошо! Ничего!
Саске хочется обернуться, хочется подскочить к нему и заорать прямо в лицо. Хочется замахнуться, как следует двинуть, а после ещё долго пинать, катая по светлому полу. Саске хочется вцепиться в чужую одежду и дёргать за неё, пока не испортит. Саске хочется орать ему прямо в лицо, но он этого не сделает.
Он никогда не приблизится настолько близко.
Никогда не приблизится настолько опасно и не позволит забрать ни капли своей выдержанной, годами оберегаемой обиды и злобы.
Саске выдыхает через нос и перемещается к плите.
Вода давно закипела, и пора перестать копаться.
Пора собраться, приготовить себе ужин и уйти в комнату. У него много дел.
У него так много ничего не значащих, пустых, не приносящих ровно никакой радости дел, что в пору психануть и разорвать пару тетрадей. Может быть, даже добраться и до учебников.
Но Саске больше нечем себя занять.
Саске не знает, как ещё можно провести очередной вечер, и потому торопится наверх именно затем, чтобы в очередной раз доказать другим, что лучший в классе.
Себе доказать.
Снова лязг за спиной. Скрип спинки стула.
Отталкивается от неё, когда уходит, выбирается в длинный коридор и вдруг останавливается, не сделав от дверей кухни и трёх шагов. Заходится кашлем и, судя по звуку, приваливается спиной к стене. Только отдышавшись, пережив напавший приступ, Итачи медленно бредёт к себе, минуя тёмную, больше не жилую гостиную.
Саске отчего-то так сильно психует, когда тот с негромким щелчком прикрывает дверь своей комнаты, что все столь тщательно приготовленные продукты отправляются в мусорку.
***
Саске весь следующий, и после него, день циклится на этом кашле. Не может перестать вспоминать о нём и всё больше и больше накручивает себя. Прикидывает, что будет делать, если это окажется чем-то серьёзным вроде пневмонии или какой-нибудь инфекции. Прикидывает, что будет делать, если его опекуна увезут в больницу или тот в свойственной ему манере будет тянуть до последнего, запрещая себе даже подумать о том, что нужно просить о помощи.
Саске думает о том, что он почти не выходит из дома, а когда выходит, предпочитает задний двор с маленьким садом, а не населённые улицы.
Саске начинает беспокойно ёрзать на месте к концу третьего урока, а к окончанию последнего — у него уже дёргается глаз.
Потому что его всего сводит от нервного тика.
Потому что это он в итоге должен гордо уйти из родительского дома, как можно громче хлопнув дверью, а не остаться в нём абсолютно один.
Что, если в этом и есть план его… опекуна?..
Подумать только, едва не назвал братом, но успел вовремя пресечь себя. Но что, если всё так и есть? Что, если Итачи нарочно?.. Что, если нарочно простыл и теперь медленно, но верно культивирует маленький неопасный насморк в нечто более страшное?
И как же это тупо! Рассуждать подобным образом!
Как же это тупо… и как же в духе старшего из братьев Учиха.
Саске забывается настолько, что начинает грызть резинку на карандаше, и, поймав себя за этим занятием, едва справляется с нахлынувшим отвращением. Вот же мерзость.
И до этого докатился.
Саске возвращается домой около семи, нарочно задержался в своём кружке для слабоумных и желающих изменить мир, слушая, как Ино и Сакура спорят о том, чья же очередь наводить порядок в местном парке, и, поднимаясь по ступенькам, умышленно громко хлопает входной дверью.
Показывает, что вернулся и готов к их увлекательнейшему диалогу из трёх фраз.
Пусть только выползет и скажет чего-нибудь.
Пусть только окажется в порядке, и Саске с чистой совестью спишет всё на какую-нибудь аллергию и продолжит холодно ненавидеть его дальше.
Холодно, высокомерно и спокойно.
Без закрадывающейся в голову паранойи.
Саске убеждает себя в том, что если Итачи признают недееспособным, то его заберут в приют, а там явно хуже, чем в пустом огромном доме. Там ему придётся делить с кем-то комнату, а может быть, даже и шкаф.
Саске вздрагивает только от мысли, что кто-то будет пялиться на него спящего или рыться в вещах.
Саске хлопает дверью холодильника, а после ещё и двух шкафчиков.
Шумит максимально допустимо для того, чтобы не быть уличённым в том, что нарочно всё это, и… И ничего.
Успевает сварить себе суп и потушить бобы.
Успевает заварить чай и даже найти поднос, на котором уносит всё это в свою комнату. Спускается вниз для того, чтобы прибрать за собой, и долго моет посуду.
Спускается ещё раз после того, как поест.
Ничего.
Ни скрипа дверных петель, ни стука трости по полу.
Тогда он просто жмёт плечами, убеждая себя, что ему абсолютно всё равно, и спустя час приходит со своими учебниками в гостиную. Оставляет их на запылённом стеклянном столе, притаскивает одеяло из своей комнаты и стирает налёт с видавшего виды, давно устаревшего телевизора, который по какой-то из случайностей ещё работает. Перестаёт щёлкать на программе с бесконечно крутящимися попсовыми песенками и даже умудряется сосредоточиться под них.
Поднимается наверх ещё два раза и каждый раз вслушивается, проходя мимо гостевой комнаты.
Не знает, что хочет услышать, но и себя ненавидит уже тоже.
Так и торчит внизу до самого позднего вечера, а после идёт спать.
Сначала в душ, затем снова вниз, за оставленными книгами, и снова наверх.
Пытается устроиться, но кровать ему слишком жёсткая.
Пытается не думать и не нагнетать, но тишина в доме почти кусает за бока.
Что, если Итачи и вовсе умер?
Что, если он больше не дышит? Если кашель задушил ещё прошлой ночью и Саске просто ничего не слышал?
Ворочается с боку на бок.
Даже в кои-то веки доходит до того, что читает сообщения в школьном чате и лаконично отвечает спросившей его про домашнее задание по английскому языку Сакуре. Спросившей ещё пять часов назад, но разве это важно?
Что вообще важно, если он уже трижды прокрутился и никак не может найти удобное положение?
Что ему делать?
Пробует устроиться на спине, даже руки сцепляет в замок, чтобы не мешали, и, досчитав до ста, сдаётся.
Садится на кровати и, вздохнув, подходит к двери своей комнаты.
Перед ней останавливается тоже.
В конце концов, ему нужно кого-то ненавидеть, а значит, этот «кто-то» должен быть жив. Этот «кто-то» должен мучиться, оставаясь здесь, на земле, в своём искорёженном теле, а не получить освобождение от всего.
Саске выдыхает ещё раз и, продолжая убеждать себя в том, что действует исключительно из прагматичных соображений, спускается вниз.
Старается делать это как можно тише в отличие от демонстративного грохота днём.
Старается и потому осторожно шагает босиком, зная, что так проще заглушить шаги. Ковровое покрытие на лестнице сменяется холодной напольной плиткой.
Сворачивает в гостиную и, подкравшись, долго стоит под запертой дверью.
Прислушивается.
И ничего, абсолютно ничего не слышит.
Тишина такая, что слышно, как ветер шелестит оставшейся на деревьях листвой. Тишина… Абсолютная и царапающая.
И тогда Саске решается.
Решается осторожно и медленно, чтобы не щёлкнула, прожать дверную ручку и, приоткрыв дверь, заглянуть в чужую комнату.
И сразу отпрянуть назад от ударившего в нос запаха лекарств.
Почему-то накрывает волной едва ли не паники. Почему-то ассоциируется у него только с хосписом и местом, что ещё хуже. Хотя что может быть хуже хосписа?
В семейных усыпальницах уже никто не мучается, по крайней мере.
Саске прислушивается уже так, глядя во мрак, но, когда не улавливает ни вздохов, ни выдохов, осторожно пробирается внутрь, отчего-то протискиваясь боком в образовавшуюся щель. Не распахивая дверь ещё шире.
Может, это и тупо, но ему кажется, что так риск оказаться пойманным немного меньше.
Может, это и тупо, но крадётся, не наступая на всю стопу, и подходит сзади к лежащему на кровати, старательно отводя глаза от прислонённой к тумбочке трости с настолько потёртой ручкой, что видно даже в темноте.
Саске насилу отводит от неё взгляд и замирает в полной нерешительности. Замирает, потому что, остановившись прямо за спиной своего опекуна, наконец слышит его дыхание.
Слышит его неглубокие хрипящие вздохи, которые вот-вот перейдут в свист или лающий кашель, и не знает, что ему теперь делать: успокоиться, потому что тот всё-таки живой, или наоборот напрячься ещё больше, потому что это действительно может оказаться пневмония, а Итачи ни за что не снизойдёт до того, чтобы обратиться за помощью к дежурной бригаде врачей?
Итачи предпочтёт валяться вот так и дальше, пока болезнь не отступит, а если и будет принимать что-то, так только то, что найдёт в домашней аптечке. В домашней аптечке, которую никто не пополнял лет пять, и всё, что в ней было, давно просрочено.
А значит, и не работает.
А значит, он просто потратил время и сделал себе только хуже.
Саске поджимает губы, чтобы не обозвать круглым идиотом вслух, но решает, что это будет слишком жирно. Мало того, что сам пришёл, так ещё и заговорит первым! Ну уж нет, хватит с него на сегодня подвигов.
Пробирается к двери так же тихо и страшно гордится тем, что ни одна половица не скрипнула. Страшно гордится тем, что не попался и не разбудил. И вовсе не потому, что беспокоится.
Вернее, очень даже беспокоится, но только за то, что мог быть пойман.
Подумает ещё, что Саске не всё равно… И как разубеждать после, если они не разговаривают? Если Саске с ним не разговаривает?
Возвращается в комнату и всё никак не может вырубиться. Ворочается, неожиданно сильно замёрзнув под тонким одеялом.
Чертыхается про себя и решает, что это будет слишком милосердно. Просто игнорировать чужую болезнь и позволить Итачи надеяться на скорое избавление от старых травм и чувства вины.
Ну уж нет.
Слишком. Милосердно.
Саске засыпает только под самое утро. Засыпает, когда решает, как скорректировать свой привычный маршрут так, чтобы до уроков успеть в ближайшую к школе аптеку.
***
День ещё длиннее, чем предыдущие. А пластиковый пакет с парой упаковок и вовсе, кажется, нарочно попадается ему на глаза каждый раз, когда Саске тянется к рюкзаку.
Саске просто не знает, что теперь с ними делать.
Может, противопростудные и не очень помогут, но в таком случае он хотя бы поймёт, насколько всё серьёзно. Только вот сначала это всё нужно отдать. Отдать больному, с которым Саске подчёркнуто не разговаривает и делает вид, что живёт один во всём огромном доме.
Нужно отдать так, чтобы его опекун не решил, что это первый шаг к примирению или какая-то схожая чушь. Чтобы тот не решил вообще ничего, а просто взял грёбаные банки, вскрыл их и вкидывал в рот согласно инструкции.
Молча.
Ничего себе не выдумывая.
Подумать только вообще!
Весь год не болел совсем, а тут на тебе… Решил, что имеет на это право.
Ну уж нет, хватит ему валяться в постели. Пусть сидит читает свои идиотские книги, что-то смотрит. Саске понятия не имеет, чем его опекун развлекает себя, будучи в добровольной изоляции, но болеть он ему не позволит.
Просто потому что.
Просто потому, что нечего жалеть себя и распускать сопли, растекаясь от температуры, если последняя у него, конечно, есть.
Саске ругает себя за то, что не додумался потрогать чужой лоб, но испуганно осекается просто на середине этой мысли.
Что с ним творится? Нужно как можно скорее закончить весь этот кошмар.
Прекратить его сегодня же.
Сегодня же…
Кажется, что даже шепчет это вслух, и сидящая неподалёку Сакура вскидывает голову. Кажется, это вовсе не её дело, но наверняка начнёт заботиться и спрашивать, в чём дело.
Саске заранее готов скривиться и отрицательно мотнуть головой.
Только она не спрашивает, а утыкается снова в свою тетрадь.
Только она давно поняла, когда можно, а когда не стоит лезть.
Саске ощущает себя ежом до самого последнего урока, и, наверное, остальные чувствуют это тоже. Его фамилия звучит только на перекличках, у него не спрашивают домашнего задания и не вызывают к доске.
Досидеть ещё сложнее, чем вчера.
Досидеть, а после заставить себя выдерживать размеренный шаг, а не опуститься до бега.
Ему тут недалеко, ему тут всего ничего.
Ему всё ещё нужно решить, как отдать лекарства и сохранить свою ненависть неприкосновенной. Сохранить всё как есть.
Влетает по ступеням на крыльцо и так же в сам дом.
Замирает, чтобы убедиться, что ничего не изменилось, и по сложившейся традиции топает на кухню. Там же и оставляет принесённый пакет на пустующем кухонном столе, а после, хлопнув входной дверью, уходит за продуктами.
Покупает всегда понемногу. Чтобы хватило на один раз.
Покупает всегда понемногу и почти всегда одно и то же. Привык так.
Привык к определённому порядку и последовательности действий.
На этот раз скидывает в корзину что попало и даже не помнит, как рассчитался на кассе. Возвращается домой, и первое, что видит, — это оставленный на краю стола пакет.
Так и не вышел, значит. Ничего не взял.
С чего Саске вообще решил, что он полезет в чужой пакет без опознавательных знаков? Записки не догадался прикрепить, да и вот ещё — будет он оставлять послания!
Не заслужил.
Саске крутится на кухне вызывающе громко и даже роняет сковороду. Включает воду, двигает стулья, просто заставляя помещение кричать о том, что вот он, уже дома.
Саске сам готов завопить.
«Эй ты! Выйди, наконец, и спроси, как мои дела!»
Слова так и рвутся наружу, но он запрещает себе их. Просто запрещает произносить хотя бы одно из них и вплотную занимается ужином. Не уходит с кухни ещё минимум час, даже что-то пишет в классном чате — разумеется, исключительно от скуки — и в итоге решает и есть тоже на кухне.
Усаживается не менее десяти минут и ест так, будто ему настучали по пальцам. Страшно медленно и дважды уронив палочки.
Спиной — к плите, лицом — к коридору и тёмной гостиной.
Ест страшно медленно, а после намывает посуду и тщательно вытирает каждый предмет. Раскладывает по местам и, нарочно оставив телефон внизу, поднимается наверх. Прихватив полотенце и сменную одежду, отправляется в душ.
После какое-то время проводит у себя в комнате, отирает мокрые волосы и возвращается вниз. Забрать телефон и только, конечно же.
Ну, может, ещё для того, чтобы погасить оставленный свет.
И для того, чтобы с уже зарождающейся ненавистью ко всему живому впялиться взглядом в проклятый белый пакет, который никто так и не трогал.
Что же.
Ладно.
Саске старательно убеждает себя, что не психует, но когда хватает пластиковый мешок, то едва не сбрасывает его со стойки.
Ладно…
Уверенно направляется в темноту большой комнаты и, не снизойдя до стука, распахивает дверь гостевой, в которой на этот раз даже шторы задёрнуты.
Абсолютно черным-черно.
Но разве Учихам положено бояться этой черноты?
У них у самих глаза чернее ночи.
Саске приглядывается какое-то время, а после, убедившись, что Итачи действительно на кровати, под натянутым на нос одеялом, пересекает всю комнату и останавливается рядом с заваленной всяким хламом тумбой. Смахивает половину даже не глядя и демонстративно оставляет пакет. Разворачивается на босых пятках, собирается так же гордо удалиться, как замирает на месте, очень некстати вспоминая, что вроде как стоило бы потрогать чужой лоб.
Ну или просто убедиться, что лежащий на кровати ещё дышит.
Но подумать проще, чем прикоснуться.
Подумать проще, чем сделать шаг назад и посмотреть.
Хорошо, что всё можно сделать молча.
Молча, быстро и тут же отдёрнув пальцы будто от ядовитой змеи.
Так и делает, не глядя мажет сначала по чужой пылающей щеке, а только после, забыв, зачем это вообще нужно, добирается и до лба. Мокрого, раскалённого и с влажной налипшей чёлкой, которую Саске просто отодвигает в сторону не задумываясь.
Чтобы не мешала.
Отодвигает не задумываясь, а после, услышав выдох, пулей вылетает из чужой комнаты, забыв даже прикрыть за собой дверь.
Едва не впечатывается лицом в стену, заскользив на плитке, и, так и не сбавляя скорости, поднимается по лестнице. Перескакивает через две ступеньки, запирается у себя на слабый расшатанный замок, выключает свет и прячется под одеялом.
Жмурится сильно-сильно, до противной дрожи, и не понимает, почему так сложно дышать.
Не понимает, почему так страшно.
И больно почему — тоже.
А ещё проклятая жалость.
Жалость, которая его просто душит, сжимая горло. Но не к Итачи, который, видно, действительно собирается благородно дожидаться кончины в своей постели, а к себе. К тому маленькому беззащитному себе, который был заперт где-то внутри. К тому себе, который боготворил старшего брата и был готов не отходить от него день и ночь.
Был готов дожидаться, когда тот вернётся со школы, и бороться со сном только для того, чтобы, прокравшись в соседнюю комнату, забраться в его кровать.
Саске понимает сейчас, что это никогда не было нормальным.
Саске понимает это своей рациональной частью, а другая его, куда менее разумная, упорно много разного помнит. И как он приносил брату стакан воды, разлив на лестнице половину, чтобы запить таблетки, тоже.
Как тот читал ему детские смешные книжки хриплым от боли в горле голосом тоже. Как в итоге они болели вместе и Саске был чертовски счастлив только из-за того, что у него был такой же шарф.
Шарф, который он носил по две недели после выздоровления просто потому, что… просто потому.
Того маленького Саске, который умер в день своего ТОГО дня рождения, слёзы душат.
Этого, взрослого, — ненависть.
Наверное, к ним обоим.
И к себе, и к… брату.
К брату, который убил их родителей и даже не стал отрицать этого.
Ни перед полицией, которая списала аварию на несчастный случай, в которой удалось выжить только пассажиру на переднем сиденье, ни перед маленьким, оставшимся в тот день с аниматорами Саске.
Итачи никогда не отрицал того, что виноват.
Виноват в том, что, всегда будучи удобным и идеальным сыном, враз перестал быть таковым.
Итачи никогда не отрицал, что угробил обоих родителей, затеяв ссору и тем самым заставив отца отвлечься от скользкой после дождя дороги.
Итачи никогда не требовал прощения.
Но, наверное, именно это и царапало больше прошлого. Саске бы простил его, если бы тот не отдалился, если бы тот не делал вид, что ничего не произошло. Если бы тот не отдал его далёкой тётке из провинции и поехал вместе с ним, а не предпочёл остаться в огромном пустом доме. Остаться на целых пять лет и снизойти до того, чтобы забрать брата только в свои полные двадцать один.
Не в двадцать, как мог бы.
Маленький Саске бы простил, если бы у него попросили прощения. Большой же не собирается прощать вовсе. Большой так и не знает, нужно ли оно кому-нибудь.
Это его прощение.
Сам он нужен или всё это лишь дежурная вежливость и опека до пресловутого совершеннолетия?
Зачем вообще было забирать?
Зачем все эти идиотские игры в вежливость?
Зачем вообще всё?
У самого Саске, кажется, только что прорезалась какая-то неведомая болезнь. Кажется, будто отравился или простыл, или и то, и другое.
Кажется, что у него болит сразу везде, и почему-то за грудиной ощутимее всего.
Ему хочется завернуться в одеяло, стиснуть его концы покрепче и так остаться навсегда в своей комнате.
В комнате, где он в относительной безопасности.
Итачи ни за что не подняться по лестнице.
Итачи…
Саске выдыхает отчего-то ставший горячим и будто липким воздух и медленно садится на скомканной простыне.
Не осталось там ничего от его брата. Так, оболочка. Вежливая, отстранённая и пустая.
Оболочка с прибитой ко лбу табличкой опекуна.
Потому что так, видимо, было надо.
Потому что он решил, что Саске подрос достаточно и так будет правильно. Решил выполнить свой долг?
Саске выдыхает, промаргивается, глядя на мутноватую в темноте, белую дверь, и встаёт на ноги снова. Куда осторожнее и придерживаясь за стену. Куда осторожнее и пытаясь понять, что собирается делать.
Собираясь проверить, принял ли его упрямый опекун, надеявшийся отделаться от всего вот так просто, таблетки, или узнать, жив ли ещё его брат.
Осталось от него что-то? И если осталось, то как много? Если осталось, то насколько они стали чужими друг для друга?
Шаг, шаг, шаг…
Как в тумане до лестницы.
Саске действительно пошатывает, и он не очень понимает, что собирается сделать.
Саске решает, что для начала было бы неплохо просто спуститься вниз.
Дойти до двери, которую он не закрыл.
Держится у стены, бредёт так, будто сам болеет, и с удивлением замечает полоску тусклого жёлтого света, упавшего на пол.
Замечает, заглянув в комнату, что постель разворошена, а трости нет рядом с кроватью. Слышит звук льющейся воды в маленькой неудобной ванной, и первым порывом — желание убежать снова.
Бросает беглый взгляд на тумбочку, глазам своим не верит, когда видит, что тот грубо надорван, и с трудом переносит дубовую, абсолютно непослушную ногу через отсутствующий порог.
И ему вдруг страшно не остаться, а оттого, что не знает: может, прогонят?
Ему страшно, но, сухо сглотнув, он закрывает за собой дверь и дёргает ручку до звонкого щёлка. Обойдя кровать, расправляет простыню и, упав на матрас, по макушку натягивает одеяло.
Саске не дышит.
Саске весь оказывается окутан чужим запахом.
И шампуня, и пота, и будто ещё чего-то, куда более пугающего.
Саске глубоко вдыхает и зажмуривается.
Он всегда считал себя довольно смелым.
Сейчас поджимает ноги и сбивается в один большой комок нервов.
Сейчас — один большой комок ожидания и напряжения.
Едва не умирает, когда выключают воду. Едва не задыхается, когда слышит выдох, влажный скрип, с которым обычно отирают запотевшее зеркало, и спустя минуту — скрежет штыря на трости по кафелю.
Едва не задыхается и уже совершенно не уверен, что знает, зачем пришёл.
Уже уверен, что не стоило.
Уже решает бежать, да ручка щёлкает, и потому только сжимает зубами край одеяла и жмурится.
Ещё сильнее, ещё напряженнее.
Сам будто в лихорадке дрожит и… ждёт.
Слов ждёт, но почему-то испытывает облегчение, когда трость стучит о пол ближе. Тут всего и надо-то, что три шага.
Саске упорно напоминает себе, что не разговаривает с ним. Напоминает совершенно невовремя, совершенно однозначно поздно, и едва не скатывается на пол, ощутив, как прогнулся матрас с другой стороны.
Итачи, с его покорёженной и собранной заново по кускам ногой, не так-то просто даже сесть, не говоря о том, чтобы улечься.
У Итачи около полусотни шрамов и заживших порезов.
Около полусотни росчерков от осколков стекла и металла.
У Итачи нечто страшное вместо левого глаза. Нечто, смахивающее на месиво чёрного и красного. Нечто, что почти не видит, но, насколько Саске помнит, всё-таки улавливает свет.
Глаз пострадал, а лицо нетронуто… Вроде бы. Саске давно напрямую не смотрел.
Саске представляет его почти ребёнком.
Таким, каким запомнил.
Щуплым, не таким уж и высоким…
Саске давится и ощущает, как у него все внутренности перекручивает шнуром, когда тяжесть, примявшая свободную половину матраса, осторожно оттягивает угол его одеяла.
Саске не борется за него, как стал бы в детстве, но и не помогает.
Саске парализован страхом и едва не подпрыгивает, когда его плеча осторожно касаются.
Горячими даже сквозь плотную пижаму пальцами. Проводят по мягкой фланели, будто походя, а после уверенно сжимают, захватывая и ключицу.
Саске частенько спал вместе с ним в детстве. Не понимал, почему нельзя. Саске, может быть, глупый, но его не тянет вывернуться наизнанку от отвращения и сейчас.
Саске тревожно, но это — всё. Обида — и та отступает. Он не знает, что это.
Саске хочется выпрыгнуть вон из кожи, когда горячим воздухом на его макушку лёгшее «мальчик мой» отзывается внутри.
Саске хочется, чтобы и без того осёкшийся голос замолчал насовсем, потому что причиняет ему боль, и он не думая оборачивается для того, чтобы запечатать чужой рот своей рукой. Выкрутившись, глупо путается в одеяле, которое пытается отпнуть, и теряется, но упрямый же.
Прижимает пальцы к губам и подбородку, едва не закрывает ноздри и допускает главную из всех своих ошибок.
Смотрит.
Собирался кричать, собирался вопить прямо в лицо, перескакивая с «заткнись, не смей мне этого говорить!» на ломкое «за что ты так со мной?!». Собирался кричать, но как-то разом сник.
Смотрит в глаза, которые прямо напротив его, и тот, что покалеченный, с вкраплениями алого, кажется ему демоническим.
Итачи горячий, и совершенно неразумно было лезть под воду.
Итачи смотрит на него напрямую, и впервые за столько времени невозможно близко.
Саске зажимает его рот рукой, и тот абсолютно не против. Только моргает, будто боясь, что если мотнёт головой, то взаправду сбросит прохладные пальцы.
Сбросит ладонь, центра которой он касается губами. Медленно, сухо и не отрывая взгляда.
Саске понимает, что лучше бы не приходил.
Обоим было бы лучше.
Саске чудится, что он тоже заболел. Подцепил частицу чужого жара, и она тут же разрослась, поглотила его.
И горько, и странно-сладко.
Всё ещё тревожно, но не страшно.
Поцелуи всё ещё сухие, неторопливые. От центра ладони к запястью, которое Саске доверчиво подставляет и позволяет перехватить свою ладонь чужой ладони.
Широко раскрытыми глазами следит за ртом, накрывшим кожу там, где сквозь неё просвечивают синеватые жилы.
Ощущает себя зачарованным.
Ощущает себя растерянным.
Итачи целовал его и раньше.
В макушку или щёку.
Целовал его синяки и ссадины.
Это было мило тогда. Этого не должно быть сейчас.
Этого не должно быть, но… Саске следит за этими губами как заколдованный и не смеет отдёрнуть руку.
Если захочет уйти — уверен, отпустят. Если захочет.
Прикосновения невинные, но лишь отчасти. Прикосновения парализуют, заставляют моргать реже, и Саске едва не упускает момент, когда оказывается объектом слишком уж пристального взгляда.
Едва не упускает момент, когда чужая левая рука скользит под его шею и Итачи оказывается куда ближе.
Итачи берётся за его лицо и осторожно гладит по щеке. Глядит сверху вниз, совершенно не давяще нависая, и, когда говорит снова, Саске просто боится затыкать ему рот.
Саске слушает и не дышит.
— Я знаю, насколько виноват.
Саске сглатывает, собирается вклиниться, даже качает головой, но большой палец касается уголка его губ, и он просто не смеет его сбросить. Сам не знает, почему так этого боится.
— Но я думал, что так будет лучше. Думал, что я спасаю тебя.
Прикосновения шероховатые, медленные, и Саске невольно приоткрывает рот, чтобы удобнее было выводить незамысловатые короткие линии.
Саске не перебивает его. Саске всё ещё верит, что точно не ждал этих слов. Весь этот год не ждал.
— Думал, что спасаю тебя. И от этого дома, и от себя.
Саске бы перебить его, толкнуть в грудь и даже ударить крепко сжавшимся кулаком. Саске бы вообще его бить, пока лицо с идеальным точёным носом не станет месивом. За каждый месяц, день и год. Но всё, на что его хватает, — это на шершавый шёпот, который тоже кажется горячим:
— Не нужно было.
Итачи соглашается тут же и медленно опускает голову, замирая в каком-то сантиметре от того, чтобы прижаться к Саске своим пылающим даже на расстоянии лбом:
— Да, я знаю.
Соглашается тут же и так и смотрит в упор. Так и смотрит, пока Саске не решится. Не решится протянуть руку и, уложив ее на основание чужой шеи, надавить.
Ещё немного ниже.
Чтобы касаться головами. Чтобы в миллиметрах от друг друга и близко-близко руками.
Саске едва понимает, что делает, когда поправляет одеяло и подаётся ещё немного ближе, чтобы завести колено за чужое бедро.
Чтобы устроиться удобнее на продавленном матрасе, который не меняли будто из принципа, и, плюнув на всё, прижаться.
Прижаться, как в детстве, только жмуриться теперь хочется вовсе не от всепоглощающего ощущения счастья или защищённости.
Хочется спрятаться. От того, в чьих руках затих.
Его… старший брат, из которого вышел абсолютно никакой, рафинированно вежливый опекун, весь как огонь.
Весь совершенно замученный простудой и совершенно больной.
Саске ощущает себя объятым сухим пламенем.
И на голову Итачи тоже больной.
Саске уверен, что тот повредился умом и даже признаёт это. Сейчас он признаёт многое и, может, даже что-то расскажет. Да только отчего-то не хочется спрашивать. Сейчас не хочется. Сейчас хватает вовсе не случайных касаний и взглядов.
Саске так и держит пальцы на его шее, когда шепчет спустя время:
— Уже поздно что-то менять.
Итачи отзывается сразу же, и его голос спокойнее, чем когда-либо:
— Да, я знаю.
Они оба знают, и ни один не двигается с места.
Саске бы всё-таки свалить к себе. Сделать вид, что ничего не было, и списать всё на странный сон. Саске бы подняться наверх по лестнице, оказаться в безопасности, но он будто скован этим безумным теплом.
Итачи бы его отпустить, но дело всё в том же «но».
И немного в руках, что расслабленно касаются его шеи и запястья.
Один — в пижаме, как в броне, второй — совершенно беззащитен и обнажён.
Саске смотрит на него в упор, пока веки не начинают тяжелеть и слипаться. Саске смотрит на него в упор и сам же поправляет одеяло перед тем, как уснуть. Натягивает его выше, проверяет даже, насколько закрыло чужую голую спину.
Саске горбится чуть сильнее, впечатывается лбом в щёку и обещает себе, что завтра всё будет так же, как с самого начала заведено. Обещает себе, что уверит себя, что почудилось.
И вот сейчас тоже.
Особенно сейчас, когда его лба едва коснулись чужие губы. Коснулись и тут же исчезли, не желая спугнуть.
Саске уйдёт в школу, а вернувшись, сделает вид, что в доме по-прежнему никого нет.
Саске так верит в это, что засыпает сразу же.
Сразу же, без колючих противных снов и упорно игнорируя руку под своей головой.
Пальцы на поясе, там, где приподнимается предательски широкая пижама, тоже.
***
Возвращается и ещё на подходе к дому замечает, что в гостиной горит свет. Замечает его из-за свободных, не зашторенных окон и крепче сжимает в руке пакет.
Сам не знает, как так вышло, но набрал продуктов куда больше, чем нужно на одного.