ID работы: 8691388

слияние галактик

Слэш
PG-13
В процессе
54
Размер:
планируется Макси, написано 75 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 20 Отзывы 8 В сборник Скачать

VI. петрикор

Настройки текста

yellow days — go home

      Солнечный свет покидает ренджунову спальню.       Выветривается, как аромат донхековых сигарет из одежды, растворяется сквозь занавески и вовсе не мажет по стенам теплыми лучами — от солнечного света действительно ничего не остается. Ренджун не чувствует присутствие Джемина рядом, и только лишь резкий громкий звук грома заставляет его открыть глаза. Он, полусонный, тянется ладонью до другой стороны кровати, но ощущает — невесомо, как первый снег ноябрьским утром — прохладу от помятой подушки. Одиночество вызывает печаль — Ренджун не осознает ее в полном мере, но почему-то пустота, окружающая его, заставляет лишь глубоко вздохнуть. Он переворачивается на спину, мимолетно замечая, что вчера так и не переоделся в домашнюю одежду, и совершенно безэмоциональным взглядом смотрит на голубой потолок.       Ренджун не думает о том, который сейчас час, о необходимости идти в школу, о вчерашнем вечере — кажется, будто все воспоминания становятся безразличны, а обязанности — глупы и вовсе не важны. Если он снова прогуляет учебу — его отчислят, и Ренджун в этом уверен, но даже страх перед отчислением не помогает ему подняться с кровати или хотя бы дотянуться до мобильного телефона, чтобы посмотреть время. Гром, вновь доносящийся с улицы, звучит еще громче, и небо стремительно затягивается глубокими, темными тучами, похожими на мазки густых гуашевых красок.       Подушка рядом пахнет, как пахнет джеминова кожа, и ее холодность напоминает утро августа. Маленькое ренджуново сердце, кажется, размером с ладонь, отбивает спокойный ритм, и он звучит громче того самого грома за окном. Быть может, если бы Джемин лежал сейчас рядом с ним, если бы он коснулся его щеки, то Ренджун бы ощутил, как замирает собственное дыхание. Но сейчас он находится совершенно один, и его голова оказывается совершенно пустой, не заполненной ни одной мыслью на свете.       Ренджун поднимается, усаживаясь на край кровати, и опустошенным взглядом всматривается в небольшой беспорядок. Он замечает среди вещей чуть помятый листочек и инстинктивно тянется, чтобы его поднять; берет простой карандаш, лежащий в немного порванном школьном пенале, и впервые чертит линию по бумаге. Раньше его успокоением было рисование граффити на заброшенных зданиях, а обычные листы вызывали тоску и печаль, самый странный страх на свете — казалось, будто рисование бессмысленно точно так же, как и мечта стать художником.       Однако сейчас Ренджун вырисовывает чьи-то черты лица: чуть пухлые губы, открытый взгляд, длинные ресницы, и карандаш плавно, но все-таки с небольшим волнением скользит по бумаге. Ренджуну кажется приятным впервые за долгое время слышать то, как грифель касается чуть шершавой поверхности, и замечать, как изгиб ладони пачкается из-за случайных прикосновений к рисунку. У Ренджуна нет страха, но есть неосуществимая мечта, детская глупость, к которой тайно стремится его сердце, хрупкое и нежное, будто тот самый листочек бумаги.       К чему стремится любящее сердце? Сердце, любящее не только человека, но и предметы, явления, к которым лежит душа — мягкая, как сахарная вата, острая, как наточенный меч, и раненная, как после удара им же. Разбросанные по всей голове чувства, болезненный укол прямо в грудь от осознания собственных ощущений — глупость или же — Ренджун сомневается — наивысшая человеческая сила? Он прерывается, поджимает губы, переводит взгляд на лежащую среди множества бумажек книгу Андре Асимана и, кажется, все-таки осознает:       — Героический поступок, — шепчет Ренджун, возвращаясь обратно к рисунку и добавляя последние штрихи портрета. Он заканчивает и отодвигает листок чуть дальше, пытаясь всмотреться в глаза, глядящие на него в ответ. Ренджун узнает этот взгляд и чувствует, как по его телу пробегает небольшая дрожь; привычный, родной взгляд, самые красивые длинные ресницы на свете — Ренджун видит все это и понимает, что черты лица напоминают Джемина. Неужели он нарисовал его, совершенно не замечая, как каждая из деталей похожа на него?       Ренджун находит это странным, почти пугающим, и болезненная тоска отдается с каждым ударом его сердца. Однако ни на один из всех своих вопросов он не находит ответа, и Ренджун не осознает, к чему оно стремится, куда так безмятежно держит путь. Он откладывает рисунок в сторону и, не желая больше находиться в своей спальне, стены которой будто бы давят со всех сторон, выходит из нее.       На кухне мама варит кофе, и Ренджун впервые видит, что она находится днем дома, что ее черные, будто смоль, волосы небрежно завязаны в пучок, и лишь одна прядь спадает ей на глаза. Женщина молча переводит взгляд на юношу, и он так же молча отворачивается, направляясь к шкафчикам, где лежат медовые хлопья. Ренджун насыпает их в тарелку и почти хочет уйти, как мама его останавливает и просит сесть с ней за обеденный стол; сначала он растерянно смотрит ей в глаза, а затем почему-то соглашается и усаживается напротив нее.       Женщина ставит только что доваренный черный кофе на стол, случайно задевая кончиком пальца ладонь Ренджуна, и выдает: — Мне из школы уже два раза звонили, сказали, что ты постоянно прогуливаешь уроки, — она делает небольшой глоток напитка, игнорируя исходящий от него горячий пар. — С тобой хотят провести воспитательные работы, — добавляет женщина, отодвигая рукав пиджака и смотря на время, что показывают ручные серебряные часы. — Почему ты не ходишь в школу?       — Нет желания, — коротко и холодно отвечает Ренджун, поедая хлопья с молоком. Мама что-то снова объясняет, однако он не слушает и погружается в свои мысли, потому что находиться рядом с ней становится некомфортно, а ее наставления кажутся бессмысленными. Ренджун сам не понимает, почему женщина так внезапно и резко стала интересоваться глупыми заботами о собственном сыне; почему она, когда между ними образовалась огромная бездонная пропасть, решила разговаривать с ним об обыденных школьных делах и проблемах. И это непонимание отталкивает его от нее еще больше — настолько далеко, что Ренджун перестает надеяться на то, что сможет доверить матери даже самые простые истории из жизни. — Я пойду, — он доедает завтрак, ставит тарелку в раковину и возвращается к себе в спальню, чтобы переодеться и вновь уйти из дома до самого вечера.

х

      Донхек пишет песни, когда ему разбивают сердце; Донхек играет на гитаре, когда ему больно; Донхек поет, когда его мысли путаются между собой, мешают сосредоточиться, а в грудной клетке что-то болезненно покалывает и сжимается. Он мало говорит о своей боли, вернее не говорит о ней совсем, и каждый раз, когда все рушится, словно карточный домик, Донхек выглядит счастливее всего. Его собственный парадокс, неизбежная модель поведения, защита от страхов и одиночества: страшно — иди вперед, больно — улыбнись шире, одиноко — оттолкни от себя всех.       Но с Минхеном почему-то это не срабатывает — тот постоянно приходит в репетиционный зал, садится рядом на старенький диван и играет вместе с Донхеком на гитаре. Минхен практически ничего не спрашивает, ничего не говорит, однако его присутствие смягчает донхекову боль — незаметно, почти не ощутимо, но Донхек чувствует себя понятым, даже не рассказывая ни о чем. Возможно, Минхен понимает его без слов, как если бы он слушал классическую музыку и анализировал ноты, думая, что хотел донести музыкант слушателю.       Донхек же себя музыкантом не считает — быть может, только его плохим подобием, — но единственные метафоры, которые он придумывает, связаны с музыкой, и лишь ее он способен понять. Играя на гитаре, Донхек чувствует себя защищенным, потому что думает, что имеет право на свою боль до тех пор, пока о ней никто, кроме струн, аккордов и текстов песен, не знает. Ему страшно представить, как его сердце, глупое и больное, воображаемо окажется в чьей-то ладони, и тот, кому оно достанется, будет решать: разбить или сберечь, как самое дорогое золото на свете.       Но, возможно, доверив свое сердце Ренджуну, Донхек разбил собственное сердце сам.       — Почему ты полюбил музыку? — спрашивает Минхен, когда Донхек доигрывает последний аккорд на гитаре и кладет ее к себе на колени. Минхен смотрит ему в глаза, терпеливо выжидая ответ, и его взгляд кажется предельно мягким и бережным, будто ему страшно спросить что-то лишнее; что-то, что сломает в донхековой душе веточку от хрупкого дерева.       Донхек переводит на него взгляд в ответ, удивляясь заданному вопросу, и, не думая ни секунды, произносит: — Она меня спасает, — он опускает голову, смотрит на лежащую на коленях гитару и добавляет: — и понимает, — договаривает Донхек и слабо приподнимает уголки губ, аккуратно проводя пальцами по струнам.       Он ставит гитару в нужное положение, садится в удобную позу и начинает играть спокойную мелодию, тихо напевая текст. Сейчас голос Донхека — мягкий, почти эфемерный, подобный лепестку ромашки, и из маленького окошка в помещении аромат грозы и дождя смешивается с его яблоневыми духами. Вся джинсовка уже давно пропиталась и ливнями, и сигаретами, и даже их таким непостоянным, вечно мечущимся от жары до холода летом. Донхек тоже, как это время года, бросается в крайности, с тревогой в сердце замирает посреди дороги и, передохнув, продолжает путь — только уже либо с запредельной нежностью, либо с нестерпимой болью.       Минхен Донхека не перебивает, смиренно слушает каждую строчку песни, и понимает, что его тексты — из бумажного сердца вырезанные больные птицы, которым никто не лечит, не перевязывает сломанные крылья. Минхен думает, что Донхека почти невозможно увидеть настоящим, но сейчас, когда тот играет на гитаре, его душа обнажена и открыта настолько, что из нее можно забрать каждую клеточку, разглядеть каждое неозвученное им слово. Молчание о чувствах гибнет в донхековых песнях — в них оно становится нереальным, и печаль, боль, отчаяние — все заполняет мелодии.       Внезапно голос Донхека чуть срывается и дрожит, а палец соскальзывает с нужной струны. Он делает глубокий вздох, переводя взгляд куда-то на пол, будто бы пытаясь собраться с мыслями, и молча убирает гитару в сторону. Донхек ищет по карманам джинсовки пачку сигарет, но находит лишь почти закончившуюся зажигалку и, разочаровавшись, собирается встать с дивана, как Минхен одергивает его рукав и спокойным, серьезным тоном произносит:       — Не кури так часто, — он устремляет взгляд прямо Донхеку в глаза, — вредно же, — и улыбается как-то по-наивному, по-доброму, словно стараясь улыбкой выразить огромную заботу. Но помимо улыбки Минхену хочется выразить намного больше, рассказать, что звучит в каждом биении сердца; наверное, Минхену хочется сказать слишком много, чтобы иметь право на эту возможность.       Минхен почти как ребенок тянется к запретному и безответному — вот так и не переводит взгляда с Донхека; вот так и не опускает его рукав еще несколько секунд, пока не замечает и не смущается собственной решительности. А Донхек почти как кто-то; кто-то, наверное, совсем запутанный в себе и не нашедший выхода из холодного тоннеля. Возможно, ему хочется, чтобы в жизни так же, как в мрачном вагоне метро, горела табличка «выход»; возможно, ему хочется, чтобы кто-нибудь вывел его за руку на правильный путь — только Донхек, кажется, если и попытается вообразить свою жизнь тем самым вагоном метро, то сам станет такой грустной и одинокой надписью «не прислоняться».       Не прикасаться.       Не подходить.       Не смотреть в глаза.       И Минхен к нему не прислоняется — он сидит на другом краю дивана, ждет, пока Донхек вымолвит хоть слово, однако единственное, что тот делает — безутешно смотрит в пустой угол. Минхен сам не понимает, почему Донхек его послушал и не пошел в какой-нибудь ларек покупать дешевые сигареты, но лишних вопросов не задает. Тот же подсаживается к нему чуть ближе, и еще, и еще; приближается до тех пор, пока их плечи окончательно не соприкасаются друг с другом.       Донхек прикоснулся к нему сам.       Это совсем эфемерно и совсем по-детски глупо, и Минхен на секунду широко распахивает глаза от удивления, полушепотом выдавая: — Ты чего?       Донхек ничего не отвечает и медленно кладет голову Минхену на колени, будто бы это совершенно привычно и естественно, как прорастающий цветок сквозь асфальт. Минхен удивляется этому жесту еще больше, чем предыдущему, но все-таки решается осторожно коснуться ладонью рыжих донхековых волос и запускает в них пальцы. Он аккуратно перебирает пряди, ощущая чужое дыхание на себе, и рассматривает красивую шею — настолько красивую, что, быть может, по ней могли бы создать эскиз для будущей скульптуры, которая будет стоять в музее.       — Побудь со мной, — молвит Донхек, упираясь щекой в минхеново колено, и прерывисто дышит, будто пытается контролировать каждый вздох. Если бы он сказал чуть больше, чем эту короткую фразу, то возненавидел бы себя сильнее всех на свете, но сейчас, в этот момент, его сердце заполнено лишь болью и тоской, а из-за Минхена — спокойствием и уютом; молчанием, согревающим изнутри.       Минхен видит в донхековых словах исповедь, тайну, сокрытую от всего мира, и нежно гладит его по мягким рыжим волосам. Он не желает услышать большего и не ждет, что Донхек откроет ему свое сердце и вывернет душу наизнанку; в простой просьбе он чувствует печаль и одиночество, и ему так искренне хочется забрать у Донхека каждое из плохих чувств. Минхен уверен, что из боли вырастут красивые цветы, напишутся грустные строчки песен, выкурятся десятки сигарет, и единственное, что он может сделать, — подарить Донхеку столь желаемое понимание.       Он замечает каждую донхекову боль, смотрит на то, как тот в очередной раз возвращается расстроенным и раздраженным; для него у Минхена же не остается злости в ответ, никакого желания беспричинно и хаотично разрушить весь мир, образовавшийся вокруг Донхека. Но у него остается чувство осознания, как близки друг другу одинокие сердца, как сильно ему хочется вытеснить печаль и заменить ее на радость, а отчаяние — на надежду.       — Это пройдет, — Минхен шепчет, зная, что Донхек внимательно его слушает, — и дождь тоже скоро кончится, — он устремляет взгляд куда-то вглубь комнаты, прислушиваясь к звукам с улицы. Однако сам не понимает, о каком дожде он говорит: о том, что сейчас беспрерывно льет в их маленьком городе или о том, что вечно идет в донхековом сердце.       Но, думая о собственном сердце, о Донхеке и его музыке, улыбке и боли, Минхен по-глупому усмехается, проговаривая в голове навязчивую мысль:       «Разбей мне сердце, Донхек. Разбей его столько раз, сколько ты захочешь».

х

      Ренджун выходит из дома в дождь со скейтом в руках и баллончиками краски в рюкзаке; натягивает капюшон от толстовки и едет до заброшенных зданий, следуя порыву холодного ветра. Его чувства сейчас — лепестки незабудок, втоптанных в землю; такие хрупкие и холодные, такие непонятные. Он думает о том, что тоскует по джеминовым прикосновениям, и чувствует, как болезненно отдаются в голове воспоминания о донхековой улыбке. Ренджуну хочется слиться вместе с этим дождем, раствориться в нем, как капелька воды; лечь на мокрую траву и смотреть куда-то вглубь неба, в самую вселенную.       Одежда промокает насквозь, но Ренджун не прекращает путь — кажется, будто его собственные мысли ведут от всех проблем в укрытие, в место, в котором они с Джемином когда-то рисовали подснежники. И когда он доезжает, то бросает скейт в сторону, а сам, как и хотел, ложится на мокрую траву рядом со зданием, где нарисовано их граффити. Ренджун раскрывает руки в сторону, щурясь от капель дождя, попадающих на лицо, и чувствует себя невесомым и нереальным; он представляет, что сейчас в этом огромном мире больше ничего не существует — только он сам, серое небо и холодный дождь.       Ренджун смотрит на небо, замечает, как в нем высоко-высоко пролетает птица, и думает, что, наверное, она чувствует себя хорошо, парит между облаков и, возможно, совсем не ощущает одиночества. Или птицы тоже чувствуют себя одиноко? Они летают так высоко и совсем не подозревают о том, сколько внизу, на земле, одиноких людей; людей, которые не понимают собственные чувства; людей, которые смотрят на всех этих птиц и мечтают тоже просто свободно летать в небе, не думая обо всем, что тревожит в надоедливых и шумных городах.       Почему одиночество ни в чем не измеряется? Почему нельзя посчитать количество тоски в человеке? Быть может, их бывает настолько много, что если бы существовала единица измерения и способ счета, то такое большое число стало бы и вовсе невозможным. Вечным.       Ренджун прикрывает глаза, но внезапно ощущает, как на лицо перестают попадать капли, а над ним самим нависает чей-то силуэт. Он открывает глаза обратно и видит: Джемин с чуть завитыми от влажности волосами стоит над ним, держа в руках огромный зеленый зонт, и улыбается так дружелюбно и мягко, так по-особенному заботливо.       — Зачем ты пошел сюда в дождь? Заболеешь ведь, — Джемин протягивает Ренджуну руку, но он не сразу подает ее в ответ, продолжая удивленно смотреть прямо в его искрящиеся глаза. — Не удивляйся, что я тебя нашел. Когда твоя мама сказала, что тебя нет дома, я сразу понял, что ты будешь здесь, — Джемин улыбается еще шире, — я тоже не пошел сегодня в школу. Нужно было помочь Миен, — добавляет он. — Эй, может, ты уже встанешь?       Ренджун выдерживает паузу, пока тишину прерывает лишь шум дождя, а затем все-таки молвит: — Я больше не хочу нигде быть, — он бегает глазами по зеленому зонту, который закрывает весь вид на небо, и больше не смотрит в джеминовы глаза. — Давай не пойдем домой? — и Джемин кивает ему в ответ.       Джемину невольно хочется спросить «А куда?», но Ренджун молча берет его руку в свою ладонь, а затем, резко и неожиданно, тянет его на себя; и так тянет, что зеленый джеминов зонтик отлетает в сторону, а его красивое и крупное тело оказывается сверху. Джемин нависает над Ренджуном, смотря ему прямо в глаза, и будто бы совсем не дышит, считает каждый ренджунов вздох, каждое подрагивание угольных ресниц. Расстояние, образовавшееся между ними, совсем крохотное, почти достигнутое предела, и даже дождь, капающий с неба, не заставляет их отодвинуться — Джемин прикрывает спиной все капли, чувствуя, как намокают его и без того влажные волосы.       Ренджун не шевелится, дышит прерывисто и затрудненно, одаривая Джемина взглядом в ответ. Он знает — наоборот, он хочет, — чтобы расстояние сократилось на последние оставшиеся миллиметры, но Джемин не предпринимает никаких действий, оставаясь во все той же позе, что и ранее. Ренджун облизывает сухие губы и внезапно морщится, когда Джемин неожиданно дует ему на лоб так, что его челка слегка разлетается в стороны.       — Что ты делаешь? — недоуменно спрашивает Ренджун, замечая, как Джемин тянется кончиками пальцев до его макушки.       — У тебя божья коровка здесь, — Джемин указывает на макушку, куда отлетело насекомое, и улыбается, отпуская ее в траву. — Нужно было ее в спичечный коробок положить, тогда она была бы нашей, — он ложится рядом с Ренджуном, поворачиваясь лицом к лицу.       Ренджун смотрит на Джемина, пока на них капает дождь, а ветви деревьев бросаются в дрожь от порывов ветра; кажется, что вся земля проваливается под ними, что небо опадает сгустками печали, превращающейся в чувства целой планеты. Если коснуться сейчас джеминовой кожи, то он, такой хрупкий, наверняка расплавится, как восковая свеча; растечется медом, рассыплется сахаром, развалится незабудками, колокольчиками, подснежниками. Поэтому Ренджун не рискует — он держится на небольшом расстоянии от него; интимном, но все еще позволительном, и лишь тонет в пленительных карих глазах.       Джемин — сборник написанных от руки стихов, почти неразборчивых, порой запредельно чувственных и острых. Его хочется прочитать, его действительно очень хочется коснуться; притянуть к себе, выделить пунктиром каждую выпирающую венку и косточку, лирически описать арку купидона на верхней губе, оставить след на лбу и левой щеке. Джемину хочется подарить необъятное количество нежности, и Ренджун едва сдерживается, чтобы не нарушить их молчание, чтобы не столкнуть их галактики окончательно.       Когда Млечный путь и Андромеда наконец сольются? Когда Ренджун наконец почувствует вкус джеминовых губ.       Ренджуна не волнует его грязная толстовка, взъерошенные волосы, ветреная и дождливая погода — только Джемин, только бесконечное влечение к нему. И Джемин почему-то тоже не прерывает взгляд ни на секунду, не уходит домой, оставляя Ренджуна совершенно одного. Так странно и глупо — хотеть быть рядом с человеком даже в самых неподходящих для этого обстоятельствах; так странно — хотеть просто быть рядом.       Ренджуново сердце разбито вдребезги, и осколочки почти не собираются вместе; хрупкие, острые осколочки, хрустальные, с трещинками и без. Ренджун тоже осколочек, а чувства его — причина всех этих царапин, но он позволяет им жить внутри него дальше; он позволяет себе чувствовать своим разбитым сердцем, зная, с какой болью обходится каждый удар. У него не остается надежд, но он хранит множество шансов, бесконечных и искренних, которые готов вручить Джемину.       Влюбленность напоминает Ренджуну игру в лотерею: никогда не знаешь, когда тебе повезет, но все время пытаешь собственную удачу; собственные шансы.       Дождь постепенно стихает, и Джемин предлагает зайти к нему домой, чтобы переодеться. Ренджун долго не думает и соглашается, вставая с мокрой травы и следуя за джеминовым силуэтом впереди. — Люблю землистый запах после дождя, — говорит Джемин, доставая ключи из кармана. — Ты знал, что он называется петрикор? — Ренджун кивает головой. — Это название образовалось от греческих слов petra и ichor, что означают камень и жидкость, текущую в жилах богов. Поэтому этот запах напоминает мне о греческой мифологии, — Джемин складывает зонтик и впускает Ренджуна в подъезд, а затем и в квартиру.       У Джемина в квартире пахнет имбирными пряниками, напоминающими о Рождестве, и сладкой сахарной пудрой, что дает знать о присутствии Миен. Джемин, оставив зонтик в коридоре, заглядывает к ней, быстро поздоровавшись, и ведет Ренджуна в спальню. Он достает из шкафа две толстовки, вручая одну Ренджуну, а сам снимает с себя кофту, оставаясь в одной белой облегающей майке.       — Ты чего? — спрашивает Джемин, заметив изучающий взгляд Ренджуна, на что тот вздрагивает от неожиданности. — Переодевайся давай, — усмехается он, — и я отнесу грязные вещи в корзину.       И внезапно Ренджуну становится стыдно и страшно за себя, за свое юношеское тело, за лебединую шею, худощавые костяшки, выпирающие ключицы; так стыдно, что он еще пару секунд не двигается, смотря в одну точку, но затем все-таки медленно снимает с себя кофту, оставляя торс оголенным. Ренджуновы щеки заливаются пунцовым румянцем, и он осторожно протягивает Джемину грязную вещь, избегая зрительного контакта. Тот забирает кофту и выходит из спальни, будто бы молча прочувствовав весь ренджунов страх, все его смущение.       Ренджун глубоко вздыхает, и наконец надевает на себя толстовку, понимая, что она ему точно на размера два больше. Но к нему приходит приятное осознание: вещь пахнет свежим порошком и отдаленно, едва ощутимо джеминовой кожей; любимой, бархатной джеминовой кожей.       — Хочешь сходить в автокинотеатр? Он не так далеко отсюда, — произносит Джемин, заходя в спальню, и Ренджун тут же соглашается, повернувшись к нему лицом.       Он пойдет куда угодно, самое главное — Джемин будет рядом.       И они действительно идут в их городской маленький автокинотеатр со старыми креслами, карамельным (хотя Ренджун больше любит соленый) попкорном, стаканчиками с газировкой и совершенно разными людьми: иногда немного пьяными и беззаботными подростками, а иногда — взрослыми парами. Войти туда довольно просто: нужно всего лишь заплатить за вход, а после — за парковку, и Джемин, не спрашивая Ренджуна, сразу оплачивает за них двоих.       Ренджун хочет возразить, но Джемин перебивает: — Считай это расплатой за то, что ты меня учил кататься на скейте, — и улыбается.       Сегодня парковка оказывается едва заполненной, и пока другие решают куда поставить свой автомобиль, Джемин тянет Ренджуна за руку к открытому и старому, находящемуся недалеко от экрана. Они находят плед и подушки, пахнущие порошком, на передних сидениях и забрасывают их в открытый багажник без крыши. После дождя образовались небольшие лужи под колесами, а небо стало серым-серым, совершенно блеклым, будто бы безжизненным. Ренджун задумывается и поднимает голову вверх, пока Джемин отходит купить сладости вместе с напитками; он думает о многом: о Джемине, об этом непривычном месте, о случайных прикосновениях.       Ренджуну нравится думать о Джемине, но еще больше ему нравится быть с ним рядом. Вот так легко и просто, как сейчас, чувствуя тепло его тела, замечая красоту его улыбки. Он воображает, что все происходящее — выдумка, дурацкий сон, спроецированный его мозгом, но даже если все именно так, то Ренджун искренне не хочет просыпаться. Когда он еще ощутит Джемина так близко? Когда у него появится новая возможность услышать его смех? Быть может, если он запомнит каждую мелочь этого момента, каждую деталь, то потом его тусклая реальность наполнится воспоминаниями о времени, проведенном с Джемином.       Ренджун помнит, как лежал в мягкой постели поздно ночью, переплетая свои ладони и представляя, что вторая рука — джеминова, и что она намного теплее его. Ренджун проникался мыслями о нем, воображал, как Джемин скажет ему тихое «привет», и чувствовал, что его разбитое, безнадежно влюбленное сердце так отчаянно, так искренне тянется к сердцу Джемина. Он позволял каждому своему чувству гнить внутри, как пышные летние цветы, и оно так и делало — доходило до своего пика, а потом, невыносимо болезненно и колко, разрушало Ренджуна изнутри, изживало себя.       Ренджун помнит каждую минуту, проведенную в страданиях, но по-наивному называет их влюбленностью и переводит взгляд с неба на вернувшегося с едой Джемина.       — Соленого не было, — он протягивает стаканчик с попкорном, — но надеюсь, что карамельный здесь не так плох. Хотя продавец показался весьма сомнительным, и если он решит нас отравить, то я за это не ручаюсь, — Джемин смеется, усаживаясь рядом с Ренджуном.       — Спасибо, — Ренджун смущается и оттягивает и без того длинные рукава джеминовой толстовки. — Мы смотрим «Я — начало»? Я увидел постер на стене.       — Наверное, — Джемин задумывается, оборачиваясь назад, где висят постеры с фильмами. — Я его уже смотрел, мне очень нравится этот фильм. Возможно, он о чем-то большем, чем просто о любви, — он пожимает плечами и принимается поедать карамельный попкорн, когда на экране уже начинается заставка.       И пока они смотрят фильм, Ренджун чувствует себя особенным; настолько особенным, будто каждый его атом уникален и неповторим, пока он находится рядом с Джемином. Иэн Грэй говорит Софи: «Мои атомы всегда знали твои атомы», и Ренджун решается коснуться джеминовой руки; Иэн Грэй добавляет: «Мои атомы всегда любили твои атомы», и Джемин касается ренджуновой руки в ответ.       Джеминова рука действительно теплее ренджуновой и, возможно, намного нежнее, чем лепестки всех существующих в мире ландышей; мягкая и ласковая, большая и слабо сжимающая его ладонь. Неужели их атомы по-настоящему встретились прямо сейчас, в этот момент, в это вселенной? Неужели они поистине так хотели соприкоснуться, ощутить друг друга в человеческом теле?       Иногда человека хочется касаться словами — Ренджун не знает, как это, но определенно чувствует; а иногда — физически, чтобы ощущать каждый миллиметр кожи. И сейчас прикосновение для Ренджуна — целое благословение, подобное подарку Афродиты, подарку нежности, любви и страсти. Она, прекрасная и величественная, спустилась с Олимпа, чтобы он испытал к Джемину целый ураган эмоций; назвал их единственным спасением на свете, лечением от одиночества, маленьким пластырем на большой ранке.       У Ренджуна ранок много и на коленках, и на руках, и даже на сердце. Джемин большим пальцем проводит по его костяшкам, ощущая небольшую шершавость от едва заживающих царапин. Это — приятно, но это — выражение заботы или ответ на такую дурацкую, нескончаемую ренджунову нежность? Наверное, ее слишком много для него одного; наверное, Ренджуну правда хотелось бы разделить ее именно с ним.       И он думает о том, что в его мыслях слишком много «наверное», которое ему бы хотелось заменить на уверенное «точно».       — Ренджун, — произносит Джемин, пододвигаясь ближе; ближе настолько, что его лицо находится в нескольких сантиметров от ренджунового. — Можно задать вопрос?       — Можно, — Ренджун поворачивается к нему, и его робкий взгляд сталкивается с таинственным, глубоким джеминовым.       — Ты веришь, что однажды произойдет слияние галактик? — Ренджун недоуменно хмурится. — Ну, знаешь, ученые считают, что через миллиарды лет Млечный путь и Андромеда столкнутся, а последствием станет исчезновение красивого звездного неба, — уточняет Джемин. — Как думаешь, может ли это случиться раньше? — Ренджун задумывается и тихо говорит что-то о том, что «может быть, этого вообще никогда не случится», и Джемин уже почти шепчет вновь: — Можно задать еще один вопрос? — Ренджун кивает. — Можно тебя поцеловать?       Ренджун на секунду вздрагивает, не осознавая, послышался ли ему вопрос Джемина, и тот, будто бы понимая его волнение, переспрашивает еще тише, чем до этого, но более четко, словно читает по слогам:       «Можно тебя поцеловать?».       Джемин неуверенно дотрагивается кончиками пальцев до худой шеи Ренджуна, будто боясь спугнуть его, как крохотного животного, и чувствуя, как пересекает еще одну черту между ними; он поднимает ладони чуть выше и теперь — все также робко — касается ими мягких ренжуновых щек, которые уже успевают залиться пунцовым румянцем. Джемин не уверен, дает ли он себе полный отсчет в своих действиях, но он чувствует, как его глупое сердце просится быть ближе, извивается в нежности, хочет и молится о прикосновениях.       Может быть, процесс слияния галактик ускорится, если джеминовы губы сольются в поцелуе с ренджуновыми; может быть, если Джемин осмелится и ощутит сладость его губ, то их атомы наконец станут одним целым.       Ренджун соглашается едва заметным кивком.       И Джемин действительно целует Ренджуна, пока на экране главный герой рассказывает о молекулярной биологии; целует сначала неуверенно, не ощущая ответа от Ренджуна, но потом, когда все же получает его, — напористо, но невероятно нежно, будто бы в поцелуе действительно сливаются галактики. Ренджуновы губы сладкие от карамели, желанные, невообразимо чувственные настолько, что у Джемина не получается разорвать их связь. Он проводит ладонью по щеке, поднимая ее чуть выше, к шелковистым волосам, и запуская в них пальцы.       Кажется, Млечный путь и Андромеда наконец столкнулись, ведь Ренджун почувствовал вкус джеминовых губ.       — Можно поцеловать тебя в ответ? — полушепотом (в секундных перерывах поцелуя) спрашивает Ренджун, следуя порыву чувств, и Джемин вместо ответа лишь продолжает целовать; кладет ладонь Ренджуну на бедра, нежно проводя по ним и ощущая чужое тепло.       Только лишь когда они наконец разрывают поцелуй, Джемин осознает: возможно, он сделал что-то неправильное; возможно, этот поцелуй — простое минутное желание; возможно, он снова причинит кому-то боль. Джемин смотрит в бездонные глаза Ренджуна, будто бы вымаливающие у него хоть какого-то объяснения происходящему, но все слова словно становятся трудно выговариваемыми, а запутанные мысли исчезают из головы.       Джемин все еще чувствует сладость от поцелуя (или от карамели), и его сердце быстро колотится, а чувство страха усиливается где-то внутри. Джемин — полная катастрофа, стихийное бедствие, бесконечный поток вечно сменяющихся эмоций. Он знает, что действительно хотел этого, но почему-то начинает жалеть о случившемся почти сразу же. Не в силах смотреть Ренджуну в глаза дальше, Джемин отворачивается, закусывает нижнюю губу, думая о происходящем, и как-то почти резко выдает: — Извини.       Он подрывается с места, так и не смотря на Ренджуна, и быстрым шагом уходит. А Ренджун даже не оглядывается ему вслед, не задает лишних вопросов. Ренджун знает, что ему просто снова разбили сердце, но почему-то сейчас он находит это чем-то привычным; чем-то, с чем можно жить дальше.       Возможно, слияние галактик действительно приводит к исчезновению красивого звездного неба.

х

      — Пора домой, — говорит Минхен, расставляя музыкальные инструменты по своим местам, — дождь кончился.       Донхек свою гитару на место не ставит, а по-прежнему тихо наигрывает мелодии из головы. Он чувствует, что от минхенового присутствия исходит особое тепло, согревающее его холодное сердце, и выдает, будто шепчет: — Давай останемся?       Минхен поворачивается в его сторону, одаривая вопросительным взглядом, но кивает головой, прекрасно понимая, что на самом деле остаться не может — то ли из-за строгих родителей, то ли из-за того, что не хочет получать от Донхека ложные надежды. Тот, наверное, даже не осознает, сколько для Минхена значит это простое «Давай останемся?», сколько раз Минхен хотел, чтобы Донхек его о чем-нибудь попросил. Пусть даже о глупом и неважном, пусть о чем-то серьезном и искреннем — лишь бы попросил, показал, что нуждается в его присутствии; нуждается в нем самом.       Минхен — хороший мальчик (по крайней мере, так говорят все, кто его окружает), добрый, идеально воспитанный, очень вежливый; он из тех, кто придержит дверь, кто уступит место в метро, кто приютит бездомного котенка и будет прятать его в шкафу, чтобы не нашли родители, и бережно за ним ухаживать. Минхена так вырастили: сначала помогаешь другим, потом — думаешь о себе. Минхена так научили: самое главное — счастье другого человека, а собственные чувства — что с них взять? Других лелеять, оберегать, как нежный и хрупкий цветок, подбирать слова, чтобы не ранить, а если ранишь, то залечивать каждую душевную царапинку, неся ответственность за свои действия.       Минхену так рассказали: если хочешь подарить любовь, то сделаешь это безвозмездно, не ожидая, что получишь что-нибудь в ответ. Хоть горсточку, хоть капельку — ничего не получишь, если искренне полюбишь; будешь заботиться, благословить, отдавать себя без остатка, и все равно не посмеешь признаться, что хочешь быть любимым в ответ.       Поэтому всех, кого Минхен любит, он любит безответно, совершенно не зная, каково это — чувствовать, что тебя тоже могут полюбить.       Минхен действительно не может остаться с Донхеком, но не здесь, не в этом репетиционном подвале, а просто с ним, как с человеком. Это осознание ранит его так сильно, что иногда ему даже хочется расплакаться, словно маленький ребенок; разрыдаться до боли в грудной клетке, до того, что соленые слезы начнут обжигать лицо. Но Минхен намного сильнее, чем кажется, и, возможно, плакал последний раз действительно в детском саду, когда отец не выполнил свое обещание и не забрал его пораньше, чтобы они вместе поехали есть мороженое в кафе. Заботливая воспитательница тогда сказала: «Ничего, вы поедите сладости в следующий раз обязательно», только она еще не знала, что следующего раза не будет. И наивный, крохотный Минхен не знал еще тоже, да и вряд ли мог догадаться.       — Я рассказал родителям, что мне нравится парень, — говорит Минхен, подсаживаясь к Донхеку обратно. Он сам не осознает, почему делится этим с ним, для чего и зачем, но что-то в его сердце так отчаянно просит об этом, а Минхен оказывается не в силах противостоять.       — Тебе нравится парень? — спрашивает Донхек, пытаясь скрыть свое удивление, которое все-таки оказывается замеченным Минхеном.       Минхен задумывается: сначала о собственных словах, потом — о Донхеке. Почему-то ему кажется, что если сейчас он приблизится к нему еще больше, то расплавится, раскрошится, разобьется на осколки. И дело, наверное, вовсе не в донхековом тепле, не в его мягком голосе, не в его присутствии; дело, наверное, даже далеко не в самом Донхеке, а в чувствах, которые испытывает к нему Минхен; чувствах, которые он так тщетно хоронит в глубине сердца, где их точно никто никогда не найдет.       Минхен уверяет самого себя: Донхек — всего лишь глупая эмоция, желание прикоснуться, притяжение, которое можно объяснить с точки зрения физики. Но перед своими мыслями Минхен такой слабый-слабый; такой невыносимо крохотный, как будто выброшенный за борт собственной вселенной. И ему так хочется ответить на донхеков вопрос полушепотом:       «Мне нравишься ты».       Минхену очень-очень хочется — невероятно настолько, что внутри живота начинает тянуть, а ладони — потеть и краснеть, как у маленького ребенка. Кажется, что еще чуть-чуть, и его щеки заалеют, станут такими же красными, как октябрьский листопад, а он сбежит от Донхека, спрятавшись где-нибудь в углу. Юный, наивный Минхен по-настоящему хороший мальчик, и все его влюбленности — детские, безобидные, еще не знающие о том, каково это — чувствовать себя непонятым.       И если сейчас страх — единственное, что помогает Минхену оставаться на борту, то, быть может, он так и будет все время молчать.       — Они сказали не возвращаться домой, — доносится из уст Минхена, когда он набирается смелости и игнорирует возникший в горле ком. Почему ему страшно? Неужели он действительно был готов прошептать такое бессмысленное «ты мне нравишься» в лицо человеку, который точно бы не ответил взаимностью?       — Хочешь, переночуешь у меня? Или, быть может, перекантуешься, пока родители не примут обратно, — предлагает Донхек, — у меня все равно дядя редко дома бывает. Уверен, ему все равно, — добавляет он.       Минхен широко распахивает глаза и хлопает ресницами, не осознавая сказанное Донхеком. Его предложение кажется слишком внезапным и запретным, словно если он его примет, то страх перестанет быть защитой и больше не сможет спасать Минхена от последствий неопытности, детской наивности. Родители впервые выгнали его из дома; впервые сказали, что больше не нуждаются в своем неидеальном сыне, и, быть может, Минхену стоит принять их агрессию за возможность того, чтобы выбраться из клетки, которую они для него создали; быть может, Минхену нужно остаться непонятым, чтобы в конце концов стать собой.       Возможно, Минхену хочется стать для Донхека кем-то большим — кем-то, сравнимым с кометой, которая видна на ночном небе для земных наблюдателей; возможно, ему очень хочется, чтобы Донхек тоже посмотрел на него так, как люди смотрят на эти самые кометы, звезды, а иногда — целые планеты. Но, возможно, его желание станет таким же невыполнимым, как, например, прикосновение к солнцу.       Донхек же сам — солнце, яркое и теплое, нависающее над головой и греющее лучами мягкие щеки. Однако запретное и непозволительное, обреченное всегда оставаться одному в огромной солнечной системе, пока Минхен — земля, которая так печально кружит вокруг него. Земля, готовая изменить жизнь, даже когда одинокое солнце станет красным гигантом, а после — белым карликом.       Минхен, как и земля, изо всех сил будет стараться пережить каждый жизненный этап Донхека, словно жизненный цикл настоящего солнца.       — Я не знаю, когда родители примут меня обратно, — вздыхает он, — но спасибо за твою доброту. Для меня такого еще никто не делал, — Минхен улыбается искренне и тепло, предельно нежно, словно выражая в своей улыбке бесконечное количество чувств к Донхеку, которые с каждой секундой расцветают в его сердце, словно бутоны прекрасных цветов.       Минхен действительно не знает, когда он сможет вернуться домой, и вряд ли его маленькое количество карманных денег способно помочь ему выжить. Однако Донхек оказывается неожиданно мягким с ним, предельно внимательным, и это совершенно сбивает с толку. Как же холодная донхекова фраза «мы с тобой не друзья», как же его абсолютное безразличие, как же его желание оттолкнуть от себя всех — возможно, Минхен не способен понять.       В ответ Донхек лишь бормочет: «Пустяки», и Минхен решается положить голову к нему на плечо, все также нежно улыбаясь. Одно прикосновение, а внутри уже все сжимается, колется и болит, но боль оказывается приятной — такой, когда чувствуешь, что сердце взорвется от невыносимой влюбленности, как в детстве и юности, от которой веет наивностью, легкостью и простотой. Тогда ведь все обыкновенное необыкновенное, а невозможное — возможно; тогда ведь выражение привязанности — это и едва уловимое прикосновение, и случайно сорванная ромашка, и небольшая улыбка краешком губ.       Донхек усмехается, сам не понимая из-за чего, и, наверное, именно в этот момент они оба понимают: все-таки не только музыка может спасти больное человеческое сердце.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.