ID работы: 8694451

Цикламеновый улей

Слэш
R
Завершён
76
Размер:
71 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
76 Нравится 25 Отзывы 24 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
На кухне холодно и воняет соляркой — не от чего-то, а просто так, потому что старость, потому что соседи дерьмовые, и стены кафельные от заскорузлой сырости кажутся липкими, со странными коричневыми разводами, как будто от крови, но не такой, как от убийства человека, а скорее будто здесь очень долго давили сытых комарих; Илье похуй, впрочем. Он спиной, в футболку утянутой, к холодильнику прижимается, впитывая мерный гул, и быстро курит в открытое окно. Окошко скорее. Совсем маленькое, с подоконником, заставленным пепельницами, банками из-под энергетиков, сухими цветами и блестящими упаковками от презервативов и таблеток: от спазматических болей; от воспалений; от единственного в жизни шанса не проебать всё за полчаса — в лучшем случае, если честно. Илья курит в маленькое окошко в маленькой кухне, и когда к его пальцам уже почти подбирается жар — Алёна говорит ему: — Ахуеть ты крыса, — она тянет это особенно удивлённо-негодующе, и Илья против воли усмехается, соскальзывая ногтем между передними зубами — больно и без таблеток. Алёна — очень красивая Алёнка с упаковочек и журналов типа «Русской красоты», которые скорее интернет-издания без финансирования — Алёна хватает его за запястье и настойчиво тянет, одновременно наклоняясь, чтобы затянуться. Липкими от блеска губами она почти касается фаланг пальцев Ильи, и он смотрит на то, как на секунду замирают её трепещущие ресницы, без разбору бросающие тени на щеки, и чуть нервно выдыхает. — Говно, а не сигареты. Возьмёшь у меня в ящике нормальные, а то это пиздец. Пепельниц на маленьком подоконнике правда много, и Алёна хватает первую попавшуюся — из-под какого-то дешёвого кофе — и отплёвывает вязкую слюну. — Хоть бы место уступил девушке. — Ты на хуях ещё посидишь, — почти любовно. Если бы у Алёны был бычок — она бы затушила его о лицо Ильи. Если бы достоинство — она бы промолчала. Но у неё только блестящие в свете желтой лампочки презервативы, «нормальные» сигареты и головная боль; поэтому она ухмыляется: — Пока я буду сидеть на хуях, ты — дрочить на фотки этих хуёв. И потом, почти следом: — Подмети сегодня пол, окей? Потому что, ну, это пиздец. Таня и её ошкурки от семок меня заебали. Всех что-то бесит. Аллергии — таблетки от них тут тоже есть, прямо в куче серебряных конвалюток, где борьба с гриппом похожа на борьбу со сгустком клеток где-то внутри (Алёна говорит, что это называется «экстренная контрацепция», и используется тогда, когда ты хочешь сделать вид, что тебе поебать на твою жизнь — когда мужик нравится очень) — аллергии или несмешные ночные походы куда глаза глядят. — Я хочу немного проветриться. — Таня заебала тебя. Не меня. Ты и убирай за ней дерьмо, — немного запоздало отнекивается Илья. Сигарета в его руке уже давно рассыпалась последним пеплом на пол, потому что вся эта маленькая кухня в этой маленькой квартирке — просто большая мусорка. И плюют тут тоже на пол. — Впрочем, ты и за собой убрать не можешь. На пол и друг в друга. — Ты затыкаешься только когда сосёшь члены? В любом случае, мне похуй. Ты подметёшь, или завтра проснёшься от того, что не проснешься, окей? Илья улыбается. У Алёны очень длинный язык и очень беспочвенные обвинения; иногда со стороны они выглядят как парочка, а иногда — словно готовы вгрызться друг другу в глотки. В любом случае, опять же, похуй. Они же любят друг друга, просто очень по-своему. Через решётку в окне — маленьком — Илья вдруг удивительно чётко видит её силуэт, едва освещённый ржавой подъездной лампой, и долго смотрит на сжираемую тьмой фигуру, пока она не скрывается за поворотом. Отворачиваясь, Илья закрывает глаза и несколько секунд представляет, что этого разговора не было, не было, как и всех предыдущих, как и нервных вдохов и слишком ярко накрашенных ресниц — которые с тенями на щеках. Не было, потому что каждый раз так легче готовить себя к мысли о том, что это была последняя встреча. В любой момент Алёна может сбежать в Париж, или получить перо в живот — Илья не знает, совсем не знает, что с ней происходит за этой решёткой; Алёна существует для него лишь в том моменте, когда хватает его за руку, или смеётся хрипло и пьяно на самое ухо, или подлезает под бок, когда он смотрит «Бойцовский клуб», и говорит, что трахнула бы каждого мужика в этом ебучем фильме, а потом по её щеками вдруг катятся слёзы. В сущности, без разницы. В ящике Алёны две больших тетради для конспектов, колготки, ежедневник (который она никогда не запрещала читать, но всегда смотрела как-то грустно-потерянно, стоило Илье к нему прикоснуться; может быть, она не говорила, потому что считала это само собой разумеющимся) и две сигареты без пачки — как специально. Может и не «как». У Алёны загадка на поверхности и очень доброе сердце, и, когда Илья закуривает, его до блевоты пробирает «шоколадный» привкус, но он всё равно упрямо пропускает через фильтр лёгких обе сигареты, одной рукой перебирая таблетки. Почти у всех — какую упаковку ни возьми — срок истёк как минимум год назад. Три секунды Илья думает о том, чтобы выкинуть всё это прямо в маленькое окошко, но потом решает, что, возможно, так и должно быть. От спазматических болей; от воспалений; от единственного в жизни шанса не проебать всё. Возможно, это бьёт в голову шоколадный никотин. Коридор Илья всё-таки подметает, решая не будить никого в комнате. Никого — Таню и Игната. Сегодня без Славы, потому что у него неделя единения с семьёй — это когда ты приходишь домой и все делают вид, что всё хорошо; а потом опять берутся за бутылку. В прошлый раз Илья держал его за руку и просил не отключаться, пока Игнат пытался зашить рану прямо на виске. Алёна в дверном проёме, совсем на фоне — жертвенное сострадание Матери Терезы. «Или иди сюда и помогай, или съебись с глаз», — от нервов у Ильи голос дрожал и сыпался отдельными словами. «Ему не нужна моя помощь, Илья. Я ему нахуй не нужна». Кстати, уйти это ей тогда не помогло. Но помогает сейчас. Смешно, потому что Илья видит, как Слава — его хороший и любимый Славочка, который друг, который в любом кипише на его стороне и кровь всегда залижет — слюни на Алёнку пускает. Не на обложку «Русской красоты», а на то, как она смеётся, и подпевает песням, язык которых едва знает, и на холодные пальцы, неловко заводящие за ухо неровно остриженную прядь волос у лица. Смешно, но Илье очень стыдно признаться, что ни тем, ни тем он рассказывать ничего не будет. Кажется, это «Труффальдино». О какой честности может идти речь, если он курит то, что не нравится, делает то, что не нравится и не останавливает то, что не нравится? В конце-концов, сегодня Алёны для него снова не существует. А существует собственный холодный матрац, будто наспех брошенный прямо на пол, и призрачная возможность больше не открыть глаза — очень маловероятно, но всё же. Мафия не просыпается, но Илье нравится думать, что вместе с ним засыпает город. Кажется, ему не снится ничего важного. Только будто вся его комната — не эта, которая общая, а та, в которой он вырос, стенка в стенку с родительской — залита синим неоном, и он почему-то пытается найти собственные вены, но вместо того, чтобы спрятаться, они вдруг загораются флюоресцентом. Илья не помнит, использовал ли он это по предназначению, но наутро у него очень болит голова. Когда он в первый раз тяжело продирается через туман сонливости — все ещё спят. Холодный отблеск луны зеркально отражается на стене напротив, обретая очертания решётки. Пахнет соляркой и слишком крепкими духами Алёны, которые до этого он почему-то не замечал; на последней секунде кажется, что он слышит что-то призрачное со стороны кухни, похожее на первую ноту утробного воя, но это быстро рассеивается в ночном забытье. Когда во второй — комната пустует, и первым делом Илье совсем немного грустно, что он не встретил Алёнку первым. Пятно солнца на стене похоже на луну. Пахнет соляркой и чем-то, похожим на гренки — если совсем честно, Илья привык принюхиваться, чтобы сразу заметить какую-нибудь утечку, или типа того; такая иллюзия выбора и безопасности. Смахивая назойливые уведомления, он окончательно просыпается только ради светлой иконки Славкиного лица.

Неприятности 00:49 Если тебе интересно то у нас всё пока что на приколе так сказать ахахаха Неприятности 00:50 Мать сказала что я стал ну знаешь пиздатым Неприятности 00:50 И мне нужна невеста Неприятности 01:20 Бля будешь моей невестой, а то она меня уже заебала.........

Но Илья-то знает, что всех что-то бесит. Аллергии, ночные вылазки, куда глаза глядят, или назойливость, граничащая с помешательством, лишь бы доказать самой себе, что тебе не похуй на собственного ребёнка. Но ребёнок же — не тот, которого родили, а тот, кто в старости поможет. На кухне действительно оказываются гренки. На секунду Илье кажется, что на стенах будто стало чуть больше крови, но это всего лишь ощущение. Игнат и Алёна за столом, и они не обращают на него совсем никакого внимания, пока не: — Доброго утра, — хрипло и ещё более устало, чем вечером. Холодильник мерно гудит, совсем как вчера, и Илья отодвигает от него табуретку, чтобы открыть и взять из едва горящей пасти воды. — Ты так и не подмёл пол. — Какая же ты манда, — тянет грубо, приваливаясь бедром к мойке, до которой тут примерно один плевок. — Сегодня и подмету. Некоторым ночью вообще-то нужно спать. В искажённой водой и преломлениями действительности Илья видит, как Алёна хмурится, и поднимается неслышно, лёгким шелестом юбки «под вельвет» уходя из кухни. И, хоть Алёна и очень худая, это освобождает удивительно много места. Табуретка возвращается на место, и Илья тянет Игната за руку, в которой сигарета, и жадно затягивается горьким ментолом; Игнат, вроде, даже не смотрит в его сторону, продолжая изучать собственную ленту. Руки у него чистые до скрипа, и вблизи пахнут как лимон — и всё, даже слюна выделяется. — Ты не знаешь, где Таня? Взгляд Игната — бессмысленный, совершенно пустой; пробегается по кое-как открывающимся глазам, по губам сухим, приоткрытым в горячем дыхании. — Тебя ебёт? — выдыхает почти в чужой рот, потому что границы личного пространства придуманы для дурачков, и Илья сразу отстраняется, утираясь запястьем: — Фу, чел. Не делай так. Или хотя бы почисти зубы. Пиздёж, потому что изо рта Игната несёт разве что стерильностью операционной. Это, наверное, и бесит. А ещё то, что он не отвечает. Илье нравится говорить хуйню, но задевать ею — совсем нет. Кажется, сегодня у него просто всё идёт по пизде. Но табуретка под весом скрипит совершенно привычно, не грозясь развалиться (по крайней мере не сильнее, чем обычно), и холодильник звучит как «Доброго утра и тебе, Илюша» — отвратно. — Таня гуляет со своим мужиком. Ну, которого мы видели тогда. Тогда — это на скамейке по пути домой, где этот чёрт будто пытался Танечку выпить. Впрочем, если ей прикольно — причин доебаться нет. Больше. «Если увижу, как ты тут отираешься с какой-нибудь другой шалашовкой — зубы будешь собирать по всему району». Илье нравится говорить хуйню, но видеть на лице Тани ненависть, смешанную с признательностью, нравится больше. Танечке же всего семнадцать. У неё самые прямые в мире волосы и самые заниженные стандарты. Её мужик, кажется, Кирилл, от шестнадцати до двадцати — Илья вообще без понятия, но думает не о возрасте. Это смешные мысли, совершенно глупые, и на которые совершенно похуй. В какой-то момент Игнат встаёт, и Илья окликает его: — Алёна в комнате? Можешь её позвать? И Игнат смотрит на него несколько секунд, а потом говорит: — Чувак. Она ушла часа полтора назад. Против воли, но Илья хмыкает. Все они живут почти в метре друг от друга, но совсем, совершенно друг друга не знают. Иногда кажется, что это похоже на хоспис, но чаще — на шизофреническую детскую игру; ты не можешь умереть, пока находишься на виду. Может, только ради этого они и терпят эту сырую маленькую кухню, эту комнатку с матрацами на полу и отсутствием тараканов, потому что даже им нужно что-то жрать. Может, только ради этого они и терпят друг друга. Алёна и её маленькие тайны на поверхности, её «Русская красота» — интернет-издание без финансирования, ну, что-то в стиле дешёвого «PlayBoy» девяностых, только с красивым мейком. Слава и его проблемы с каждым встречным. Игнат и его кипельная, истерическая чистота, граничащая с помешательством, но не мешающая ему не убираться месяцами. Танечка, добрая и милая Танечка, которой совершенно не везёт — это её таблетки на подоконнике, её засохшие цветы; будто Танечка единственная, кто пытается сделать вид, что здесь живут люди. От этого, наверное, и мусор. В смысле, что может доказать твоё существование откровеннее, чем мусор? Может, только ради этого жизнь их и терпит. Когда Илья кидает беглый взгляд на их печку, в попытке угадать, осталось ли что-то готовое — натыкается он только на Катю. Не Екатерину Игоревну, а просто Катю. Они, по сути, не должны быть знакомы, потому что Кате сорок три, и когда-то она работала на лесопилке, но теперь больше не работает — авария на производстве. Теперь у Кати зависимость от алкоголя и пособие по инвалидности, на которое она может позволить разве что маленькую комнатку в коммуналке; и только из-за этого они знакомы. — Доброго утра, Илюш, — как и ожидалось — отвратительно. Возможно, где-нибудь в другой вселенной, Катя бы могла быть Илье матерью. По крайней мере, смотрит она на него ласково. Как на побитую собачонку. — И тебе. По крайней мере, Илье нравится думать, что фамильярность позволяет ей чувствовать себя немного моложе. А ему — хоть иногда получать заботу. У Кати добрые глаза, маленькие из-за опухлых век, но очень добрые. Понимающие. Она говорит: — Опять все разбежались. И это иллюстрирует почти всю их жизнь. — В ванную не зайдёшь — там опять Игнат заперся. Кажется, он вполне бы мог там и стелиться. Илья усмехается — как он пытается принюхиваться, так и Катя присматривается ко всему, пытаясь проверить и запомнить. Она, кажется, полностью ослепла на правый глаз. А ещё у неё нет руки — тоже правой, как будто если так, то оно не заденет сердце. Катя давно пережила ту планку, которая позволяет улыбаться без повода и оставаться многословной в самой грустной ситуации. Вместо милой беседы она тоже делает гренки (без яиц и масла; фактически, просто сушит хлеб) и скоро ставит их перед Ильёй на стол; и это — самое лучшее, что она могла бы сделать со своей жизнью в своём положении. Если честно, Илья даже не пытается есть галантно, делая вид, что для него эта тарелка — не первая за сутки. У Алёны есть таинственные деньги. Игнат и Таня подрабатывают. Слава получает стипендию. И только Илья может позволить себе есть, когда ему позволяют другие. — Эх, Илюша, тебе бы начать хоть что-то делать, — Катя говорит, даже не отрываясь от плиты. — Тебе же… восемнадцать? Сколько? — Двадцать один, Кать, — не отрываясь от гренок. Вот и весь разговор. И всё равно — на душе радостно. Будучи мусором, особенно чётко ощущаешь, что душа находится не в груди, а исключительно в желудке. Дальше завтракают они в тишине, пока Илья не закуривает, откидываясь на холодильник, и Катя вдруг говорит: — У Алёнки такие дерьмовые сигареты. Честно. Курить просто невозможно. Прозрачно кивая, Илья протягивает Кате полуполную — в их случае — пачку. Просить она совсем не любит, потому что очень стыдно, но Илья знает о стыде почти всё. — Всегда хотела спросить, — подрагивающей рукой принимая презент, не благодарит, но глазами добрыми смотрит как на хорошего друга. — Откуда у тебя курево? Илья нервно усмехается, неопределённо поводя плечами. — Иногда Алёна покупает, иногда — Слава. Неловкая (три отрицания) пауза. — Иногда сам. В другой вселенной Катя бы могла быть его матерью, но в этой — только долго смотрит своими наполовину пустыми глазами, в обрамлении капиллярных сеток, и ничего не говорит. Наверное, потому что не ей осуждать. Наверное, она подумала, что он толкает дурь или торгует задницей, но обе эти должности уже заняты. Илья думает об этом, когда возвращается в комнату, почти с разбега падая на собственный матрац, и взвывает от мелкой боли. Вся простыня — в ошкурках от семечек. Пол абсолютно чист. Алёны давно нет. Илье бы пожелать ей что-нибудь гадкое, но всё и без него уже давно есть. Однажды он решил передёрнуть на самую лютую мерзость, какую только найдёт, и на третьей же странице наткнулся на «Русскую красоту», где Алёнка на обложке, и внутри тоже — распотрошённая по мыслям и планам на жизнь, немного потерянная, с мыльным взглядом прямо в объектив и парой членов в вагине. Но самое гадкое в этом — подрочить всё же получилось. На память о заправленных за ухо прядях, или на растянутую дырку, или всё-таки на члены — наименее стыдно. От греха подальше, больше Илья порно с девушками не смотрит. И в глаза Алёнке старается не смотреть — мало ли? Только на ресницы длинные, или на острую линию стрелки; не пытается, так сказать, пробраться к душе. У мусора душа в желудке, но, в сущности, на том фото почти можно было его рассмотреть… Бедный Слава. Бедный влюблённый Слава, который при упоминании невесты наверняка забавно зависает с улыбочкой, в мечтах надевая кольцо на палец, и нянча детей, и вырывая их с Алёной из круговерти серых дней куда-нибудь в Прагу. Или в Вену. Или в Берлин; потому что в мечтах нет ВИЗ и гражданства, а Алёночка его протяжно и слезливо любит. И всё равно Илья обещает себе не говорить ничего. Через полчаса Катя даёт ему несколько смятых купюр и просит купить в ближайшем магазинчике две пачки сигарет и бутылку водки: — Нужно продезинфицировать раны. И очень грустно, что водка стоит дешевле антисептика. Илья старается не спрашивать, что у Кати такое израненное и трепещущее от горестной скорби, притаённое, ищущее, но, в сущности, и без него всё понятно. На улице холодно; но не так «холодно», как до судорожно клацающих зубов и ментолово-свежего облачка пара изо рта. Зябко скорее. Неуютно в тонкой футболке на голую кожу, под которой — странноватое липкое предчувствие, волнами тошноты прокатывающееся по горлу. Когда Илья проходит мимо «своего» окна — ему почти странно вдруг оказаться по ту сторону решётки. Там, где луна и солнце, и куда каждую ночь уходит Алёна, чтобы вернуться утром чуть менее собой. Однажды он спросил у неё, проматывая в шутку гороскопы, в каком месяце она родилась, и Алёнка целых двадцать секунд просто моргала своими длинными ресницами; через месяц она сказала по пьяни, что в подробностях помнит член своего бати — с тех времён, когда он ещё купал её, и был слишком жирным, чтобы комфортно чувствовать себя в плавках. «Странная система ценностей», — думает Илья. Если с каждой ночью в Алёне становится всё меньше её самой, то, наверное, рождается в её вышколенной шкуре кто-то другой. Алёна — человек, рождённый собственной вагиной. Хороший рекламный слоган. Хорошая эпитафия. Пока Илья прокручивает это в тяжелой голове — на улице не теплеет. До магазина остаётся шагов на сорок меньше, а по снегу преодолеть их будет труднее — особенно в изуродованных временем кедах. Скоро кому-то придётся придумывать отмазки, чтобы не платить за отопление, и все будут так убедительны, что спать снова придётся в обнимку; у Ильи шея всё ещё хранит призрачное прошлогоднее тепло дыхания Игната, похожее на мяту — не из-за холода, но свежести. В такие ночи почти радуешься за Алёнку — когда твоё тело срастается через одежду с чужими, и всё ваше естество теперь являет собой лишь перепление рук и ног, и отрывистых фраз из-под груды промёрзших сновидений. Что-то вроде: «Нет, чел, ты не можешь сожрать этот буритто», или «Бля, мам, не сейчас», или «Если ты уйдешь — я вскроюсь». Напоминание: не общаться слишком близко с Таней. Может получиться неловко на страшном суде. Это смешно, но в магазине у него просят паспорт. Впервые за два года. — Неля, ты, блять, серьёзно? Ты же меня знаешь! Мне что, домой бегать? Неля — Елена Викторовна, на деле, потому что сидит за этим прилавком она, наверное, ещё с революции — смотрит с усталой злостью, похожей на презрение. Она говорит: — Не огрызайся мне тут, пацан. И куда ты сбегаешь? И Илья может смотреть лишь на блевотно-розовый след на её губах, там, где граница помады встречается с влажной слизистой. Кажется, Алёна говорила, что это от старости — но вот чьей? Вместо выяснений отношений он просто уходит. Не за паспортом, а из какой-то чисто ребяческой принципиальности. В соседнем минимаркете всё дороже на рубль-два (плата за слоган, видимо, ««Всегда с вами», особенно если до этого вас уже послали наши конкуренты, но нам-то похуй на васш возраст, рост и вес, не волнуйтесь»), зато кассирша улыбается. Почти приветливо. Почти на грани истерики. У неё на красном бейджике имя: Саша, поэтому на выходе Илья говорит: — Хорошего дня, Саш. Такой вот он сегодня добрый. В ответ слышится, но не долетает из-за закрытой двери: — И тебе, мудила. Спасибо, что кормишь моих детей своим бухлом и куревом. Они неприхотливые, потому что всё равно не доживут до двадцати. Каменная улыбка сползает с лица мимолетной Саши ещё до того, как Илья в панорамное окно видит, как она роняет голову на руки и долго, беззвучно плачет. Рубль-два не обеспечат её сына инсулином, но заставят давиться благодарностью. Заставят гнить. Если не делаешь что-то хорошо — не делай этого вообще. Но Илье, к сожалению, плевать, потому что он о Саше ничего, совсем ничего не знает. Она же не Алёна. Она же не живёт с ним, не дышит одним воздухом, не осуждает его сигареты и случайные половые связи — порно не в счёт. В конце-концов, Илья отходит от магазина на несколько шагов, и больше Саши не существует. Зато Катя ему рада очень. У неё в комнате едва ошкуренные стены, всё равно похожие на бетон, хранят судорожные отголоски каких-то чувств, сходящих кусками пыльного скотча. — Ты что-то клеила? — спрашивает Илья, глядя на то, как Катя быстро распечатывает пачку зубами. На ней смешной розовый ватник, который ещё годы назад, ещё на вешалке, уже выглядел потрепанным. Стразами на нём выложено: «GIRLS STYLE». Она говорит: — Не клеила. Это было уже, когда я приехала. Тут, вроде, кровать детская стояла. Картинки над ней. Всякие. Вытягивает одну сигарету, срывая фильтр поломанным под корень ногтем. Обыкновенно подрагивающими пальцами она протягивает остальную пачку Илье: — За человечность. А потом: — Пенсию прибавили на целых сорок рублей. Могу себе позволить. Илья улыбается; устраивается у холодной стены, прямо на полу, тоже холодном, потому что стоя курить как-то западло. Серая зажигалка грозится отскочить колёсиком прямо в глаз, потому Илья щурится. — Скажи, — первая затяжка цепляется за околевшие лёгкие, обжигая всё тело до мурашек, — а у тебя были, ну, свои дети? И картинки над их кроватями? — Если они умерли — прости, но я как бы не хочу знать подробностей. Максимум — дату. Катя выдыхает как-то слишком надрывно, а потом не дышит секунд тридцать — Илья по тлеющему кончику сигареты видит, и по недвижимой струйке дыма; да и вообще чувствуется как-то. В конце-концов, Катя говорит: — Влад, Тоня и Соня. И они живы. Только я для них мертва. — Так, наверное, даже лучше. Что бы я могла им дать? В могиле у меня хотя бы есть оправдание. Если бы они были в дерьмовом фильме — за окном бы пошёл лиричный дождь. Но вместо этого только дикий смех и какие-то бессмысленные песни на колонке; не то, чтобы Илья был большим фанатом смысла. «Лишь несколько слов могут убить, Но, если веришь в любовь, стоит еще жить». Ахуеть, братан, держи в курсе. — Всегда хотела спросить, — день откровений. — Почему ты относишься ко мне, как к подруге? В смысле… у меня нет зеркала, но я знаю, как выгляжу. Я знаю, кто я. Илья смотрит на неё — долго. Окурок не глядя тушит о стену за собой, совсем рядом с шеей, и говорит вдруг: — Это классно, что ты всё ещё думаешь о том, как выглядишь. Серьёзно. Но мне плевать. Прости, это вообще не из-за тебя, — секунда, всего мгновение на память о добрых глазах, о сухих гренках, об «Илюше», которому давно пора было умереть, остаться погребённым под обломками счастливого детства, но который робко оживает под этой тёплой рукой на плече. — Прости, да. Я гей. Катя — мудрая, как Екатерина Игоревна, искусственно потерявшая троих детей, руку и — почти! — собственное достоинство, — неловко смеётся: — Я же не предлагала тебе встречаться. Она могла бы быть его матерью, но тогда бы ей пришлось неловко спрашивать о том, есть ли у него кто «на примете», что фактически читается как: «Удалось ли тебе найти хоть кого-то, кто готов терпеть твоё наплевательство, а потом засунуть твой член себе в рот? Вот именно» Вместо этого она подхватывает стоящий рядом пузырь и смеётся: — Я не буду врать, Илюша. Я жила во время, когда это было стыдно и мерзко. Но теперь я здесь; и знаешь, что на самом деле мерзко? Глубокий глоток, искажающий всё лицо до костей. — Прибавка к пенсии в сорок рублей. А вот уже после этого идёт дождь. Не картинно и сразу, с громом, молнией и доказательствами; скорее даже как-то запоздало. Илья всё ещё сидит на холодном полу, рядом с Катей, почти что у её ног; больше они не курят, но водку пьют с горла — такая вот забота о здоровье. Илье от водки плохо. Ну, не то, чтобы прямо «плохо», как синоним блевоты, холодной воды в лицо и необдуманных косых слов. Скорее думать хочется; а думать в его положении — плохо. Горячее волнение томится в висках, стекая свинцовой колокольней на лоб. Голову подпереть хочется, и Илья делает, с натяжкой скашивая взгляд на окно; за стеклом — решётка, а за решёткой — целый мир. Такое вот дерьмовое заточение. Иногда Илья думает, что, если бы он меньше думал, всё было бы проще. Тупой феномен Баадера-Майнхофа. И Илья знает о нём только потому, что достаточно времени проводил в интернете когда-то. Теперь у него пятьсот мегабайт на месяц и много странных выборов: узнать о погоде, или рассмотреть внутренний мир Алёны? Дождь для него, кстати, всегда неожиданность. Как и тяжёлые шаги по коридору, совсем рядом. Парные шаги, а это почти смешно. Никто из них не ходит вместе, потому что, по сути своей, они не друзья, и слишком заебались этой жизнью, чтобы поддерживать антураж счастливого подросткового уикенда а-ля гранж, «Мы тут все свои, породнённые голодом и холодом зимней ночи, которая темна, полна ужасов и дальше по списку». Грустно, что так. На ноги Илья поднимается с трудом. У него перед глазами не цветные круги, но пульсирующее вибрацией пространство, сжимающееся на выдохе до брезентовой плёнки, облепляющей лёгкие. В ушах сильно шумит, как на рейве, но только без музыки и пьяных горячих тел, и рук, и слов похожих на: «Ты мне нужен». «Братан, белая кислота — это пиздец. Тут не волосы держать нужно, а на границе соображалки держать». Бедный, глупый Слава. В любом случае, шатаясь, с заспанными глазами, Илья всё-таки выходит в коридор, когда остаточные голоса в его голове почти смолкают, и мечтает только о том, чтобы дойти до матраца, а там уже похуй, колючий ли, с блохами или обоссанный. Катя кричит ему вслед: — Не забудь лечь на живот! И только тогда на него обращают внимание. Тут Таня — «тут», как в узком коридоре, ровно делящем их жизни на комнату, кухню и Катино общество. Сначала Илья даже не понимает, что не так, слишком засмотревшись на ажурный узор паутины у рыжей лампочки. Тут Таня — это половина проблемы. Ещё тут её ухажёр. Кирилл, или как-то так. Ради этого Илья даже веки, металлом налитые, разлепляет. У Кирилла — Кирилла же? — с тёмных волос капли текут, и улыбка какая-то странно-потерянная, и Илья может думать лишь о том, что, если намокнет проводка… — Здрасьте. Очень рады. Это можно было бы посчитать дружественным, но Таня, почему-то, на пустом месте видит провокацию. — Тебе зато не рады, Илюш. Можешь скрыться нахуй, пожалуйста? Очень иллюстративно. Даже жаль почти, что сейчас Илье похуй, и отвечать он не намерен, и искать, к чему придраться (к огромным блестяще-желтым кольцам в ушах, к гадостным заигрывающим взглядам, летящим в сторону гипотетического Кирилла. К самому Кириллу. К факту того, что Таня существует и тащит домой (смешно) всякий мусор, вроде цветов, таблеток и парней. Прошлый продержался месяц, и Илья так и не запомнил его имени, потому что — честно — нахуя?) В конце-концов, провиснув несколько секунд, он открывает дверь в спальню — прямиком к мечтам, но не тем, где им гордятся, или ещё какое дерьмо; к холодному матрацу скорее. А скоро зима, скоро и кровь молодая не согреет — во всех смыслах. Хлипкие стены вздрагивают от раската грома, с потолка сыпется штукатурка, и только хрупким нервам Ильи похуй. Широким и привычным жестом он опрокидывает себя на место совсем напротив окна, и что-то за рёбрами тяжело ухает, отдаваясь в спине тянущей болью. Плюс мусор — об этой постоянной никогда нельзя забывать. На самом деле, Илья не хочет спать, но на каком-то исключительно физическом уровне лечь нужно было — как в детстве, когда ты не успокаиваешься без лечебных рук матери на своих плечах, на лице и в волосах; живительные руки, руки, свящённые каким-то призрачным благословением; руки, которых никогда у Ильи не было. Он вдруг взгляд чугунный поднимает, с грохотом прокатывая по комнате. У матраца Алёны валяется какой-то журнал, у Славы — бритва; у Тани прямо под подушкой копятся резинки для волос и пластыри, которые она никогда не использует (Илья сам видел, в смысле, её ободранные до мяса раны, которые никто не перебинтовывает). Пространство восемьдесят на сто семьдесят Игната плотно забито какими-то изгрызенными ручками и карандашами, которые наверняка пахнут как мятная свежесть, и десятком сломанных наушников, usb-проводов и — наверняка забитых — дисков, таких залапанных, что едва собственное отражение разглядишь. И только у Ильи нет буквально и абсолютно ничего. И ровно в тот момент, когда он это понимает, дверь нарочито неловко скрипит. Смотреть на свет, льющийся из коридора, больно, но на фигуру, отделённую им — ещё хуже. Илья хмурится, жмурится и невольно-недовольно давит на веки пальцами, что в темноте рассыпаются цветные блики. Кирилл выглядит так до омерзения дружелюбно, что очень хочется въебать. Вот только въебать Илья не может: ноги совсем ватные, да и руки тоже, что едва не дрожат на сквозняке, фонящем в щелях окна. Хочется под одеяло, но одеял не завезли, как и личного пространства. Этот назойливо-бесцеремонный Кирилл подходит совсем близко, так, чтобы можно было разглядеть на его куртке нашивку группы Green Day. Это смешно, потому что Илья их любит. А ещё Панику и Кемов, но таких нашивок у Кирилла нет, так что Кирилла Илья не любит — или ему просто похуй, что наиболее вероятно. Едва приоткрывая сухой рот, который Илья бы мог видеть, если бы хотел, Кирилл говорит: — Я, эм… Да. Тебе хуёво, вроде. Вот, ну. Вот вода. Вот же ж блять. Илья скашивает глаза, и в руках Кирилла правда стакан с чистой и прозрачной, которая, в подтверждение, тяжёлой капельной кляксой падает на его колени. Ноги мгновенно прошивает дрожь. — Бля, если она из-под крана — я пить не буду. Это ржавчина плюс соль убьёт и атлета. Нахуй. Если из-под крана — лучше вылей. А Кирилл почему-то с места не трогается, рассматривая как-то слишком, а потом вдруг палит на выдохе: — Она кипячёная. — Здесь есть чайник? Вечер откровений. Это ебано, но, пока Илья пьёт, Кирилл всё ещё никуда не уходит. Вместо банального он в окно смотрит, где небо серое за решёткой, и поделиться вдруг решает: — Мы как бы не планировали заходить, если что. Просто дождь застал. Ага. Илья смотрит на него очень смазано поверх стакана, а потом — глаза в глаза, совершенно близко, что дыхание замирает в сантиметре от лица. На улице взвизгивает гром, ему вторят припаркованные вдалеке машины; Кирилл вздрагивает, а Илья — нет. — Наверное, нужно было таблеток принести, но я как бы не знаю, если ли у тебя аллергии… — Не отчитывайся мне. И всё, что я говорил, — хуйня. — Илья остывший жестяной стакан тыкает со своей пьяной силой Кириллу в грудь, — Таня мне не подруга, я не буду за неё вступаться. Делай, что хочешь. Звучит грубее, чем могло бы. Если честно, Ильи действительно плевать, потому что у него голова очень тяжелая — на плечо положить хочется, или на колени, только не на мокрые — и слова скрипят по горлу с усилием, но почему-то хочется говорить, и говорить, и говорить… Но не нужно. Кирилл, которого от близости и хмельной пелены почти не видно, вдруг подается вперёд, на несколько мгновений впечатываясь губами Илье в лоб, и ещё секунду весь раскалённый колокольный звук пульсирует на этом месте. Когда Кирилл отстраняется — у Ильи лицо очень жалостливо-потерянное. Что-то ненормальное вспыхивает у него в груди, плавя металл спокойствия. — Просто хотел проверить жар. — неловко усмехается Кирилл, возвращаясь на своё место — хотя каждый в комнате знает, что нет тут для этого глупого Кирилла места, — У тебя, кажется, температура. Илья знает, что прямо сейчас у него горят уши. И щёки. — Заткнись, — и нервозно дрожит голос. — Ты слышишь, долбоёб? Заткнись. Я не хочу тебя слышать. Если ты думаешь, что я не могу раскрошить тебе зубы — я могу. Заткнись и съеби лизать пизду своей шлюхе. Такие вот двойные стандарты. Это буквально отвратительно, но в ответ кулак Кирилла не прилетает Илье в челюсть — а очень хотелось; чтобы неловкость разбить, или эту странную, необоснованную человеческую открытость. Такого Илья не любит. За таким обычно следует что-то больнее разбитого лица. Вместо того, чтобы заступаться за любимую, Кирилл едва ощутимо усмехается — настолько неуловимо, что Илья видит только тень под уголком губы. В смысле, во всей комнате видит только… Гром трясёт ставни истерикой, но больше никто не вздрагивает. Напряжённую тишину становится тяжело вдыхать с воздухом — забивает лёгкие. Таня на гипотетической кухне, кажется, не издаёт ни звука с самого начала — не мироздания, но этого странного разговора. — Не хочешь съебать? Максимальная честность. У Ильи есть мусор и какие-то пустые отголоски прошлой жизни, и сожаления тоже есть, и ему совсем, совсем не нужен этот подогретый неуместной заботой взгляд на скуле, на волосах отросших; пятном на жизни, замаранной и без того. Не проходит и вечности, как Кирилл правда уходит. Это ощущается немного странно — определенная пустота вырванного из контекста момента, где он был настолько иррационально близко, что заполнял собой каждый миллиметр взгляда. И дело не в Green Day, маячивших на периферии, и не в отсутствии Кемов и личного пространства. Не проходит и десяти минут, как Илья проваливается в тяжёлый сон, камнем кинувшийся на грудь. Во сне у него есть крылья, но вместо того, чтобы взлететь, он — одно за другим — выдирает из их белёсого великолепия перья, пока не остается с чем-то кроваво-пульсирующим дикой обидой. Боли — никакой. Это почти жутко. В смысле, открывать глаза потом. На белках будто налётом застыл красный перец, или мышьяк; или соль. Проснувшись, ещё минуту Илья думает, что как-то потерял зрение; а потом его разморённый бессилием взгляд ловит лунный отблеск на стене. Таня и Игнат — на своих матрацах, такие мирные, похожие на ангелов, или детей; на что-то чистое, в общем, которое без отношения к ментоловой свежести. Илья не знает об Игнате почти ничего, кроме того, что тот говорил сам. Или сам придумывал — разницы никакой, в таком уж мире они живут. В сущности, смысл тут исключительно в том, что у Игната какая-то излишне верующая мать, крывшая его хуями за то, что ему не нравились девочки. Не нравятся — но об этом его мать уже не узнает. Быть мёртвым — очень распространенный способ уйти от ответственности. Трудно, наверное, жить в навязанном осознании собственной грязи. И молиться трудно, и в зеркало смотреть. Однажды Илья случайно зашёл в ванную и увидел, как Игнат щёткой для обуви пытается оттереть собственные губы; просто низвести их до жалостливой раны рта. Полчаса Илья тогда прижимал его дурную голову к собственной груди, давая раскрыться, и Игнат буквально умыл его толстовку своими слезами. Не то, чтобы это помогло. Теперь Игнат запирает ванную. А сам не запирается сейчас, ангел, или ребёнок, или — похуй. На всё похуй, потому что на месяц пятьсот мегабайт, и сухие гренки, и эта дрожащая, удушливая забота… Парадоксально далеко, Илья слышит, как кто-то тихо-тихо плачет — поэтому он встаёт попить воды. Из-под крана, потому что не в жажде дело. Не в смерти и не в жизни. Дверная щель — абсолютно внизу, там, где только мог бы быть плинтус, если бы на самом деле они не жили в пиздеце, похожем на бомбоубежище из дерьмовых русских фильмов — дверная щель ошпарена рыжим светом, и Илья действительно не понимает, как мог не замечать этого. Это отвратительно тянет где-то в животе каменной тяжестью, но, разглядев в этом дьявольском рыжем отблеске личного ада собственную ответственность, Илья неслышно возвращается на своё место — если «место» у него может быть вообще. Лет в семь Илья смотрел фильмы про путешественников и ещё надеялся открыть что-то новое; сейчас — в двадцать один — ему слишком страшно, чтобы просто открыть дверь. Потому что Алёнка — ну, та, которая с помадками-тенюшками, и светлым блеском в глазах, когда Слава шутит про политику, которая добрая, нежная, и уходит каждый вечер куда глаза глядят, чтобы вернуться с пачкой дерьмовых сигарет и вымазанной в дерьме душой — вернуться в то единственное место, где её не услышат. Только Алёнка же может плакать по ночам. Иногда Илья спрашивает себя, почему она всё ещё здесь; без канатов и якорей же, и совсем никто обратно не тянет. Без ошейников. Однажды Слава пошутил про «чокеры — чёрный пояс по минету», и Алёна смотрела на него так долго и улыбчиво, что всем стало очень неловко. На следующий день она купила чокер. Бархатной лентой — такой, как у кошечек породистых, и с медальоном на колечке даже. А медальон — сердечком. На солнце бликует. И Илья прикладывает руку к груди, и правда не знает, что у него там такое бьётся, что не позволяет войти сейчас на кухню и обнять Алёнку за её дрожащие плечи, и прижать к груди, шепча, что всё закончилось. Наверное — совесть. Или самая жертвенная, чистая любовь. Тогда Илья думает о том, что такое любовь — и с этими уже мыслями засыпает. А просыпается от лая. У него страшно болит голова, и солнце выжигает сетчатку; Таня ворочится на фоне, смазано матерясь в сгиб локтя той руки, что заменяет подушку. Когда Илья с трудом отрывает голову от матраца, в дверном проёме, где ночью дверь виделась непреодолимой преградой, стоит Катя. У неё вырвиглазная жёлтая куртка, в исцарапанной руке — щенок. Она пытается прижать его к обвислой груди, а он царапает ей лицо. «Вот именно». — Нашла вот. Маленький такой, совсем на улице околеет же. Милый. Как игрушка. Таня бурчит: — Так засунь его себе в задницу. И Илья говорит, деря сухое горло: — Кать, иди нахуй, пожалуйста. Заткни его. Таня мычит. Щенок рычит, будто почуяв угрозу. Катя говорит: «Хуёвые их вас выйдут родители». Катя. У которой трое детей — Влад, Тоня и Соня, которые, наверняка, такие ангелочки — которые ей не звонят. Сорока рублей недостаточно чтобы прокормить ещё один рот, но Илья на подсознательном уровне молчит, потому что знает, что сухие гренки в бюджет не вписываются тоже. В конце-концов, скоро Катя вновь уходит во двор, и Илья радуется, что лай не так слышен, и с облегчением опрокидывается вновь на матрац, запоздало хмурясь от боли, впившейся в затылок. Несколько минут они молчат, а потом Илья говорит: — Поебалась вчера со своим конченным? — Мне показалось, что псину забрали. А она ещё тявкает. Илья усмехается. Закидывает руки под голову, чтобы удобнее было слушать. — Не поебались. Кирилл вчера съебался очень быстро, и в дождь — вообще на похуях. Даже зонтик не взял. Илья хочет спросить, а блестели ли у него глаза? А смещалась ли в робкую настойчивость улыбка? Билось ли чаще привычного сердце? «Потому что у меня билось». Вместо этого он выдыхает: — Конченный, говорю же. И Таня хмыкает. — Закрой рот. Или почисти зубы, не знаю. От тебя пасёт корпоративом слесарей. Они так близко, что Таня правда может почувствовать. А Кирилл — был ещё ближе. И не почувствовал. — Ты уверена? — Блять, да. Ты долбоёб? «Не почувствовал». Илья не Игнат, но в ванную бросается почти маниакально, совсем как когда проблеваться надо. И зубы вычищает как в тот раз — очень вспоминать не хочется, это же как обухом по больной голове; очень не хочется, но как в тот раз, когда он по фану засосался с одним чуваком, и так прикольно показалось, и так по-смелому, что захотелось скатиться горячими губами ниже. В общем, совершенно на инициативе, когда он в первый раз взял в рот. Звучит хуёво, по ощущениям — ещё хуже. Илья даже сейчас хмурится, болезненно оседая на подогнувшихся ногах, и цепкими пальцами хватается за край раковины, как когда-то за… Не важно, блять, совсем не суть. Это не должно внезапно просыпаться обрывками воспоминаний и хищно рваться откуда-то изнутри, в надежде растерзать слабое, стыдливое сердце, особенно при мысли о… Бля, нет. Не надо. При мысли о Кирилле. И о его уебанской, никому — Илье! — не нужной заботе, о его внетелесных руках и тени в самом уголке обкусанных, шершавых губ — и Илья бы очень хотел не знать, как они ощущаются на коже. Но он знает. И это проблема. Потому что он любит Таню; её мусор, растянутые широким воротом гласные и неловкие смешки, когда кто-то встряхивает её за плечо, будто пытаясь пробудить ото сна, когда она смотрит на пиво в своей липкой бутылке чуть дохуя дольше обычного — и эту привычку отрывать обкусанными ногтями этикетку тоже любит. Илья любит Таню. И это слишком сильно цепляет наждачкой что-то внутри горла, не давая так просто забыться. В конце-концов, в своих шалых мыслях Илья даже не замечает, как забрызгивает футболку, пока колкие мурашки не рассыпаются по груди, расписывая кожу. Всё тело мелко содрогается. Едва слышно матерясь сквозь сцепленные зубы, Илья через силу стаскивает с себя одежду; поесть было бы неплохо, но ещё лучше — не заболеть сегодня. Денег на лекарства в переходе не отожмёшь — стыдно; не матери же родной, а себе, смешному и безалаберному, который за автобусами по маршрутам плетётся на околевших ногах, лишь бы тридцатку сэкономить. Из зеркала на Илью смотрит отчаяние. Тяжелое такое, удушливое — Илья пальцами упрямыми невесомо скользит по собственным бокам, прослеживая линии, оставленные складками на футболке, и правда чувствует себя очень смятым, в чём-то надорванным даже. В эту секунду дверь открывается. На пороге Игнат, будто чувствует чужого в своём убежище. — Выглядишь паршиво, — единственная тактика к наступлению. И Илье очень хочется ответить что-то вроде: «Ты тоже. И щётки не помогут». Но он молчит. Потому что любит Игната, или хочет избежать ответственности, или… — Ты тоже. Или он просто идиот. Игнат в отражении чуть напряжённо сжимает губы, будто ожидая получить продолжением оплеуху; но ничего не происходит. У него красиво уложенные волосы прикрывают кончики ушей, и даже слёзы жгутся ментоловой свежестью — Илья знает, потому что чувствовал их на своей груди, прямо там, где бьётся что-то сильно, выламывая рёбра, и всё это только от холода. — Я могу взять твою рубашку? Игнат смотрит на него очень нечитаемо, будто дырку протереть пытается, или взгляд отвести не может, или залип. В конечном итоге, он говорит: — Возьми самую уродливую. Я не надену что-то после тебя. Но всё равно разрешает — такой у них странный симбиоз. У них всех. — Я найду твою самую любимую, — говорит Илья, глядя прямо в лицо Игнатову близнецу, у которого не слева сердце, а справа, если есть вообще, не разбитое, — и буду мозолить тебе глаза каждую минуту. Вместо ответа Игнат пожимает плечами, как будто знает, что нет у него любимых вещей. Как будто и Илья это знает, и целый мир. На мгновение он чувствует себя очень уличённым, потому быстро, почти ненавязчиво закрывает дверь. На мгновение комната сжимается, отзываясь кошмарной опустошенностью, и Илья думает о том, что, если бы Игнат прямо сейчас — секунды три назад, точнее, пока не ушёл, в смысле — если бы Игнат взял его за волосы и притянул к себе, Илья бы не сопротивлялся. Не пиздел. Не просил уйти. Возможно, ему было бы настолько похуй, что он бы даже ответил. И в этом тоже проблема — намного сильнее голода и усталости. Когда он застёгивает до последней пуговицы свободную клетчатую рубашку, мимолётно перехватывая на воротнике аромат, отдалённо похожий на человеческий, его это почти не трогает. В собственном отражении он видит карикатурную копию — такую же янтарно-рыжую в огненном закатном солнце, бесцельную, каких миллион шатается, и очень, очень больную; без простуд и насморков. На пороге квартиры он встречает Кирилла. Они почти неловко не кивают друг другу, прожигая живыми взглядами, и Илья совершенно ненамеренно толкает его острым плечом. Кирилл выглядит так, будто очень хочет разулыбаться. — Привет, — чешет шею неопределённо, и взгляд отводит куда-то вглубь — за прикрытую дверь. За ней Таня — это точно. Илья знает, но всё равно бросает, не следя за логикой: — Ну и хули ты припёрся? Получается странно. Слишком как-то по-простому, честно. Кирилла на мгновение выбивает. А потом он спрашивает: — Ты куришь? И Илья усмехается совершенно кончено, полыхая влажными клыками, и полушепчет что-то вроде: «"Куришь", блять?». И кивает головой. Они выходят во двор. У Ильи оголтело бьётся сердце, а мысли в голове совсем в пчелиный рой превращаются. А потом курят — вместе, хоть Илья и не даёт даже сигарету себе зажечь. Утренняя пелена рассеивается, оставляя какую-то странную мутную пустоту. Мурашки на холодных предплечьях стихают, освобождая руки от дрожащих оков; но пепел сбивает Илья всё равно нервно. Они, хоть на языке что-то и пульсирует, не говорят совсем ничего, пока табак и смолы не кончаются, и Илья уже хочет привычно затушить сигарету о подошву, как Кирилл перехватывает его руку одним смазанным движением, и отпускает почти сразу, вытягиваясь локтём прямо под ней, очень удобно. — Туши, — отвечает на раздражённо-растерянный взгляд. И из Ильи это выбивает всю прыть. — Чо? — Говорю: туши, — очень терпеливо объясняет, и смотрит так проникновенно, как с икон каких-то. Совершенно не боится. Со странным механическим послушанием Илья опускает горящий окурок на бледную кожу, совсем рядом с витиеватым росчерком вен. В следующее же мгновение его накрывает осознание — одновременно с напрягшейся под пальцами жилой. Это похоже на искреннюю жалость, смешанную с сожалением и страхом. Ладонь он отрывает тут же, а взгляд ещё несколько секунд не может отвести от будто просевшего, красного следа. — Как звезда упала, да? — говорит Кирилл немного нараспев, и Илья поднимает взгляд на его лицо с какой-то необъяснимой агрессией. — Что за хуйня? А у Кирилла на челюсти тонкая паутинка серой щетины, и во взгляде есть что-то такое, от чего кровь стынет в жилах — но совсем не страшное. — Но ведь больше ты не злишься на меня. И Илье очень хочется его ударить. — Ты дал мне обжечь тебя, чтобы поднять настроение? — У меня получилось? Вместо ответа Илья немного нервно хватает Кирилла за запястье, и тянет его руку на себя, и наклоняется немного. Поравнявшись с раной, Илья крупно плюёт на неё; и лучше бы ему не открывать глаза, и лучше не смотреть, потому что пепел в тяжёлых каплях кружит, будто после извержения вулкана. И вот только тогда Кирилл вздрагивает. — Скажешь Тане обработать. Она умеет с таким. Ну, знает, что делать. Щелчком Илья отбрасывает бычок в сторону. — И я говорю тебе ещё раз: не приближайся ко мне. В следующий раз я разобью тебе нос. Просто предупреждаю. А лицо у Кирилла такое поражёно-удовлетворённое, будто ему в любви признаются. По крайней мере, очень похоже. Сильно хлопая дверью, Илья возвращается в общую комнату, совсем пустую сейчас, и ещё несколько минут с силой прижимается спиной к двери, пытаясь привести в норму заполошное, загнанное дыхание. Вдох. Выдох. Когда Илья приходит в себя — его губы разгрызаны в кровь, а в спину — в самые выпирающие тупым лезвием лопатки — что-то толкается. Дверь; догадывается не сразу, но как случается — отскакивает с видимой паникой, и ресницами оглушающе хлопает, чтобы до того странного звука, который куклы старые издавали, глазки закатывая. Слава на пороге кажется совершенно неуместным, слишком стыдным во всём этом внезапном признании — Илья уверен, что уши у него всё ещё горят, потому что в голове что-то пульсирует очень сильно, каким-то неосязаемым трепетом. — Ну и хули летаешь, даже не здороваешься? Славочка… Его обнять хочется, как брата старшего, и Илья почти всхлипывает — очень позорно — и совсем неопределённо улыбается, так тяжело, будто у него на душе гири. У Славика понимающий взгляд, даже когда он не знает совсем ничего, и холодные пальцы проезжаются по карманам, натыкаясь на пачку сигарет. Он говорит: — Идём? И Илья идёт. Недалеко — до ближайшего матраца, который даже не его, но сейчас как-то очень похуй, эфемерная Алёнка из будущего подвинется. Славик очень близко, и ноги согнутые раздвинул так, что они с Ильей коленями касаются, посылая настойчивую дрожь по телу; у Славы спина колесом и какие-то слишком опущенные плечи, как будто на них навалилось много. — Я, типа, тебе не мать, окей? Просто хочу знать. Он ловко закуривает, прикусывая между словами и затяжками язык, и передаёт половинную сигарету Илье. — У тебя всё хорошо? Я много писал, но, типа, ты не отвечал. Мне похуй — в смысле, я судить не буду — если ты у кого-то живёшь, но, ну, я бы хотел знать. Вместо ответа Илья зябко ёжится; никотин забивает что-то в голове, там, где она к шее крепится, потому что сигареты у Славы забористые очень, а вопросы — того хуже. Они сидят так близко, что Илья против воли расслабляется, и голову склоняет на чужое плечо, глаза скашивая к полу. — Ебал я этот рассадник гейства. Меня уже Игнат, того. Облюбовал. В щёку на прощание чмокнул. — И даже не побежал чистить зубы? Они смеются. Против своих слов, но Слава руку выворачивает, и грузно опускает её на чужое предплечье, встряхивая, будто пытается вырвать из сна, и прижимает к себе крепче. — Может, — говорит Илья, — общество просто чуть чаще отказывается от пидорасов? Слава неуместно шутит про «отель для передержки пидоров», а потом вдруг выдыхает: — Но от тебя никто не отказывался. И в этом проблема — одна из многих. Илья неловко мнётся, долго смотрит на свои пальцы, укрытые сеткой сосудов, и выглядит так, будто очень хочет что-то сказать. Плечо у Славы неудобное до жути, в этой скользкой ткани синей олимпийки, и щека на нём ощущается совсем неприятно, и речь сильно коверкается, но этого не слышно, пока Илья молчит. — Так… Ну. У тебя всё ок? И Илья молчит, впечатывая ещё горячий кончик сигареты в стёршиеся протекторы на собственной обуви. Ему вдруг делается совсем плохо, и очень-очень хочется разрыдаться от всего вот этого, и как раньше тоже хочется — чтобы ветер расковырянные раны обжигал, и легко очень было, когда с каждым ударом загонялось вглубь лёгочных трещин с ядовитым кровавым воздухом что-то запуганное, по-детски нервное. — Ты опять сделал какую-то хуйню? — Со мной сделали. И Слава вздрагивает — пытается незаметно; отстраняется, и на Илью припуганно смотрит, как будто пытается разглядеть тяжёлую печать чего-то страшного. Илья смотрит в его стеклянные глаза, и на скулы заострившиеся, и вдруг понимает, о чём Славочка волнуется. Смеётся — очень громко и демонстративно-невинно. — Блять, нет. — говорит, когда пора затихнуть-задохнуться, — Слава, блять, нет. Я могу прописать в ебало, за себя постоять, ну. — Я не отвечал, потому что на счету нихуя. И у Славы в глазах такое чуточку разочарованное облегчение, словно он пиздиться уже хотел, жёстко очень, не по дворовому «до первой крови», а тут как будто сразу схлынуло. Отлегло. — Закинуть стольник? Илья пожимает плечами очень неопределённо, как будто ему совершенно всё равно, и это, если честно, не далеко от правды. У него под пальцами розовая простыня с цветами, на которой — как он помнит — никогда не спали; под тяжестью дружелюбного взгляда — Слава. Слава-Славочка, хороший и добрый, который всё ещё иногда бьёт ёбла так импульсивно и от-души, что курточка нужна такая, помыть которую можно легко — Илья смотрит на синий олимпос долго-долго, прямо туда, где под каменным переплетением костей бьётся сердце чуть чаще обычного. Непонятно, но от этого он будто чувствует себя многим спокойнее. — Это же не твоя одежда, да? — говорит вдруг с лёгкой полуулыбкой Слава, а Илья так расслабляется, что забывает смутиться: — Я у Игната взял. Поебать. Лыбится. — Она такая стерильная, что и не скажешь, что чья-то. Это всё звучит так, будто это единственное, что они знают об Игнате. Возможно, это правда; потому что остального узнать он не позволяет. Слава оглядывает комнату, такую маленькую, что в ней едва помещаются рассеивающиеся табачные облака; оглядывает, словно в попытке найти часы. Осознав собственную глупость, на дёрганном выдохе запускает руку в карман, выуживая исцарапанный телефон. Времени — восемь сорок три. "Не «времени до чего-то», а просто", — думает Илья, а Слава его перебивает: — У меня скоро пары. Хорошо, что институт рядом. Как будто весь город на ладони. — Когда всё слишком близко — теряешься. Не видишь настоящий размер. Слава неловко посмеивается: — Блять, заткнись. Это что, Есенин? Выплюни нахуй. Критикует по-смешному, а узнал всё равно моментально, даже когда слова переставлены, и вообще, когда от слов только смысл. Такая вот жизнь. «Лицом к лицу лица не увидать — большое видится на расстоянии». Илья помнит, как в седьмом классе ухахатывался, представляя, как кто-то отойдёт так далеко, что через километр крикнет что-то вроде: «А, не, мне и тут нормально», и это, как и все детские шутки, вспоминать стыдно. Слава тогда смотрел сквозь смешливые слёзы, и сильно по колену лупил, беззвучно задыхаясь — «из вежливости» такое не выжмешь, всё по-настоящему было. Сейчас Илья как будто чуть-чуть теряется, глядя, как Слава собирается уходить. Он секунды три смотрит на тяжело распрямляющуюся спину, на руки, почти повисшие плетями, с этими крупными сбитыми костяшками; по ощущениям — целую вечность смотрит. В воздухе висит неприятная незавершённость. Илья шумно втягивает воздух носом, а потом вдруг говорит: — Так что с твоими родителями? Слава замирает на грани между малодушной радостью и желанием замолчать навсегда. Оборачивается; взгляд у него — сверху вниз, но таким обессиленным внезапно кажется. В горле будто что-то горит, и он пытается успокоить это, крупно сглатывая. — Да что с ними будет? Живут как-то. Нормально. Всё. Илья понятливо кивает головой, чуть поджимая губы, и притягивает колени к груди, утыкаясь в них лбом. Жар собственного дыхания опаляет щёки. Илья не смотрит на Славу так, как это только возможно, когда почти шепчет смазанное: — Тебе не обязательно думать, что твой дом там. Он ведь может быть где-угодно. Здесь. Почему и не здесь? Половицы скрипят; под тяжёлой подошвой ломаются ошкурки от семечек — мусор, напоминающий о жизни. Слава уходит из комнаты, и им обоим, наверное, спокойнее думать, что никто этого — того самого — не услышал. Когда Илья поднимает своё горячее лицо — с порога на него смотрит Алёна. — Вот это метаморфозы. — Молчал бы, пидовка. У Алёнки в руке чашка кофе, которую она прижимает к подбородку. Пальцы второй нервно постукивают по локтю, и в оконном свете аляповато блестят не настоящие камешки в её кольцах. — Как он? На мгновение Илье становится очень неприятно, будто его о брате погибшем спрашивают. Странная морось селится в голосе. — Хотела бы узнать — спросила бы. Серьёзно. Алёна замирает, будто готовится слушать. Иногда Илья удивляется тому, насколько же они все сделались похожими. — Нормально он. В уник ходит, не скандалит особо ни с кем. Про тебя не спрашивал. — Да. Мы поговорили перед этим. — Так что ты меня доёбываешь? Алёна смешно поводит плечом, сёрбая обжигающий и крепкий, без сахара, чтобы счистить последствия ночи. Можно без сливок, что-то ещё точно осталось. Мерзость. — Вы же друзья. О плохом он обязательно расскажет тебе. Илья усмехается. Смотрит на Алёнку очень внимательно, словно пытается выудить подвох; так долго, что она уходит. Становится немного легче. Алёнка ведь такая, очень удушливо-тяжёлая, не из смазливых французских школьниц, накручивающих локон на пальчик. А пальцы у Алёны длинные, чтобы до глубины души добраться. Со Славкой же вышло. У Алёны совершенно изматывающая красота, даже когда она смеётся, или подпевает песням, язык которых едва знает, или когда заводит неровно остриженную прядь волос за ухо; в любую секунду от неё хочется сбежать, скрыться. Она горячим воском липнет к мыслям, совсем болюче; отстаёт, правда, очень просто. А вот тут со Славой не вышло — засада. Капкан. Мысли о «мне и тут нормально» деформируются в неестественное «я так надеюсь, что ты не будешь оплакивать его труп. и наоборот, чего уж». Уничтожать себя можно по-всякому. Рано или поздно, но Илья остаётся совершенно один. Холодный воздух из щелей в окнах гуляет по квартире. На мгновение Илья думает о таблетках на подоконнике, о возможностях; о том, почему он всё ещё не нашёл, чем заткнуть эту космическую пустоту внутри себя. В вакууме нет жизни, так что бабочки не в счёт — просто к слову. Потом Илья думает о Кирилле. О слабой полутени под его губой. О кратерах, оставляемых на нём целящимися мимо сердца астероидами-осколками-сигаретками. О том единственном разе, когда он дал слабину — это после, хоть и было многим «до». Лет в шестнадцать. У Ильи очень много времени, и всё на то, чтобы жалеть и закапывать себя ещё глубже. А в шестнадцать жизнь била ключом, который открывает дверь в счастливое будущее, и Илье казалось, что успеть он должен ещё очень многое. В двадцать один он часами сидит-лежит на матраце, будто зашуганный пёс, и забывает почувствовать голод, пока желудок не начинает по третьему кругу переваривать сам себя. Иногда Илья разговаривает с Катей, и это, наверное, лучшая часть его жизни. Иногда смотрит на свою опасную бритву чуть дольше нормального, пытаясь представить изнутри вены, сухожилия и дробящиеся кости. Сразу после этого он опять думает о Кирилле. Иногда это что-то нарочито-лёгкое, в стиле: «А почему нет?» Потом ему опять становится мучительно-стыдно. Перед глазами мотыляются руки-щёки-губы, и чужая кожа ощущается под давлением зубов совершенно искренне-трепещащей, пальцы сильные впиваются в волосы, и горячее дыхание рефлексит от стен, застревая до скончанания веков в ушах, там, у тела вестибулярного аппарата, чтобы выбивало до конца жизни. В какой-то момент Илья сходит с ума настолько, что набирает Славу — с того самого номера, на котором нет денег. Его мутит, и в голове всё пульсирует до такой степени, что это становится похоже на хуёвый трип. Илья сидит на полу в ванной, прижимая кипяточный лоб к грязной плитке, и честно пытается успокоить свою предобморочную истерику. Дышит спазматично и на инерции. — Что за херня, чувак? — совсем тихо хрипит плохим динамиком Слава, и Илье этого достаточно, чтобы разрядиться в трубку трясущимся: — Человек за пять лет же не очень меняется, да, не очень же? Узнать же можно, да, не очень же меняется? Несколько секунд на том конце звенит тишина, и Илья судорожно прижимает телефон к уху, всхлипывая. Кажется, будто Слава вышел из аудитории. Через минуту он говорит: — Что случилось? И Илье настолько плохо, что нет сил подводить, выюливать. Он задерживает дыхание на мгновения, надеясь потерять сознание, и кажется себе таким зажатым в угол, совершенно разбитым. Наконец, выдыхает — пока Слава молчит столько, сколько будет нужно: — Если пять лет назад я был с человеком, может ли сейчас он оказаться другим? И что-то в груди ломается от мысли о Кирилле. И о его уебанской, никому — Илье, боже, Илье! — не нужной заботе, о его внетелесных руках и тени в самом уголке обкусанных, шершавых губ — и Илья бы правда хотел не знать, как они ощущаются на коже. Но он знает. И главная проблема в том, что Кирилл знает про Илью это тоже. Слава на том конце прерывисто выдыхает. Просит успокоиться — хотя голос у Ильи поразительно ровный, пока сам он на грани инсульта. Уверенность Славы работает как спусковой механизм. Илья рассказывает всё. В какой-то момент его голос становится беспорядочным, отрывистым, а через мгновение вдруг слезливо замирает. — Блять это было так ебанно в смысле очень сильно ебанно и я думал что мы больше никогда не встретимся я блять даже его ебала не запомнил серьезно я не помню его лица глаз рук но я помню его губы на своём теле и мне плохо мне физически плохо я не хочу этого помнить что ну что ему нахуй от меня нужно сейчас??? У Славы микрофон шипит так, будто плотно трётся о щетину. Он ждёт полминуты после того, как Илья изнурённо замолкает, вжавшись перекошенным лицом в кафель, и говорит: — Может, он и не пытается тебя как-то наебать? Все посторонние звуки оглушаются, переходя в слабый писк на периферии сознания. Илья, с лицом, сжатым в одну точку, слушает очень внимательно-поражённо, словно из него воздух выбили внезапным открытием. — Тебе не приходило в голову, что он мог тебя тоже не запомнить…? «… без члена во рту», — про себя договаривают оба, и пытаются дыханием не подать вид. Илья сразу как-то обмякает, нелепо пытаясь что-то сказать, но забывает открыть рот. — Не стрессуй так сильно из-за всего на свете. Ты же знаешь, всё круто. Я рад, что ты позвонил мне. — Я тоже, — сконфуженно мычит Илья, пальцы тонкие в волосы вплетая, и запутывает их только сильнее. Ему бы очень хотелось сказать что-то вроде: «Я благодарен тебе», или «Спасибо, что выслушал. Я знаю, что всегда могу на тебя положиться». Вместо этого Илья сбрасывает вызов, плотно прижимая ребро телефона к губам, и думает о том, какой камень упал с его души. Кто-то — Игнат, кто же ещё, верно? — дёргает ручку, но замок закрыт. Так и появляются первые звоночки. Как на перемену; если честно, Илья всё ещё помнит первый раз, когда он ударил человека. Потому что от этого в голове приятно звенит, и отдаётся в костяшках. «Бей или беги» не работало, просто его настолько разозлило, что какой-то пацан на класс старше сказал, что Человек Паук — херня; так и выглядит провинциальная школа. Иногда Илье кажется, что этот кадр навсегда с ним, не в смысле как «выжжен на сетчатке», но будто по жизни находится в быстром доступе. Так они познакомились со Славой. Не с удара в лицо, конечно, хоть и было бы мило; Славик Илью за руки тогда хватал, оттаскивая, и кричал что-то о «малолетнем долбоёбе», а потом, на самое ухо, красное от прилившей к лицу крови, сказал: «Мало вьебал. Или бей до сломанных костей, или не лезь. За него сильно никто не впряжётся». А потом якобы случайно отпустил его. В тот день Илья получил десяток синяков, злобный взгляд директора, и первого в жизни друга. Сейчас это кажется таким по-тёплому нелепым, что вспоминать стыдно — как и всё детское. Утирая все на свете слёзы-сопли — на самом деле просто размазывая их по бордовому лицу — Илья одной рукой открывает дверь, и в тусклое помещение врывается солнечный свет и взбешённый взгляд Алёны. Она нервно щёлкает костяшками на замершего в проходе Илью, и шипит: — Можно, блять, побыстрее? Я ссать хочу. А если бы они были друзьями, то Алёнка бы заметила на лице напротив сломанную печать вековой скорби, но ей настолько поебать, что это действительно греет сердце. Да. Да. Всем похуй. Никто не посмотрит косо, потому что никто и не смотрит. Илья несколько мгновений смотрит в серьёзное личико Алёны, и как-то сразу в ассоциации набивается трогательная внимательность Славы, его спокойствие. Взгляд, которым он каждый раз Алёну окидывает — будто впервые видит, и каждый раз влюбляется. Растягивая сухие губы в аляповатой улыбке, Илья говорит: — Тебе так повезло. А потом уходит, оставляя Алёнку наедине со странным чувством недосказанного першения в горле и естественными потребностями. И, когда он входит в общую комнату, ему наконец-то так хорошо, будто птице вернуться в клетку. Голова пустая, звенит приятно. Никому он не нужен. Никто его ни за что не спрашивает. Разве не в этом прелесть быть живым? Не в силах усидеть на месте, Илья подрывается в комнату Кати, у которой всегда дрожащие руки, и такая одежда, будто она её на мусорке нашла — возможно, так и есть. Но в комнате Кати нет. Не заперто, потому что выносить у Катеньки катастрофически нечего, кроме миллионного воспоминания о её детях, пары пустых бутылок и стойкого аромата разочарования, въевшегося в бетон. Илья чувствует это будто впервые, и искренне удивляется, как Катя не понимает своего счастья. Ни от кого не зависеть. Стать центром собственной вселенной. С каждой минутой это становится всё более похоже на убеждение себя. Прихватив пачку сигарет, предусмотрительно оставленную на матраце Славой, Илья выходит в подъезд, чтобы выйти во двор, чтобы — вполне возможно — прогуляться по улицам и посмотреть на мир, на который ему очень сильно поебать. В душе селится слабое предчувствие, и он надеется встретить Сашу — которая кассир из дальнего магазина, Илья запомнил — и помахать ей ручкой. Они не закрывают дверь на замок, если хоть кто-то есть в доме, так что Илья просто выходит. Подъездная сырость цепляется за лёгкие, сбивая с нормального ритма сердце. В квартире в такое время всегда холоднее, так что Илья упрямо идёт, даже не пытаясь как-то укутаться в ту самую рубашку, которую свистнул у Игната — всё равно с пятнами и меленькими прожогами от пепла она выглядит лучше. А у Кирилла тоже есть прожог-ожог, который наверняка уже зажил, такой маленький кратер, в котором уместилась душа. У самой подъездной двери Илья слышит заливистый лай, вот ровно такой же, как в то утро, когда Катя подобрала щенка, который только-только подсосным быть перестал. К своему неощутимому стыду, Илья так и не знает, оставила ли она его, потому что был слишком занят самобичеванием. Но сейчас — сейчас у него целое открытое сердце, и бесконечность времени до смерти, чтобы выяснить. Это почти похоже на маниакальную истерику, но Илья наконец-то так рад за себя, что почти готов вскрыться — потому что лучше уже не будет. У ближайшей стены соседнего дома, такой старой, что на пять сантиметров толще изначальной — из-за краски — Илья видит Кирилла. Сбитое дыхание само комкается в груди, до тошноты оттягивая мётный язычок куда-то в горло. Но у Славы же был такой уверенный тон, и слова такие, которые Илья очень-очень хотел услышать — не верить сложно. Поебать. Больно укусив себя за щеку, совсем там, где она с губой сходится, Илья отнимается от двери, и та громко хлопает, привлекая внимание. Глаза в глаза; немного перепуганно, неловко, смято. У Кирилла в ногах вьётся вроде как Катин щенок, чёрный и вихрастый, и в лодыжки носом тычется, лай давя, и лапы грязные забрасывает на колени. — Любишь тискаться с брошенными псинами? — через силу говорит-улыбается Илья, пытаясь по-привычному, но с Кириллом привычно никогда не было. Кирилл — чёрная плащовка наброшена на плечи, не застёгнута, в кармане оттопыренном то ли зажигалка, то ли перочинник, а каждый знает, что с таким тут лучше не ходить, если не сможешь доказать дворовое право на ношение — Кирилл совершенно непонятливо хмурится, и Илья догоняет: не услышал. Сходит с пьедестала лестницы, и в два шага половину расстояния преодолевает, пока Кирилл на него смотрит-смотрит. — Говорю: любишь с брошенными псинами… — Я понял. И ещё голос этот, открытый очень, словно изнутри улыбка рвёт. У Ильи совсем неуверенное что-то на сердце, и неприятно сосёт под ложечкой, когда он говорит, пытаясь успокоиться: — Тани, вроде, нет. Она в институте. И Кирилл этот, этот непривычный Кирилл, со всеми своими добродушными замашками, и голосом мягким, с настроением первого летного дня и последней искры фейерверка, которая прилетит, ещё горячая, на руку, будто звезда; Кирилл портит решительно всё, когда говорит, между слогов едва ощутимо улыбаясь: — Я знаю. Я не к ней пришёл. Это почти физически больно. Илье очень хочется обидчиво заныть, потому что, серьёзно, какого чёрта?! Осколки его лопнувшего пузыря спокойствия впиваются в лицо, корча его в по-странному придирчивую гримасу: — А к кому? И Кирилл так смотрит на него, просто так смотрит, что не понять сложно: — К тебе. И это отвратительно, по-настоящему выламывающе по суставам, и Илья очень сильно старается ему не врезать — хотя сдерживаться действительно глупо. Илья к Кириллу приближается за взмах ресниц; за грудки хватает настойчиво — ну, за ворот футболки же, куртка всё ещё не застёгнута — и шипит напуганно в самое лицо, туда, где всё это искренне-чуткое поселилось: — Ты, блять, попиздеть пришёл? Ахуенно мило. Я недостаточно ясно выразился в прошлый раз? — Да. Просто попиздеть, — отвечает без дрожи Кирилл, и Илья чувствует его дыхание на своём лице, и его так выбивает, что костяшки, белые от напряжения, вдруг разжимаются. Что-то в горле смешно булькает — и Кирилл усмехается, но не звуку, а тому, какие у Ильи брови жалостливые. Это всё похоже на странную картину, или артхаусный бред накуренного дурачка — дым такой белый, глаза щиплет, и к потолку с тяжёлым дыханием поднимается — или похоже на «кошки-мышки». Илья, всё ещё не до конца догоняясь — догонит он позже, сорвано в трубку — судорожно рукой вздрагивает, будто сбивая температуру на градуснике, или капли воды, и смотрит реалистично-разачарованно, как в угол зажатый: — Блять, нет. В голосе у него что-то печально ломается. И только сейчас Кириллу становится немножечко стыдно: за сигаретки-окурочки, деланную недалёкость, за собственное существование сейчас и тогда — пять лет назад, когда он ещё был малость диким, смешливым по пустякам и по-честному бесполезным. Не пытаясь Илью за руки схватить — хотя хочется, сильно-сильно, до пульсирующей по кончикам пальцев дрожи — Кирилл вдруг говорит, совершенно не пытаясь околицей обойти действительность: — Я просто хочу знать, имеет ли это смысл? То есть, интересую ли я тебя хоть немного? Илья молчит. Взгляд тупит в ползунок на чужой «молнии», и щёки изнутри кусает, не зная, какими словами объясниться — это же не серенада под окнами, намного серьёзнее. А Кирилл молчание по-своему трактует — как всегда. Выглядит наверняка так, будто преследует беспочвенно, маньяк; долго смотрит на то, как у Ильи губы едва-едва размыкаются, как если бы он сказать что-то пытался, и вновь стрессово захлопываются, сухие. И голос у него точно был бы сухой, выжатый даже скорее. Когда Илья наконец-то поднимает голову — Кирилл к нему очень близко, опять забивает собой каждый миллиметр, и вблизи от него странно несёт табаком и адреналином. Сдерживаясь из последних сил, он разряжается горячим чувственным магазином Илье прямо на ухо: — Я правда не хочу давить на тебя, но мне очень сложно думать о том, что ты относишься к тому, что было просто как к сексу, потому что мне казалось, что это было чем-то большим, чем минутная близость, в смысле, мне кажется, что это лучшее, что было в моей жизни, наверное, потому что ты ахуенный и я не могу выкинуть тебя из головы уже целую вечность, так что абсолютно уверен, что это серьёзно. Я не могу давить на тебя, но если ты чувствуешь хоть сотую долю всего этого… Он всё тараторит и тараторит, забывая о дыхании, от чего голос его неопределённо плешивит; Илья не слушает с середины, подавившись воздухом, которого должно быть очень много, но на деле — всего на один жадный глоток, испачканный чужим парфюмом. Илья чувствует себя отвратительно, когда взгляд на замолкнувшего в мгновение Кирилла поднимает, у которого такие плечи, такие губы… жаждущие. Не чего-то мимолётно-телесного, а живительного спасения. Лицо кривит так, будто ему очень больно. Только поэтому Илья говорит, через силу приоткрывая створки эфемерной души: — Я же нихуя о тебе не знаю, совсем. Может быть, если бы при других обстоятельствах, и другими людьми, и в другой стране… Но сейчас… Мне понравилось, и мне плохо от этого, потому что я надеялся, что всё будет мерзко и я успокоюсь, но нихуя. И я виню тебя в этом. Кирилл останавливается. Хватает ртом воздух — которого очень мало, на один жадный глоток, засасывающий их в чёрную дыру — рядом, ещё ближе. — Могут быть другие обстоятельства, — хватается за середину, которая на подкорке теперь запоздало горит, — и человек я совсем другой. Мы можем попробовать начать всё сначала, или как там говорится? Раз нихуя друг друга не знаем, да? Илья молчит. Слишком долго молчит, если честно, потому что лихорадочно думает. Всё — это же сильное очень слово, такое полное. Во «всё» заключена неоправданная уверенность в завтрашнем дне. Илья думает о том, что во «всём» нельзя также показушно скалить клыки, как он обычно делает, и слать весь мир нахуй тоже нельзя, даже если очень хочется, потому что во всём мире есть кто-то, кто не пошлёт в ответ… — Я просто хочу услышать. — Мне страшно. Вот так; как на духу, через тысячу дней бесплотного отрицания. Вселенной тринадцать миллионов лет, но Илье кажется, что именно сейчас она схлопнется. Кирилл глазами хлопает чуть удивлённо, и руки по карманам распихивает, как будто себя пытается контролировать — тянуться сейчас будет как с током, очень опасно и больно, когда сердце пропустит удар, а потом ещё сотню. Он усмехается нервно, по-своему притупленно, губы сухие облизывая: — Мне тоже страшно. Щенок на фоне непонятливо лает, снова существуя. И Илья дёрганно кивает. Потому что не знает, что будет с Таней; в целом, это всё, о чём — «о ком» же пока что, да? — он волнуется. О Тане и её таблеточках-конвалюточках, и этом спяще-сорванном: «Если ты уйдешь — я вскроюсь», перерастающим в речки-ручейки на бледных щеках. Но об этом думать трудно, когда Кирилл кривую рта приоткрывает, выдыхая немного возбуждённо-неверяще, и сам натягивает на чужое лицо глуповатую смущённую полуулыбку этим своим непоказушным счастьем. Хочется верить. Но верить хотелось и Славе. Которому Илья звонит тем же вечером, бессмысленно уставившись в потолок, на котором от старости не трещины, а карты новых миров — прикольно смотреть по накурке. Наверное. — Ты зайдёшь как-нибудь? Всем бараком скучаем. Реально, — потому что из Ильи льётся что-то светлое, похожее на облегчение. Они много и бессюжетно говорят, и Слава рассказывает о том, как его родители стараются делать вид, что всё заебись — и Слава о родителях заикнуться может только на вербале, когда перекошенного лица не видно. — А ты прикинь, как пиздато. Набью крест на лбу. Мать обрадуется больше, чем выводку пиздюков. Илья представляет довольного Славку с детьми, каждый из которых похож на Алёну — не пиздой в два хуя, а потерянным взглядом, или привычкой заправлять криво остриженную прядь волос за ухо, или сильно-сильно любить. Представляет и смеётся как-то по-детски, будто над причудливой глупостью. Слава толкует по-своему — это вроде как межполовое. — Ты чего довольный такой? Нихуя же смешного не было, а ты что? И Илья по-придурошному пожимает плечами, как будто Слава увидит, и от этого у него немного болит шея. — Настроение хорошее. — Не пересекался с тем пидорасом? — Наоборот. Мы поговорили. Слава на том конце молчит так, будто хочет повесить трубку. Будто «Ну и нахуя тогда была эта истерика утром?». А ещё «Какой же ты конченный, братан». — И как поговорили? По всему слышу — пиздато. Звучит предвзято. Илья кусает губы, и голос до шёпота понижает, чтобы таинственностью подчеркнуть серьёзность, и выдыхает, вглядываясь в пропасть: — Он сказал, что это серьёзно. И мы, типа, можем начать сначала. И правда же можем. Слава по-матерински вздыхает, словно отчитывать устал за какую-то херню, вроде испачканных коленок на форменных брюках — формы у Ильи, кстати, никогда не было. Много дыр, которые матери было нужно заткнуть. Перезанять на закрытие кредита под залог дома, и в лицо детское ещё иногда улыбаться. «Всё хорошо, зайчонок, посиди тут часик. Мамочка скоро-скоро придёт и заберёт тебя». На бледных щеках — речки-ручейки. — И почему ты решил, что он не пиздит? Где-то тут Илья понимает, что сильно выпал. Настроение не портится, а будто запирается на ключ. — Не знаю. Я ничего не решил. Просто… Мне было стрёмно, что он хочет какого-то говна, или постебаться, но с таким ебалом не стебутся. Наверное. Слава усмехается. Становится как-то неприятно. — А чего хочешь ты? — спрашивает как будто насмешливо Славка, и Илья обидчиво отвечает: — Ничего. И даёт отбой. Жалеет тут же. Пустота, в которую он так долго лупил, вдруг кажется очень осязаемой и холодной, как будто готовая проглотить. И сразу вдруг Илья думает о том, что, раз кинули один раз — не один, сука, совсем не один — то кинут опять. Алёнка в распахнувшейся двери, которая силуэтом из-за света, бьющего в спину, слепящего глаза. Алёна выглядит как спасательный круг. — Что он сказал? — Что любит тебя и хочет выводок детей. И крест на лоб. И жениться. Такой Илья, конечно, идиот. Алёнка скоро уйдёт — это видно по её юбке, и особенной прозрачности кофточки. Не слишком вызывающе, но так, чтобы было интересно. При ближайшем рассмотрении — когда глаза к свету привыкают — у неё оказываются накрашены матовым губы, которыми она жадно впивается в фильтр, не оставляя следов. Таня бы не одобрила, но Таня, наверное, после института к Кириллу пошла. Наверное. Алёнка неловко к своему матрацу прошагивает, ноги на тонких каблуках подгибая, и садится аккуратно. Идеальная бархатная кожа на её ногах оказывается колготками. Или чулками, что вероятнее. — Раз такой умный, не говори ему ничего обо мне. Совсем. Пожалуйста. Такие они хорошие друг для друга. Илья долго-долго смотрит на её подрагивающие руки, и на то, как искусственно блестят на них кольца. Вдыхает прогорклый шоколад, пытаясь не хмуриться. И вдруг говорит: — Я когда-нибудь рассказывал про свою мать? — Нет. — Типа, она меня бросила. Об этом должно быть неприятно вспоминать… — Мне не интересно. -… но мне похуй. Не знаю. Она, типа, пыталась с моих шести. Отводила куда-нибудь туда, чтобы и самой дорогу забыть, и убегала. Как сейчас помню. И всегда возвращалась. К груди истерично прижимала… — Мне поебать, Илья. -… и говорила, как любит меня. И сердце у неё сильно билось. Я чувствовал. И у меня тоже билось. А потом перестало. А потом однажды она не вернулась — так бежала по-слепому, что не заметила машину. Так она заебала Бога, конечно. Смеётся нервно, слёзы сухие смаргивая — расчувствовался, а говорит ровно. — Я каждый раз смотрел ей вслед, и думал, что это случится. Очень привык. Так сильно, что было противно снова её видеть. Я уже хотел, чтобы меня собаки загрызли, или пьяный долбоёб какой, и тогда бы ей не пришлось, ну, снова и снова просыпаться со мной в соседней комнате. Раз уж она сама не может решиться. Было много времени подумать. Очень. Алёнка так долго не притрагивается к своей сигарете, что она рассыпается сухим пеплом — прямо на ребячески-розовые цветы на простыне. Лицо у неё такое привычно-растерянное. — А у меня батя реально ушёл из семьи. Но по четвергам захаживал. Забирал меня со школы, и мы шли в детскую кафешку: он покупал мне пюре с киевской котлетой и разрешал часами играть в бассейне с шариками. Я чувствовала себя принцессой. Нервная усмешка. — А потом мне исполнилось двенадцать, и он начал меня трогать. Я сказала матери и больше его не видела. Справедливо, но, если честно, в моей жизни не было ничего лучше этих сраных котлет. Но дело ведь совсем не в них. Илья понятливо морщит лоб, и думает о том, что эти истории — причина того, что они все встретились. Вынужденное одиночество. Потерянность. Желание отгородиться от мира, запереться и долго-долго плакать. Отвращение и разочарование, обращённое к себе. У всех в шкафу есть скелеты, но у кого-то они слишком настойчиво гремят. — А мне на прощание давали конфетки. Так много, что теперь у меня кариес. Илья пытается рассмеяться, но Алёна поднимает на него свои глаза, а они у неё очень болезненные — смеяться больше не хочется. Они сидят ещё немного в тишине, и только лампочка в коридоре едва ощутимо трещит, когда Алёнка вдруг спрашивает: — Так что у тебя с Кириллом? Илья поражённо вскидывает бровь, совсем не понимая, как всем кроме него становится всё понятно. — О чём ты? И Алёнка смотрит на него, как на дурачка. Насмешливо фыркает. — Он смотрит на тебя, будто на сокровище, а ты ведёшь себя как конч. Вы встречаетесь? — Пока нет. — Окей. Илья думает о сокровище? и неопределённо поводит плечом. Алёнка не говорит о Тане, потому что не ей осуждать, но наконец-то успокаивается, будто до этого выпадала из собственного тела на минуточку откровенных разговоров, а теперь вернулась. Зубами влажными бело сверкает, новую закуривая, и зажигалочный всполох ей очень идёт к волосам. Илья не рискует спрашивать про Славу, чтобы не сбить настроение, так что они просто немного молчат обо всём на свете, и через несколько минут Алёна встаёт. Тушит сигарету о стену, оставляя на ней неприятный след, на который всем похуй, и говорит, поправляя задравшуюся юбку — до скромного блика розового белья: — Это странно, что мы не закрываем двери, но ещё страннее было бы, если бы я просила закрыть. Типа: «Илья, закрой за мной!». Пиздец. Из вежливости Илья улыбается — совсем не приветливо и дружелюбно, а больше как-то карикатурно. Как мама улыбалась, уверяя, что сильно-сильно любит. В конце-концов, Алёнку не удерживают ни откровения, ни общая боль, и она опять уходит, и Илья опять провожает её силуэт в окне. Перед самым поворотом она вдруг останавливается, оборачивается в свете мигающего фонаря, и машет Илье ручкой. И только сейчас из его глаз брызгают слёзы. Он лежит на её матраце очень долго, но не может уловить ни оттенка Алёнкиного присутствия. Всё по-странному чисто — не так, как после Игната, не стерильно; просто будто здесь уже очень давно никого не было. Через силу Илья достаёт телефон из кармана, и непрочитанное от Славы сильно мозолит глаза, хотя он по первой строчке понимает, о чём там, и поэтому до последнего откладывает — как-то неприятно.

Неприятности 18:47 Ты можешь бегать и обижаться сколько захочешь, но хотя бы себе блять ответь нахуя тебе это??? Что ты с ним будешь делать????

Илья на секундочку отрывается, опрокидывая руку с телефоном на простынь. Потолочная пустота озаряется слабым, тусклым светом. Он переводит дыхание. В пустоте видит морг, и трупное окоченение, и осознание, что исполнение мечты — это очень больно.

Вы 19:31 Ничего я не буду с ним делать. Вы 19:31 Он смотрит на меня как на сокровище и блять не пиздит о том КАК ОН ДОХУЯ МЕНЯ ЛЮБИТ И КАК ОН ОБО МНЕ ЗАБОООТИТСЯ Вы 19:32 Если он меня кинет я удивлюсь, но не расстроюсь, ок? Вы 19:33 У меня есть голова на плечах.

Наверное. Это всё ещё похоже на убеждение самого себя. В конце-концов, скоро в квартиру возвращается Катя — в глуповатой толстовке на молнии и с паутиной царапин на челюсти. Они никогда не заходит в их общую комнату, как будто ей за что-то стыдно, но всегда рада Илье в своей. Они много говорят о правовой дисфункции, и о том, чем лучше кормить Герберта — так теперь зовут того щенка, который чёрный и вихрастый, и о лодыжки Кирилловы трётся, как родной. — На хорошее мясо я не стреляю, но потроха же должны ему понравиться, да? Ладно. Пора бы и нам подкормиться, да? Илье остаётся только делать вид, что он не особенно и заинтересован; привыкший к такому стилю жизни желудок в какой-то момент просто перестаёт предательски урчать, поселяя во всех окружающих необъяснимую стыдливую неловкость. Теперь суть лишь в том, чтобы меньше за него, ноющего, хвататься. Катя режет несколько тонких кусочков соевой колбасы и делает пару-тройку бутербродов. Получается невероятно вкусно — Илья знает ещё до того, как сделать первый укус, и у него рот от предвкушения слюной голодной наполняется. Телефон в кармане противно пиликает.

Неприятности 19:50 Сколько часов назад ты говорил о том как сильно его ненавидишь?

Не дав себе времени почувствовать хоть что-то, Илья быстро блокирует телефон, неловко улыбаясь притихшей Кате. Скоро приходит Игнат. Окидывает присутствующих нечитаемым взглядом и сразу в комнату вышагивает, даже не пытаясь присоединиться, и Илья был бы хорошим человеком, если бы бросил всё и побежал спрашивать, что случилось, но он, к сожалению, не очень хороший человек. Да и не новость это — что Игнат видеть никого не хочет. Почти банально, на уровне низменных инстинктов. Вынужденное одиночество. Потерянность. Желание отгородиться от мира, запереться и долго-долго плакать. Но, когда Илья возвращается в комнату, Игнат в ней не плачет. Смотрит что-то на телефоне, вжав голову в плечи, и так тихо, что никто даже не слышит; а ведь без наушников. — Скажи, что это порно. У нас всех был хуёвый день. Игнат поднимает на него глаза с какой-то малообъяснимой тяжестью, сразу же блокируя экран, и, бесцельно похлопав глазами, возвращается к телефону; Илья знает, что он только делает вид, что увлечён, пялясь в собственное лицо. Говорит со странной интонацией, будто прогноз погоды зачитывая: — Я сегодня с тёлкой поебался. — Поздравляю. — Да нет. Это было не то, чтобы сильно приятно. Влажно и разъёбанно — да. По сути, это она меня трахнула своей пиздой. — И ты даже не думал о том, сколько там микробов? Игнат молчит. Будто опомнившись запоздало, вытирает телефон о штаны — на нём же гадости больше, чем на ободке унитаза. Только потом суёт угол себе промеж губ, на десну нижнюю надавливая; выглядит смешно. Илья не стоит в дверях неловким гостем, а давно в простынь впивается спиной. Голову поворачивает, и скашивает глаза, чтобы рассмотреть Игната, который так выглядит, как будто сильно старается задуматься, но всё как-то выскальзывает. — А с мужиком ебался? — Да. — Понравилось? Это почти смешно, но на самом деле очень грустно, потому что Игнат пожимает плечами, едва заметно корчась, как от болевой схватки — это у него мимическая мышца возле носа вдруг сокращается, не больше. — Вообще поебать. Было и было, не стыжусь. И не стыдится ведь. Как будто вытравил из себя все чувства давно, и сейчас сидит, такой герой лирический, и вспомнить пытается хоть что-то, кроме огромной, душащей пустоты. Илья помнит, как Таня однажды напилась до того, чтобы повиснуть у него на шее, сбивчиво и горячо шепча прямо в ухо о том, почему люди делают себе больно. «Мы же не долбоёбы. Никто не любит боль. Когда мы режемся — это даёт нам ощущение, что наши раны опухают, заполняя этот тупой вакуум внутри. И мы наконец-то чувствуем себя целыми». Илья думает об Игнате и его выскобленной чистоте. И на минуту не удивляется, почему они — Таня с Игнатом — вообще нашли общий язык. А в следующую — он вырубается, оставляя Игната наедине с собственной тяжестью; как он и хотел. Но вместо облегчения, в груди селится гадостная морось. Странное предчувствие. Завтра они встречаются с Кириллом — который всё ещё не взял номерок, так что каждый раз таскается, надеясь на удачу. Они сидят на колючем от потенциальных заноз подоконнике в подъезде, потому что в квартиру заходить как-то стремово, пока там есть кто — даже который не смотрит. Кирилл предусмотрительно покупает пару пива, но Илье совсем не нравится лагер, хотя он всё равно молчит, потому что не в его принципах на что-то жаловаться. Открывает Кирилл, кстати, очень мило — прямо о подоконник, так растреся бутылку перед этим, что она сильно брызгает, попадая каплями Илье на джинсы. Оба сдавленно матерятся. — Ну так… ты учишься где-то? — спрашивает ещё потом Кирюша, совершенно глупо ударяя стеклом по собственным зубам, потому что так засмотрелся, что потерял ориентацию в пространстве. Илья отвечает, что после школы почти случайно попал в пту, не нарочно отучившись, потому что слететь было слишком сложно. Смеётся, что может считать только очень маленькие деньги, как средне-специалист в бухгалтерии. — Но я проебал поступление в вышку, а через год уже как-то забил. Поебать. Всё равно сдохну под забором. Он так внимательно смотрит на то, как алкоголь плещется, разбиваясь маленькими волнами о стекло, что почти не замечает, как Кирилл хмурит брови, открывая рот, как будто хочет что-то сказать, но вовремя одёргивает себя. Из соседней квартиры вылетает какая-то женщина, некрасиво светя разукрашенным лицом — не тенями и помадой, а синяками. Никто, ради приличия, на неё не смотрит, давая спокойно сбежать по лестнице, грохоча колесиками чемодана. На её бледных щеках — речки-ручейки. — На мать мою похожа, — палит вдруг Кирилл, к бутылке присасываясь, и Илья поднимает на него взгляд, несколько секунд рассматривая ровный профиль, а потом понимающе хмыкает. Это всё как-то не по-сопливому неловко. Кирилл пытается неуместно пошутить, но получается так несмешно, что Илья даже не давит вымученную улыбку. Ещё несколько минут они сидят в тишине. А потом Илья, ноги на подоконник закидывая, чтобы они согнутыми в коленях до надлома были, всё-таки решается спросить: — Зачем тебе всё это? Он бутылку полупустую держит за самое горлышко, и здесь она соскальзывает, звонко разбиваясь о бетон. Никто не вздрагивает, как от грома; Илья старается смотреть только на расползающееся пятно. — В смысле, зачем тебе я и сидеть тут по-придурошному? С Таней было бы намного проще. Или с любой другой тёлкой. Нахуя усложнять себе жизнь? Только это взгляд Кирилла потерянно и отворачивает, заставляя странно смутиться. — Я и не пытался усложнять. Я же и был с тёлками. И с Таней, и с другими. Но ничего, похожего на то, что было с тобой, не нашёл. Ходил-ходил, и наконец-то вернулся. У Ильи сердце пропускает удар, а потом вдруг снова бьётся, и так сильно, что становится больно дышать. Щёки не краснеют, но что-то глубоко внутри точно горит. И хочется ответить по-детски глупой околесицей, но вместо этого только улыбка тянется сильно-сильно — Кирилл не видит, потому что не смотрит, но остро чувствует. И на мгновение маракасный звук скелетов в шкафах перестаёт слышаться в сердцебиении. На мгновение наступает покой. В себя Илья приходит уже дома, лёжа на матраце в абсолютной тишине, и его сердце простреливает такой приятной болью, от которой колени подкашиваются, и уходит печаль. Герберт рвётся лаем на улице, и Илья может думать лишь о том, что это от большой любви к жизни. Впервые — взаимной. Вселенная закручивается вокруг Ильи, и картины мелькают цветными татуировками из жвачки, которые ещё под воду совать нужно — держатся недолго, но ошмётки-осколки на неделю, или до смерти, никто не знает. Кирилла становится больше. Ароматом сигарет с арбузной капсулой, или холодным, сбитым дыханием, или несмешными сообщениями, когда всё-таки обзаведется номером Ильи — Кирилл залипает под кожу, и так притирается во взгляде, что без него уже почти становится непривычно, будто место пустое образовывается. А Илья недостаточно глупый, чтобы думать, что сможет забить его болью, — или как там Таня говорила. В какой-то момент они впервые берутся за руки. И Илье бы очень хотелось рассказать кому-то о том, что кожа у Кирилла очень сухая, почти до неприятного, и совершенно холодная, похожая на лёд, который первую секунду трогать очень тяжело и страшно, а потом — привыкаешь, и лыбишься картинно, губы кусая, и сходишь с ума от длинных пальцев, случайно соскользнувших к костяшке. Однажды они сидят у Кирилла под домом, и долгие двадцать минут торгуются о том, стоит ли Илье заходить — у него же и на кросах пятна, и свитер дранный на рукавах, да и вид какой-то жалко-безалаберный; ну, это из его аргументов. Своих Кирилл не приводит, кроме улыбки тупой, и всё равно тянет Илью через две входные — в подъезд и в квартиру, которая у Кирилла на замке, какая роскошь. Смотреть особо не на что, так что Илья сильно глазами по цветочным обоям не стреляет, пока они в комнату идут. А там — наступает такая смешливая неловкость, от которой хочется говорить и говорить, будто слова сами льются такими речками-ручейками; но именно о них, как о Тане грустной, или о матерях с этими бледно-болезненными щеками и странной любовью, думать не хочется. Илья бы чувствовал себя сильно не в своей тарелке, если бы не вырос буквально в такой же комнате. Он говорит о том, что почти уверен, что помнит этот пристенный шкаф, на который раньше очень забраться хотелось, как на дерево; на самом деле, до встречи со Славой он никогда не лазил по деревьям. Слава. Слава-Славочка. Как же хуёво-некрасиво они расстались в последний раз. — Мой кореш как-то сказал, что бить ёбла — это как играть в Бога, но на минималке, — зачем-то говорит Илья, словно из него вырывается вообще всё-всё-всё, — но, если подумать, что тогда возомнили себе врачи? Кирилл не отвечает, но не потому, что ему не интересно. Просто ответа по сути и не требуется. Они сидят на кровати, на достаточном расстоянии, чтобы не касаться друг друга, но Кирилл всё равно всеми внутренностями тянется, а их в карманы не засунешь, не скрутишь в кулаки. В какой-то момент Илья замолкает, непонятливо хмуря брови, и только сейчас Кирилла стыдливый холод прошибает от осознания того, какой у него на лице пиздец творится. Наверное. Бегло облизнув сухие губы, он вдруг спрашивает удивительно прямо: — А можно я тебя поцелую? И это камнем затыкает бесплотный поток. Несколько секунд Илья непонятливо хлопает глазами, а потом вся его мимика вдруг делается такой озадаченно-печальной, очень смущённой даже. Не в силах разомкнуть губы, он мелко кивает. Пружины в матраце неприятно скрипят под весом. В следующее же мгновение Кирилл наклоняется вперёд, руками перед собою упираясь, чтобы херни не сотворить, и коротко прижимается губами к красной щеке Ильи. Ещё и с ебальником таким, как перед расстрелом. Не отстраняется слишком, давая себе удовольствие рассмотреть дрожащие ресницы, и быстро клюёт холодный висок, расплываясь в умилённой улыбке. Илья потому что такой, ну такой, говорить страшно. Кривится по-смешному, корчится, и хуйню какую-то долго городит, пока не происходит что серьёзное; и потом тоже кривится-корчится, и смотрит, как кролик на удава, хотя это же совсем не так. Здесь не пищевые цепочки и не законы природы, потому что в следующую секунду Илья скудно выдыхает: — Да ты ахуел. И тянется к Кирилловым губам — обратно. Через время и пространство, и убеждения бредовые, и целую жизнь, которая «могла бы быть другой». Они глупо цепляются пальцами, и сталкиваются носами, зубами, и каким-то девственно-обнажённым естеством, льнущим к свету, тоже; обмениваются, как вязкой слюной. Срастаются воедино. Илья думает о «двуспинных чудовищах» и том, что Слава не одобрил бы, в смысле, ни цитирование бесполезное, ни всё это. Но, в сущности, кто вообще такой Слава? Разве он определяет сущность Ильи? Нет. Совсем нет. Ни-ху-я. Они с Кириллом существуют симбиозом так долго, что в какой-то момент отрываться становится больно. Илья всё ещё почему-то помнит о квартиранстве и комменсализме, и о том, как смешно ему было рисовать плюсики и минусы на полях, а потом превращать их в подозревающие что-то глаза, дорисовывая остальное лицо. А сейчас почему-то не смешно. Кирилл говорит о том, что они могли бы посмотреть фильм, а потом пожениться, или вроде того, и Илья улыбается, но не потому, что ему по-глупому весело. Тут что-то глубже. Но фильм они всё равно смотрят. Какой-то дешёвый триллер, потому что думать не хочется, потому что у Ильи голова на плече Кирилла такая уместно-привычная, как будто всегда так было. Они много говорят о том, какая дерьмовая у главной героини реакция, и смеются в момент, когда её лучшую подругу разрывают на кусочки — кровь очень похожа на кетчуп, а у Кирилла есть про это ахуительная история, которая намного интереснее планов клишированного маньяка. В конце-концов, прослушав половину, Илья сильно злится слитому финалу, и Кирилл уговаривает его пойти вместе за сигаретами, чтобы развеяться. Зашнуровывая холодные кеды, Илья шутит, что это побочный квест. — А какой основной? — спрашивает Кирилл, пытаясь в ворохе текстиля отыскать собственную шапку. — Ну, знаешь… — Илья подскакивает на гибких ногах, несколько мгновений приходя в себя, продираясь через пляшущие круги, — Жизнь. На улице они стараются говорить меньше, чтобы не терять тепло, а ещё смурную форму ебала — за сильную радость у Кирилла на районе не похвалят. В какой-то момент они встречают какого-то мужика, который окидывает их таким взглядом, что кровь леденеет; когда они равняются — Кирилл почти стыдливо протягивает ему руку, и мужик сильно встряхивает её, имитируя дружелюбие, и почему-то скалится полугнилыми зубами. — Одноклассник мой бывший, — говорит Кирилл потом, и Илья смотрит на него невероятно удивлённо, на выдохе выпаливая: — Тебе, блять, сколько? И Кирилл смеётся. — Двадцать три. Ну, в январе будет. Шестнадцатого. Илья зачем-то делает себе пометочку о шестнадцатом января, а ещё о том, что Кирилл курит беспонтовый миксованный Бонд с пятью кнопками. И оставляет сдачу, если она меньше рубля — очень непредусмотрительно, но мило. И улыбается продавцам так, что они улыбаются в ответ. — Это Кристиночка. Я её с самого детства знаю, а она до сих пор иногда просит паспорт. Говорит, что годы летят незаметно. И Илья может лишь поразиться тому, что Кирилл вспоминает её имя без бейджика. Думает о своей Саше — как она там? На улице они курят быстро и без затяга, исключительно по-пацански, потому что руки слишком мёрзнут, чтобы доставать их надолго из кармана — уже через минуту они красные-красные. Илья рассказывает о том, что раньше он курил прямо в квартире — той, которая похожа на притон. Они с Алёной могли очень долго лежать плечом к плечу, выкуривая одну за одной, и почти ничего не говорить до тех пор, пока застоялый воздух не превращался в смог. Глаза слезились и дышать становилось больно, от дерьмового шоколада, в частности. — Однажды у неё были месячные, — и Илья очень радуется, что Кирилл не кривится брезгливо, потому что это был бы плохой знак, — и она так сильно устала, что решила не идти до ванной, а снять напряжение с матки прямо при мне. Потому что оргазм для тёлок — это типа как но-шпа. Короче, так я впервые увидел пизду вживую. — Понравилось? — Как видишь. Они смеются, и у Кирилла на лице рассеивается что-то противно-серьёзное, немножечко ревнивое. Илья говорит и говорит, что потом у них вдруг поселился Игнат, которого до этого как будто никто не знал, да и после — тоже. Что у Игната этого были очень грустные глаза поначалу, и он нос зажимал на едкие запахи, а потом приноровился. Адаптация — дело принципа. Потом появилась Таня. На упоминании о ней Кирилл как-то неопределённо отворачивается, и словно бы посвистеть хочет, и ножкой пошаркать, носок обуви вдавливая в грязь, чтобы показать, что он тут совсем не при делах. Но Илья предъявлять что-то не намерен — по крайней мере, сейчас. В конечном итоге, они ещё немного шатаются по пустым улицам, изъеденным слякотным туманом, и возвращаются к Кириллу. Едят макароны, которые как будто без масла совершенно, потому что слиплись в один текстурный комок; на фоне играет какая-то дерьмовая музыка, которую подростки на колонках слушают обычно, пьяно лобызаясь — возможно, потому что окно на кухне открыто. Илья на вилку накалывает полуусловный кусок, и проглатывает быстро, почти не жуя, и вдруг ловит на себе Кириллов взгляд. Становится очень неловко. Илье всегда неловко, когда ему приходится есть перед кем-то, да ещё то, что нельзя в карман засунуть, или руками быстро растерзать в крошку. Как будто не на своих местах всё. Но Кирилл всё смотрит и смотрит, и словно что-то потерянное ищет, а Илья совсем некстати вспоминает о своих синяках под глазами диких, и коже бумажной, сквозь которую все капиллярные сеточки видны, такой тонкой, что порезаться легче чем пару дней походить с неприятной, колючей щетиной. Будто собравшись с силами, Кирилл спрашивает: — Слушай, а… ты ничего не принимаешь? Случайно Илье становится смешно, и он неловко прыскает, волосы с лица убирая: — Мы что, в подростковой драме? У меня на еду денег нет, какие наркотики? — Я… чувак! Я имел в виду витамины. Но все знают, что ничего он не имел. И это немного стыдно, но очень мило, потому что через несколько минут, как будто все уже обо всём забыли, Кирилл в тарелку чужую подкладывает немного больше этих макарон пресных, и пялится чуть менее пристально, сосредоточив своё внимание на скатерти, которая некрасивая очень — с прожогами, следами от ножа и жирными пятнами. Он вспоминает о том, как вытирал об неё руки, когда был совсем мелким, а мама неодобрительно стучала по его плечу, привлекая внимание, и говорила что-то вроде: «Ой, а как столу теперь будет неприятно стоять в такой чумазой одежде», и Кириллу тогда становилось очень неловко. А сейчас он теряется, потому что не думал, что сможет это забыть. Становится тошно. Илья привлекает внимание: не специально, просто у него телефон в кармане громко гудит вибрацией, и ему самому это очень удивительно — по лицу видно. — Прости. Секунду, — говорит, словно оторвал от чего-то важного, и взглядом впахивается в маленький экран, перебитый трещинами.

Неприятности 19:07 Тебя нет дома?????? Вы 19:09 Редко же такое бывает да? :)

Илья проглатывает желчь о том, что нет у него ничего, похожего на дом, и взгляд, на жизнь приобиженный, на Кирилла поднимает: — Мне, наверное, пора. Ещё с этой интонацией полувопросительной, как будто вслух говорит только для того, чтобы самому услышать и ответить. — У тебя там комендантский час? — пытается пошутить Кирилл, но выходит всё равно плохо. Илья тянет неловкую дугу усмешки. Успокоиться получается лишь на середине пути. Кирилл, увязавшийся следом, чтобы проводить, в какой-то момент пропадает, словно бы упав куда, и догоняет с шалой улыбкой и несколькими тонкими стебельками в руке, на концах которых — сиреневые шарики, такие проволочно-колючие на вид, и размером не больше одуванчика. — Они красивые, ты красивый. Всё честно, — смеётся через тупую улыбку, и Илья ну не может не задрожать внутри от умиления, едва дрогнувшей рукой принимая «букет». Зелень ощущается шершавой, сухой, её немного неприятно трогать поначалу, но осознание глушит всё — это как за руки с Кириллом держаться, чего им сейчас совсем нельзя. Илья короткие цветы в карман прячет, внутренне надеясь, что они слегка осыпятся, и он ещё долго сможет находить в куртке лепестки. Ещё и Кирилл сверкает на двести двадцать, освещая потемневшую как-то резко улицу, и одинокие фигуры, похожие на призраков, жалобно плетущиеся навстречу. В одной из них Илья узнаёт Алёну. Он долго и очень глупо хлопает глазами, как будто удивлён, что она, эта Алёнка, с матовыми губами и отсутствием жалости к себе и миру, может существовать и после того, как скроется от его глаз за поворотом. Почему-то ему казалось, что по ночам она меняет лицо на какое-нибудь более проблядушное. Потому что на её живые глаза, и едва различимые веснушки у носа, и бледные пацанские скулы кончить не хочется. Наверное. Это невероятно, просто необъяснимо странно, но они наверняка видят друг друга, и жадно впиваются глазами, рыща по чужому лицу в поисках чего-то. И не говорят совершенно. Расходятся. — Она не кажется тебе знакомой? — спрашивает Кирилл через пару метров, смакуя в голове отдалённо напоминающие о чём-то черты лица. Илья вздрагивает. — Нет. Может, ты встречал её за гаражами? Старается громче говорить, чтобы точно долетело. До квартиры они доходят за несколько минут, и Кирилл вбрасывает пару слов о том, что очень странно, что они не умудрились встретиться раньше, раз живут так близко. Илья предпочитает не говорить о том, что выходил-то из подъезда за три года раз десять, плотно погружаясь в болото уединения. Времени на часах — слишком мало, чтобы бояться встретить кого-то отдалённо знакомого. Кирилл в бледном фонарном свете выглядит так, словно хочет что-то сказать, но его радушно прерывают звучным лаем. — Герберт, место! — пытается выебнуться Илья, но его абсолютно нихуя никто не слушает. — Милое имя. Прощаются они как-то по-тупому, потому что кричать не хочется, а перекричать нужно. Кирилл упрямо вытягивает руку, и Илья в непонятках её пожимает, а потом его притягивают за ладонь эту близко-близко, в некомфотном подобии объятий — Илье хотелось бы не «по-пацански, одной рукой молотом по спине», а, ну, поромантичнее — но на это похуй; напоследок, уже отпуская, Кирилл очень быстро чмокает его в щёку. А потом пытается сохранить скупое на эмоции выражение лица. Получается смешно. — Увидимся завтра? — так говорит, что по губам читать нужно. А губы — сухие, обветренные, ощущаются не совсем приятно, но осознание бьёт по голове очень сильно. Илья мелко кивает. И бежит почти по лестнице, пряча лучистую улыбку в ворохе воротника. В себя приходит только в прихожей, когда на него из дверного проёма комнатного вдруг Таня смотрит. И осуждающе так, немного нервно; предъявить нечего, но прожигает взглядом так, будто Илья ей всю семью поперебил. — Привет. — Твой дружок меня заебал. Нахуя он приперается, когда тебя нет? Из-за её худого плеча выглядывает Слава — очень призрачно, и Илья уверен, что, если проморгается, то на этом месте окажется звенящая пустота. Так и происходит. Перехватывая подкинутое оружие, он въедливо лязгает: — Так чего же ты не свалишь к своему дружку? Раз так бесит. Такая вот Илья мразь. Ничего не отвечая, Таня поджимает губы разобиженные, и на кухню быстрым шагом идёт. «К таблеткам, — думает Илья, и ему даже не становится стыдно, — или ещё к какому мусору.» На самом деле, его охватывает странная злость, в которой он не может найти себе места в удушливой куртке. Нетерпеливо дёргает ползунок. На улице холодно, но в квартире ещё холоднее, так что в первую секунду из Ильи выбивает дух. Смотреть на аляпистые простыни становится как-то противно, и Илья внезапно с особенной остротой ощущает собственную комнату такой маленькой, что в ней едва помещаются его мысли. Он садится на матрац. Подскакивает, нервно обходя периметр под грязными стенами, и с отвращением натыкается на несколько следов от пепла, в местах, о которые тушили бычки. Садится вновь — на Игнатову постель. На Алёнину. Снова взмывается, шпарясь об осознание, что не находит себе здесь места. Забегает почти в комнату к Кате — а у неё нет ничего: ни себя, ни вещей памятных, кроме розового ватника, на котором блестит слезами-стразами «GIRLS STYLE», и клея на стенах. Миллиона воспоминаний о детях и нерастраченной любви; только сейчас до Ильи почему-то доходит, к чему была вся эта искренняя забота, и нежность безоговорочная. К себе Илья возвращается в какой-то безмерной растерянности, и взглядом сразу натыкается, как будто никогда не видел, как будто его только сейчас поставили, на небольшой шкаф. Подходит осторожно, с какой-то внутренней опаской, и по плохо ошкуренному двп пальцами проводит, занозливые искры собирая. Внутри шкаф разделён на несколько ящичков, и своего Илья долго не находит — а потом вспоминает, что у него же нет вещей, которые бы не были позаимствованы, или даны из жалости, или из судорожного желания доказать, что ещё не всё потеряно. В ящике Алёны две больших тетради для конспектов, колготки, ежедневник (который она никогда не запрещала читать, но всегда смотрела как-то грустно-потерянно, стоило Илье к нему прикоснуться; может быть, она не говорила, потому что считала это само собой разумеющимся) и маленькая подвеска, под самую шею, которая больше похожа на чокер — тот самый, Илья помнит, который «черный пояс» с маленьким сердечком посередине. Раздираемый какой-то нечеловеческой обидой, он выхватывает из пыли времени дешёвенькое украшение, не глядя пряча его в карман на джинсах. Бедро сразу же начинает отвратительно жечь. Илья будто задыхается, вылетая из комнаты, из квартиры, такой маленькой и незначительной, что дурно делается. Он забывает куртку, телефон (звонить-то всё равно некому) и попрощаться с Таней, которая смотрит на него так, будто он в ней что-то уничтожил, и это или гениальное провидение, или стыдливая правда. На улице холодно, но внутри — ещё холоднее. Илья долго шатается от округе, опять надеясь нарваться на собак грызуче-голодных, или пьяного долбоёба какого, лишь бы снова не возвращаться домой. Переплетение улиц приводит его к дому Кирилла — опять, прямо как и тогда.

— Скажи, какого чёрта эта «с ванилью» ни капельки не ванильная? Илья тощей задницей сидит на кухонном столе, совсем рядом с мойкой, и в руках напряжно крутит стеклянный стакан; говорит лишь потому, что один, что Кирилл вдруг появляется в оглушённой темноте кухни, и лыбится на пьяное: — Мои сигареты «с арбузом» по вкусу похожи на дерьмо, чувак. Нам постоянно втюхивают обман, ты не заметил? Потому что никто не купит херню, которая тебя убьёт, если на ней ещё и будет написано «дерьмо». Это даже не психология. Это жизнь. Тогда они впервые сталкиваются. Не зубами или взглядом, но жгучим желанием обладать.

У Кирилла выломан домофон, так что проскользнуть в скрипучую темноту подъезда оказывается даже слишком просто. Ступени под ногами — сколотые и грязные, и Илье кажется, что это потому, что он здесь уже был. Уже испортил всё. Презрение к себе гонит вверх, до третьего этажа, где стойкий запах кошачьей мочи и — почти неуловимо — какого-то ужина, и у Ильи болезненно стягивает желудок, но не потому, что он голодный, а потому что у мусора душа в брюхе. Он не звонит, но очень истерично стучится, как будто за ним гонятся. За дверью тонкой слышится слабый мат, и шаги преувеличенно-громкие, как зверёныша отпугивающие, и открывает Илье совсем не Кирилл. У мужчины на пороге такой взгляд гранитно-каменный, что под ним стоять тяжело, и на лице что-то выжидающее. Илья очень сильно теряется, ведь сказать ему совсем нечего, и ему кажется, что он бегал так долго, что это — Кирилл и есть. А потом он замечает взволнованный взгляд у мужчины за плечом; не призрачный, совсем-совсем. — Чего тебе? — грубо бросает мужчина, даже словно и не ожидая ответа. Ведь Илья и правда молчит. — Пап, это ко мне, — говорит вдруг Кирилл, и его голос внезапно звучит такой музыкой, что Илья поднимает на источник голову, и только сейчас осознаёт, что у него на щеках бледных серебром блестят речки-ручейки.

— Ты думал о том, что мы проецируем на людей то, что думаем о себе? Презирающий окружён презрением.

На несколько минут двери закрываются, и Илья думает о том, что так и должно быть, и уже собирается с силами, чтобы уйти. И он слышит что-то, но очень старается не вслушиваться, чтобы не разобрать, чтобы не закапывать себя ещё глубже. Совсем скоро вылетает из дома Кирилл — догоняет Илью в пролёте между вторым и первым этажом, и не силится произнести ни слова, но руками пытается дотянуться до плеч дрожащих, и куртку великоватую на них накинуть, и прижать к себе сильно-сильно. Илья в этих неромантичных объятиях совсем обмякает. Глухо всхлипывает. Они выбегают из подъезда так, словно у них следы из кремния, и зажигаются непроизвольно, уничтожая всё, что было пройдено. Недолго сидят на лавке у дома, и Кирилл в лицо Ильи вглядеться пытается, и найти там что-то, и всё молчком; а Илья кривится-жмурится, и отворачивается, стыдом сжираемый. Тогда Кирилл тянет его дальше. Они по тёмным улицам шатаются, постоянно спотыкаясь, и ловят друг друга за секунду до падения в асфальтовую бездну. В какой-то момент слёзы высыхают, а Кирилла за плечо останавливает какой-то парнишка, на того похожий, которого они днём встретили, гнилозубого такого. Парнишка зовёт их на побухать, и Кирилл пытается отнекиваться, когда Илья вдруг говорит удивительно сухо: — Да. Мы пойдём. Почему нет? И парнишка радушно скалится зубами кривыми — это тут стихийное — и в разговоре, который Илья не слушает, ведёт их к дальнему подъезду, где на ступеньках уже группа сидит. Они, когда Кирилла узнают, начинают приветственно гудеть, и какая-то девка с пережжёнными перекисью волосами к нему бросается, как к родному, и в щёки липкими от блеска губами целует, а потом на Илью взгляд непонятливый переводит, когда понимает, что они вместе стоят, как если бы знакомы хорошо были. Ему неприятно, но — похуй. Все выглядят так, будто им очень прикольно, и стаканчики пластиковые сразу протягивают, смеясь с хуйни, и наполняют их наполовину пиздецом, а на другую — для оптимистов — тупыми шутками. Илье палёнку пить привычно, его не затошнит, и хуже уже точно не станет. В какой-то момент он осознаёт, что они с Кириллом как-то растерялись, а потом — на втором мутноватом глотке, которым Илья осушает свою порцию — тот парниша, который Кириллов кореш, вдруг ударяет его по плечу, и говорит, что длинные волосы — это как-то по-пидорски. — Лезть в моё ебало — вот что по-пидорски. Парниша пьяно хлопает глазками, не до конца осознавая, а потом вдруг орёт на весь квартал: — Ты что, назвал меня пидором?! Все ржут, как если бы парнишка был девственником, или всеобщим посмешищем, а у Ильи вдруг что-то щёлкает в голове.

— А чем окружён ты? — Отчаянием, знаешь. Полнейшим. «Внутри у предметов — пыль», да, но что, если я чувствую её внутри себя?

Слава бы не одобрил уебанское цитирование ни тогда, ни сейчас, но память о нём вдруг разгорается в крови, зажигая её, будто бензин. Всё, чтобы не чувствовать себя мертвецом. Это похоже на взрыв. Илья моргает, и в следующую секунду находит себя сидящим на груди того парниши, с руками, по локоть в его крови. И никто не пытается разнять их, в смысле, все убуханно смеются, и фоткают со вспышкой, потому что иначе эти мельташащие картинки не объяснить, то, как Илья иннерционно месит лицо их друга в мясо. Осознав — замирает, и спина, колесом которая, болезненно пульсирует, будто в неё пару раз коленом прилетело, и костяшки болят, но это почти неощутимо на фоне пелены дикости, застилающей глаза. Ноздри, жадно глотающие воздух, горят так сильно, что уши закладывает. Несколько секунд не происходит совершенно ничего, и Илья очень агрессивно смотрит на чужое недвижимое горло; встаёт, как только слышит первый хрип — живой, всё хорошо. Изнутри что-то будто наконец разжимается, и дышать становится легче. Толпа ревёт во всё горло, и Илья совершенно безошибочно находит в ней Кирилла, на лице которого — нечитаемое изумление. — Или бей до сломанных костей, или не лезь, — будто поясняет Илья голосом севшим, и все смеются, как будто ничего не произошло, как будто это просто шутка. Они с Кириллом — глаза в глаза, и вроде бы и не сказано ничего, но многое понято. Илье наливают немного больше водки, и он садится рядом с Кириллом, который словно отойти всё не может от увиденного; через несколько минут пацан хрипит, сплёвывая пузырящуюся кровь, и поднимается на ноги, не в силах в плывущей, дружественной вроде толпе найти Илью, который на него во все глаза смотрит. — Это было горячо. И очень страшно, — шепчет ему в ухо Кирилл, и Илья усмехается так, словно его это по-милому смутило. Илья людям нравится, видимо, как весёлая зверушка. Та девка, которая с отвратно-жёлтыми волосами, оказывается Ирочкой, Кирилловой школьной подругой и «первой любовью». Она на палец пухлый прядь накручивает, которая отвалиться будто готова, и делится, изредка на Кирилла кокетливо поглядывая, который между ними с Ильёй: — Хуйня вопрос, он за меня однажды тоже так дрался. Проебал, правда, но не суть. Хотя тогда я пиздецки расстроилась. Илья смеётся. Галантно вкидывает, что «Вот он долбоёб, конечно, за тебя же умирать нужно было», и девка оказывается настолько простодушной, что не замечает сарказма, глазками карими вдруг заблестев. От этого ещё смешнее. Ирочка похожа на Алёнку, но как-то по-особенному, не прямо — у неё черты лица слишком округлые, неправильные, и мелкие шрамы от пост-акне горят на щеках даже из-под тоналки, и это совсем не страшно, просто не так. У Ирочки такой вид, как будто она надеется, что её принц какой-нибудь расколдует, но, конечно, этого не происходит; за целомудренным поцелуем наверняка всегда следует рука в трусиках, и нужно терпеть, потому что хуйня вопрос же. Такое у нас колдовство. От алкоголя становится тепло, но не дурно; немного весело. Илья вливается в компанию, и громко шутит со всеми вместе, и смеётся тоже громче всех. В какой-то момент на него полуоткрыто начинают пялиться ещё две тёлочки, которые на ступеньку ниже сидят, и смущённо хихикают, когда он на них смотрит. — Какого хуя? — на ухо Кириллово спрашивает Илья, едва заметно на девчонок кивая, и Кирилл усмехается без ревности: — А чего ты хотел? Такой женишок нихуёвый, и ёбла чистит, и как откинувшийся не выглядит. Ещё и комплименты. Наклоняется совсем близко, отворачивая свой стаканчик, чтобы не резонировало: — А к мужику жмётся. Илья неловко смеётся, как будто из него воздух опять выбили. Ирочка с исконно-тёлочьей предъявой дует губки и говорит, что шептаться в компании — очень невежливо; ну, «неуважительно». — Соррян, красавица, обсуждаем сиськи Рэйчел Рокс, тебе неинтересно будет, — смеётся Илья и все подхватывают, даже если не слышали. Илье нравится. Это похоже на тот год, который он провёл в приюте, где все близки-на-похуе — вместе держатся, но при первом же конфликте бросаются врассыпную, никаких «спина к спине», на это всё забивается. Тогда Илья и уверовал свято, что каждый сам за себя. Не сказать, чтобы сейчас этот принцип не нравился — но хочется, хочется же верить во что-то другое, до зубного и сердечного скрежета хочется, до сбитых костяшек — плюсик. Илья и не замечает, как пачкает собственную одежду кровью, и Кириллову тоже, когда тянется неаккуратно, и в бок коротко толкает, а Кирилл вдруг хмурится: — Мне домой надо. Типа… блять. Пошли со мной. И Илья улыбается, глядя как на дурачка, потому что у него всё ещё на кросах пятна, и свитер дранный на рукавах, да и, пиздец, отец Кирилла видел его в слезах, а теперь ещё и должен видеть пьяным? А Кирилл взгляды как будто читает. — Ты разворошил чуваку лицо за предъяву. Он с радостью примет тебя в дом. Илья смеётся. Потому что, ну, на душе становится как-то легче — не от этих слов, а вообще. Они прощаются с медленно рассасывающейся толпой, и Ирочка, и те две тёлочки — всё шлют Илье воздушный поцелуйчик, а он такой весёлый и подпитый, что скалится влажно в ответ, и говорит что-то вроде: «Увидимся», хоть и знает, что нихуя этого не будет, потому что, ну серьёзно, с чего ещё им всем видеться? Парнише наверняка икается где-то дома — а он ведь наверняка даже не соберёт никого, потому что всем на него похуй, никто не впряжется, да, ненавистник Человека Паука? Где-то здесь Илья и понимает, кого ему напоминала эта бритая башка. Они — Илья с Кириллом, всмысле, какие же ещё могут быть «они»? — до дома доходят так быстро, словно к нему правда ведут все дороги. А оправдываться правда становится не так уж и плохо, когда губы помнят ту секунду, когда Кирилл вжимал их в свои, прикрываясь подъездной темнотой. Он говорит отцу, что у Ильи какой-то такой пиздец, что ну нельзя не помочь, а отец этот только полупрезрительно хмурится, пока Илья ловит зрительных мух в коридоре, едва заметно улыбаясь. — Пап, серьёзно, пусти. У него с родителями проблемы, набрался на печали. А к ним ну никак, ну. — А ты ему, блять, кто, чтобы в дом тащить? Вот этого Илья и старался не слушать, не разбирать и в душу не пускать. Он уже готов с места отлипнуть и без слов податься вниз по ступенькам, потому что, правда, не его это всё; Кирилл останавливает. Совсем неожиданно, проглатывая что-то определённо нужное, бросает: — А он за меня в драке вступился. Сегодня. Мужчина на секунду замирает. Оглядывает сына, который без единого повреждения, и фыркает: — Так это мне тебя выгнать надо, раз ты помощь от такого дрыща принимаешь. Об амбре не говорит ничего, потому что нос сильно привыкший, почти не чувствует. Вообще выглядит батя так, словно под ноги хочет плюнуть, но что-то останавливает. Оглядывает ещё раз Илью, очень оценивающе; руку не жмёт, но уходит в комнату, давая безмолвное согласие. Илья взгляд подкидывает на Кирилла, а тот — на него смотрит. Очень канонично-иконично. И Илья почти в шоке от осознания, что спать будет не на полу — но это уже чуть позже, после того, как они раздеваются-разуваются, что для него уже нонсенс. — Я дверь на ключ закрою, в порядке всё будет, он не зайдёт, — говорит Кирилл тихо, только пока слышит киношные разговоры из отцовской комнаты. Илья мелко кивает, потому что ему, если честно, очень-очень приятно. На трезвую голову будет ещё и стыдно, но это потом; проблемы Ильи из будущего. Настенный свет делает из невзрачной комнаты Кирилла что-то интересное, фактурно-необычное, и у Ильи в животе всё волнительно сжимается, похожее на пружину, потому что Кирилл оборачивается к нему через плечо, и говорит совсем тихо: — Типа… вот мы и одни? Илья усмехается — не слишком громко, правила предельно понятны. У них не получится попиздеть, или посмотреть фильм, или даже музыку послушать, так что совместно решается поспать — время и без того не детское, а детские — деланно-небрежные ужимки. Кирилл говорит о том, что может лечь на полу, потому что у него есть матрац, и это похоже на смену ролей, очень смешно. Илья настойчиво мотает головой, и у него волосы трогательно взмывают с ушей. — Порядок, я привык жаться впятером. Но — и сейчас мне будет супер ахуенно — где у тебя можно помыть руки? Кирилл указывает на ванную, и Илья идёт очень-очень тихо, чтобы и самому о присутствии собственном забыть. Приходит в восторг от горячей воды, которая так приятно возвращает чувствительность стянутым ладоням; смотря в зеркало понимает, что по лицу ему пару раз всё же прилетело, и голова гудит не от выпитого — но на это действительно похуй. Кирилл действует весёлым обезболом, когда с распростёртыми объятиями на кровати встречает. Подскакивает на колени, дотягиваясь во выключателя, и погружает комнату во тьму. Матерится сдавленно на дверь — это семейное, видимо. Непривыкше шарится руками по стенам, пока не находит ручку двери. Закрывает замок. — Бежать тебе некуда, — смеётся, на Илью слепо оглядываясь, а Илья довольный-довольный, сильно согретый одеялом и негаданной нежностью. Немного журится, что забыл сигареты свои в куртке, и Кирилла подвалившего за плечи обнимает. А плечи у него красивые наверняка — Илья помнит только отрывками, но сейчас они под пальцами такие широкие, с твёрдыми, перекатывающимися мускулами, хоть и стянутыми тканью домашней футболки, от которой порошком пахнет и свежестью. В сравнение не идёт со свитером Ильи, которому уже очень сильно дохуя лет, и воняет от него пролитым дешёвым кофе, дымом и разочарованием. — Ты… не хочешь снять это? Без намеков, серьёзно, просто так спать намного удобнее. Но Илья слушать перестаёт ещё на середине, пытаясь не вставая выпутаться из кокона одежды. Бросает прямо на пол, потому что — Грязнее не станет. Оказывается, ощущать Кириллову одежду не только пальцами — занимательно и невыносимо приятно. Но он очень порядочно не лезет, а Илье даже как-то не до того. У него от общего удовлетворения голова приятно тяжелеет и кружится. Хочется спать — очень сильно, сильнее, чем когда-либо — но ещё хочется насладиться моментом. — Слушай… а что случилось? А вот этого совсем не хочется. — Не подумай неправильно, просто мы спокойно разошлись, а через час ты прибегаешь ко мне в слезах и выглядишь так, словно твоя жизнь разрушена. Я всё-таки волнуюсь, Илюш. Илья неприязненно кривится: — Во-первых, никогда не называй меня так. Глаза старается не открывать, чтобы полностью погрузиться в ощущения, потому внутри очень остро реагирует на руку, за талию обнимающую — Кирилл же сзади, к себе прижимает, и в шею дышит рассеянно, немного волнительно. — И во-вторых. Не волнуйся. Если бы со мной что-то случилось — ты бы знал. Илья говорит это «ты бы знал», как если бы у Кирилла даже не мысль пришла, а сердце болезненно сжалось. На несколько часов Илья забывает обо всём — и это так хорошо, так, что хочется кричать, но не можется — потому Илья бесчеловечно рад, засыпая, ощущать невесомый поцелуй на своём плече. А, проснувшись, оказаться в хитросплетении конечностей, умирая от духоты, и всё же — чувствовать себя удовлетворенным. Похмельным, помятым, но нужным. — Вот это «доброе утро», — шепчет Илья, зарываясь носом в одеяло, которое бы скинуть надо, и воздух холодный всей сущностью впитать, чтобы не отвыкала; но это вдруг так сложно. Кирилл выдыхает за спиной. Тянет: — Ага. И Илье становится самую малость стыдно — голос у Кирилла совсем не сонный, это и по ноте одной, очень чистой, понято было бы. — Когда ты проснулся? — Часа полтора назад, я думаю. — А почему не встал? Кирилл неопределённо усмехается, утыкаясь в чужой затылок, от чего звучит очень глухо и неразборчиво: — Я проснулся и увидел, как ты дрожишь. Подумал, что не могу так просто уйти. Это действительно приятно — более чем — потому Илья проглатывает что-то привычное, цепко-едкое, похожее на: «Это было не от холода», похожее на правду. — Но теперь мы здесь. Оба. Нужно вставать? Кирилл нехотя, с хриплым стоном, кивает; Илья это кожей чувствует, а ещё тем, что под. — Я не знаю, как выбраться. Похоже, мы застряли, — выдаёт он с расстановочкой, и Кирилл почти беззвучно смеётся, горячим дыханием, что мурашки блохами бегут от шеи вниз, заставляя как-то неестественно скрутиться. Кирилл встаёт за несколько секунд, и только сейчас — по пятнам холодной опустошённости — Илья понимает, где были его руки. Смотрит очень внимательно, как Кирилл прямо по кровати перешагивает его ноги, ловко и почти беззвучно спрыгивая на ковёр, который с узорами цветочными, красивый очень, но Кирилл всё равно красивее. У него ровная, почти горделиво выпрямленная спина, и руки очень длинные, такие, чтобы картинной элегантностью до сердца дотянуться — но Кирилл же совсем не «элегантный». В нём нет этих замашек жеманных, и камзолы он — очень смешно — не носит; на дне зрачков у него уверенность плещется, а скулы имеют пологий скос, и всё это как-то так по-простому, что дух захватывает. — После завтрака мне отвести тебя домой? — спрашивает Кирилл безошибочно, подходя к шкафу, и Илья искренне рад, что этот вопрос звучит не как: «Останешься на завтрак?». Потому что это было бы стыдно, правильного ответа на это нет. — Вообще, я не привык завтракать… — продолжение («… так что пойду сейчас, наверное») высказать не успевает, потому что: — Привыкнешь. В сердце что-то замирает. Кирилл отдаёт ему свой самый тёплый джемпер, который небрежно окрещивает «свитером без горла», а Илья не решается поправить, потому что у него в груди всё всё ещё тревожно молчит. — Я могу заштопать твой, но, если честно, мне кажется, что он рассыпется в руках. Илья цепляется за самое безобидное: — Ты умеешь шить? Кирилл говорит о холодных осенних днях, и том, что ветер слишком неприятно гулял сквозняком в прорехах штанов. «Мать ушла, а умирать не хотелось». Илья его не понимает. Но доверчиво принимает одежду, быстро натягивая — у него это в крови, или в привычках, делать всё быстро. Отец Кирилла, оказывается, уже ушёл на работу, но узнают они об этом только после того, как выходят из комнаты, заметя все следы; Кирилл даже матрац достал, чуть помяв для убедительности, и Илья ещё сильно удивился, что кому-то может быть настолько не похуй. — Поверь, — отвечает на непонимающий взгляд Кирилл, — он чудовище. Самое настоящее. Монстр контроля, порядка и пиздюлей. Илья на это коротко усмехается. Кирилл готовит яичницу, а у него на душе что-то всё встать на место не может, хоть бей кулаком по груди, механизм заводя по-новому; это ни капельки не приятно. Илья думает о том, что сейчас что-то случится — очень мнительно. Распахнётся дверь и ворвётся отец, или грабители, или метеорит упадёт без предупреждения, или, или… Кирилл это замечает, по немного бегающим глазам, и языку закушенному. — Ты волнуешься? — спрашивает совсем тепло, стараясь напрямую не смотреть, чтобы не было слишком интимно. Илья мотает головой категорически отрицательно. Едят они быстро, почти не концентрируясь, но у Ильи всё равно желудок шокированно отзывается несмелым шумом. Кирилл делает вид, что ничего не произошло — но ведь правда ничего — и включает на телефоне какую-то музыку, которая, как он думает, Илье понравится. Но ему не нравится. Но он об этом, впрочем, не говорит. Домой — «домой» — Илья рвётся с какой-то несвойственной ему страстью, мерно закипая от каждого действия лишнего, и от того, как кожа на ладонях чешется, стянутая лимфой. Он не умывается, не чистит зубы, не говорит больше привычно-обычного, ожидая, пока Кирилл обуется, снедаемый противоречивыми предвкушением чего-то ужасного. Он думает об этом как о синдроме «мама зона»; вспоминает об отце, ну, точнее о его чёрно-белых фотографиях, вживую-то увидеться не удалось. Отыскивает затерянное в веренице дней ощущение безопасности, и впивается в него, пытаясь удержать приятной тяжестью в желудке. Не получается. Кирилл целует его только в подъезде, заполошно, откровенно, словно очень долго держался, а дома было как-то стрёмно, нельзя. — Такой ты ахуенный, — шипит сквозь стиснутые зубы, и это очень, просто невероятно приятно, но Илья выпутывается из хватки, тяжело дыша, и рвётся-бьётся вперёд по лестнице, натыкаясь на завешенной пылью и паутиной подъездное окно. За тонким стеклом — первый снег кажется абсолютно серым и безынтересным. — Можешь загадать желание, — запоздало бросает Кирилл, спускаясь следом, уже после того, как закрыл все замки, а ключики с руками спрятал в карманы. Илья поводит плечом. Он отказался от куртки, так что от этих новостей его пробирает мороз. Кирилл говорит, что они могут вернуться, но Илья упрямо сбегает по кривым ступеням вниз, будто сбежать пытается, а Кирилл — с неопеределёным вздохом — за ним. На улице Илья слепо озирается, совершенно дезориентированный, и Кирилл очень слабо толкает его в плечо, пытаясь привести в себя, напомнить, что они сейчас вместе, но Илья только перепуганно вдыхает калёный холодом воздух — если очень долго держать руку под горячей водой, в какой-то момент становится холодно, он об этом вчера узнал. А сегодня не обращает внимания ни на что; опомнившись, самостоятельно выходит со двора, будто Кирилла игнорирует, и тому от этого самую малость ахуенно обидно, и он бы вернулся в дом, если бы не чувствовал от Ильи чего-то абсурдно-гнетущего, обескураженного, бешенного, может. Догоняет в четыре крупных полупрыжка, и дальше идёт рядом, не отставая ни на шаг, но — на множество эмоций. В какой-то момент Илья почти бежит, как будто у него жжётся что-то, и выскакивает за поворот, где всё ещё светит тусклый фонарь, почти обрушиваясь на колени — Кирилл успевает поддержать в последнюю минуту, и в изумлении смотрит в пустоту. Звуки, оглушённые тревогой, вновь врываются в черепную коробку. Истерично воет собака — совсем щенок, тот самый, чёрно-вихрастый, который Герберт, и царапался на руке у Кати, а к Кириллу по-родному лез. А сейчас воет, лает, и кричит, как будто не может найти покоя, и рвётся на привязи — Катя его никогда не привязывала. Илья тоже кричит — где-то очень глубоко, сердцем кричит, и ошалевшим лицом, и глазами сверкает, будто разразится бурей сейчас. Доносятся сирены. Доносятся крики. Лихорадочный переговор всполошённых соседей — Илье плевать, потому что он смотрит на свою дверь, почти родную, а её нет. И лавки нет, где он курил быстро, и нет окна. Половина стены шрамированно-обожжена, и зияет пробитой глазницей развороченная пропасть. До Ильи как через пелену долетает: «… по предварительным заключениям…» «… газовая служба…» «… накопления и вспышка с последующим возгоранием…». Он не видит перед собой больше ничего, кроме машины «скорой», и пропасти-пустоты, и его тяжело выворачивает прямо под ноги, и не падает он только потому, что Кирилл его всё ещё держит (и считает против воли, совсем не обязательно, сколько у колёс машины этой брезентовых пакетов; пять. На всех и каждого, хватит, чтобы укрыть целый мир — мир Ильи уж точно). Кирилл с невыносимой тяжестью Илью поднимает, в смысле, разогнуть пытается, и в лицо красное, больное заглядывает, и шепчет, а потом кричит в мокрое от слёз естество: «Всё в порядке! Слышишь?! Ты здесь, ты живой, всё хорошо!». Илья задушенно хрипит и судорожно мотает головой. На них наконец обращают внимание; кто-то кричит, что быть здесь нельзя(, и умирать ещё больше тоже), но Илья вдруг вздрагивает, и кричит так громко, чтобы всему миру слышно было: — Я должен здесь быть! Кириллу на самом деле делается очень страшно; он Илью пытается успокоить, а в Илье что-то словно просыпается, то самое. Лицо портится, как в момент, когда он кулак впечатывает в чужие кости — и Илья вырывается, и бросается к машине, но его перехватывают на полпути. Держат очень крепко — полицейские, чего уж, хоть какая-то польза. Говорят запоздалому Кириллу: — Вы можете его увести? Успокоительное нужно? А Кирилл ведь даже не знает. Ему противно говорить об Илье так, словно бы его нет, но он, усмиряя внутреннюю дрожь, думает о том, что Илья их всё равно не слышит, пока уши заткнуты бушующей кровью. Неловко кивает — нужно успокоительное. Нет, о противопоказаниях не знает. Позволяет Илью в «карету» увести-притащить, и благодарит за то, что чёрный брезент совсем-совсем ничего не пропускает. Через несколько минут — он не знает, боже, кажется, что прошла целая вечность — Илью возвращают, почти кидая Кириллу на руки. Он выглядит обессиленным и выжатым, а глаза у него закатываются, наверняка против воли. Кирилл не знает, что делать. В смысле, на асфальте не оставить — это точно. У Ильи голова такая скорбно-переполненная, тяжёлая, что её со всем телом назад тянет. Хмурый и безэмоциональный врач, подошедший немного позже, когда Кирилл понимает, что на руки ему Илью не поднять — слишком тяжёлый — говорит о «купировании приступа», «максимально разрешённой дозе», о каком-то препарате, который Кирилл и в обычной жизни не запомнит — что-то там с «ди…», «используйте по четыре–пятнадцать милиграммов в сутки в два приема (максимальная суточная доза — шестьдесят милиграмм, в условиях стационара, а у Кирилла не стационар ни разу, у него всё грязно и горько, наверное, потому что Илье наверняка-точно везде будет грязно и горько)». До дома они дотягивают с большим трудом. Илья не говорит ничего, даже глаза открывать перестаёт — тяжело — только ноги кое-как переставляет, больше мешая; а Кирилл ему на ухо пытается что-то мирно-ласковое сказать, и сохранить трезвость, но получается совсем-совсем плохо. Тяжёлое волнение просачивается в голос, и он сбивается. В квартиру вваливаются они на честном слове — Кирилл Илью к стене ближайшей прислоняет, одной рукой всё равно поддерживая, чтобы дверь открыть, а Илья, то ли от холода поверхности, то ли от чего-то внутреннего, вдруг едва разлепляет слезящиеся щелки глаз, и на Кирилла так смотрит, что дурно становится: трогательно смотрит, совсем беззащитно. Дома Кирилл пытается довести его, спотыкающегося, до кровати. Не раздевает, потому что, наверное, лучше быть совсем в тепле. Укрывает со всей осторожностью, и смотрит очень внимательно, пока Илья окончательно не перестаёт реагировать, проваливаясь в омут небытия. Только тут Кирилл выдыхает. Распрямляется, почти сразу же сгибаясь обратно под гнётом сильнейшего бессилия. Ещё раз на Илью смотрит, слепо тыкаясь сухими губами в его недвижимый висок. По какой-то детской привычке замирает, вслушиваясь, отсчитывая дыхание — пульс есть. Выдыхает снова, так сильно, что у Ильи волосы чуть колышутся. Заставляет себя отойти. Смотрит издалека, и очень сильно держит себя, чтобы не вернуться, и не опуститься на колени у кровати, и не просидеть несколько часов, всматриваясь в побелевшее лицо. Выходит из комнаты; не может найти себе места. Кирилл вроде и в кухне усаживается, подхватывая на пути телефон, а в следующую секунду ставит чайник электрический, почти сразу о нём забывая, и потом долго смотрит в окно, туда, в сторону пустоты; не понимает, что у него на душе творится, где вроде и теплится искра радости (Илья же здесь, действительно, и абсолютно точно живой, как если бы отвадило его что-то вчера от дома, как если бы уберегло, но — не до конца), а вроде и муторно как-то. Кирилл смотрит на свою не снятую куртку. Очень мимолётно — на часы, где времени вполне достаточно. Засовывает телефон в карман и идёт в прихожую, по пути деланно-педантично складывая всё разбросанное, лишь бы уняться, и снова открывает дверь. Выходит в подъезд. Во двор — через косые-кривые ступени — и на улицу. Быстро закуривает, успокаиваясь только на полпути — и сигареты, и дороги, ну, той, которая асфальтом узким и перебитым по пешеходке. Снова доходит до поворота, где фонарь светом, днём незаметным, моргает. Смотрит в пустоту, в перебитую глазницу, в неопределённое прошлое — и пытается себя успокоить. Он всё равно не смог бы помочь. Он всё равно не виноват был бы. Полицейские подходят снова. — Вам нужна помочь? — спрашивает со слабым подозрением один, не представляясь, а Кирилл совершенно не имеет представления, как по звёздочкам погонов что-то в человеке разобрать. — Да. — говорит он немного хрипло, руки по карманам пряча в волнении, и на это сразу обращают внимание, чуть хмурясь, — Подскажите, что здесь случилось? — Молодой человек, не отнимайте наше время. Пожар случился. В голосе — почти незаметная брезгливость. За спиной кто-то фыркает. Нарастает смутный гул, пока какая-то женщина — Кирилл оборачивается, но в лицо её не признаёт, потому что никогда ее видел, наверное, — кричит: — Вечно бы вам так! Лишь бы спихнуть человека! — Гражданка, будьте любезны нам не мешать, — выдаёт второй из «в форме», и Кирилл с усилием смотрит на него, будто запомнить пытается — так и есть. Запомнить и никогда не попадаться с ножом, или пьяным, как будто это что-то изменит; просто всё это работает само собой, без участия головы. Женщины и пара мужчин — «старики», наверное, стоит подытожить — к Кириллу подходят, как только те, кто «в форме» уходят прочь. — Всегда так, никакого уважения, — шипит сквозь зубы, которые не так и много, та самая женщина. Руки на груди складывает в каком-то капризном жесте, предосудительно глядя в синюю спину. — Они должны защищать людей, но вместо этого пытаются от нас откреститься! Остальные её слабо поддерживают, ещё не чувствуя вседозволенности — это придёт ещё через несколько офицерских шагов. Кирилл прокашливается, обращаясь уже менее абразивно: — Может, тогда вы мне подскажете, что случилось? В смысле, немного подробнее. Женщина хлопает выгоревшими, седыми ресницами; картинно возмущаясь, говорит: — Всем плевать на людей — вот что случилось! Я уже полгода звоню в ЖЭК — и ничего! Всё «придите и проверьте», «пожалуйста», как попугаиха. А им хоть бы что! А они включают музыку и снимают трубку: их нет, они заняты! Понимаешь?! Кирилл через сотню слов пытается пробраться к сути, и не запоминает почти ничего, пока не слышит: -… газопровод на честном слове, проводка — того хуже…! — Вы хотите сказать, что… — Молодой человек, не перебивайте меня, пожалуйста! Я хочу сказать, что произошла утечка газа, а потом искра — и всё, ба-бах. Повезло ещё, что не так сильно было. Кириллу очень хочется, и он держит себя из последних сил, чтобы не спросить: «Кому повезло?» — А когда это случилось? — Да часа два назад. Я заснула кое-как под утро, а тут это ба-бах! Я грешным делом подумала, что всё, смерть моя, но слава Богу, помиловал. Кирилл думает: «два часа назад». Дышит чуть чаще. Пытается поверить, что всё равно не смог бы помочь, хоть и проснулся только-только, от этого холодного ба-бах, и грешным делом разозлился, прижимая Илью к себе чуть ближе, успокаивая, лишь бы не проснулся — это же всё лишнее, личное, совсем не их. Он же всё равно не виноват, да? Становится как-то тошно, и от бесед лицемерно-замогильных, и от сирен, и от собственного — на минуточку — тела. Отходит в сторону Кирилл с особой осторожностью, чтобы не рассыпаться. Смотрит с трудом по сторонам, натыкаясь на десяток взглядов, из которых сопереживающих — всего ничего. С тяжёлым сердцем идёт домой — потому что не может больше держаться. На середине пути — асфальтового и метафорического — его высоко окликают. У Ирочки распахнуты глаза, и волнение спрятано в том, как она пальцами подол куртки розовой теребит. Спрашивает неловко: — Ты знал кого-то из них? И ей не нужно больше ничего, чтобы Кирилл её понял. Он неопределённо пожимает плечами, и выдыхает слёзно: — Вроде того. Но говорит не о Тане, которую очень жалко, конечно, но, в сущности, этого же она и хотела, когда смотрела так злобно-потерянно, и нож Кириллов в руках перебирала, пока Кирилл — её лифчик; и когда таблетки хранила, и когда мусор, и когда — частицу себя. Это совершенно неожиданно, но Ирочка скупым движением тянется вперёд, обнимая Кирилла, и только сейчас он понимает, насколько виноват перед ней — перед всеми ними. Вспоминается и о матери, совершенно стыдно, некстати, о её смешных правилах и улыбках. О поведении, смуте, синяках и слёзной беспомощности. И том, какой тяжёлый у неё был шаг, когда она уходила — из-за вывихнутой ноги, наверное, каждый-шаг-боль и «я обязательно вернусь за тобой, солнышко, только жди». — Почему всё это происходит? — спрашивает Кирилл эфемерно, и Ирочка излишне небрежно улыбается, делая вид, что совсем не заметила в этом тоне разлом. Таня для Кирилла — воспоминание, каким была и при жизни. Секундный порыв, как бабочку поймать — сложно, первую секундочку очень красиво, а потом становится как-то жалко, перебитую, полумёртвую. Таня для Кирилла — не драма. (У неё были очень холодные руки, и выражение вздёрнутых бровей какое-то ожидающее, а чего — непонятно. Бензиново-брезентовые мешки не пропускают совсем-совсем ничего, так что непонятно, поймалось ли это, пришло ли; то, чего она так долго ждала — это свет огненным всплеском, или тьма? Кирилл не знает, потому что, наверное, никогда её не знал. Не стоило всё-таки запоминать имя — это обо всех.) Но на душе у Кирилла странная опустошённость, но не такая, как от убийства человека, а скорее будто на гладкой мышечной поверхности его сердца очень долго давили сытых комарих. Он не знает — но такого больше не будет. А у Ирочки такое личико понимающее в Кириллову шею уткнуто, как будто понимает она. Но кто, нахуй, такая Ирочка? До дома Кирилл идёт один — естественно. Неуклюже спотыкается о колдобины и ловит раздражёнными глазами взгляды прохожих, а потом — сентиментальную тишину прихожей, которая ему как будто мысли из черепа выжимает, как вакуум. Разувается слишком по-скорбному. Он не знает, что за «ди…» на четыре–пятнадцать милиграммов в сутки в два приема давать Илье, потому что у него из талеток разве что аспирин и уголь белый, который хуже чёрного — он со школы помнит. «Наш медпункт что, спонсируется шахтой?», — переклеенными словами пацана на класс младше, и всех так разорвало, что хохот по столовке прокатился лавиной. Сложить два и два всегда было удивительно сложно. (Рыжие волосы, неловкая грубость и острое, болезненное желание оказаться услышанным, заставляющее кричать, — это три, у тебя сколько по математике?.) Илья в комнате, на Кирилловой кровати, бледный, словно бы выпитый, кажется на удивление живым. — Мне не приснилось, да? И говорит как-то тихо и умиротворённо, словно бы не волнует его совсем: закрыл створки душеньки-пташеньки, и сколько ни бей, сколько ни лови — улетело. — Вроде того? — коронная фраза на этот день, потому что, по сути, что вообще сегодня точно? Бензин-бензол-брезент совсем ничего не пропускает, и Кирилл-Илья даже не знает, кто там был, но уверен — все. Мысли смешиваются, срастаются двуспинными чудовищами блять, Славочка, прости и причиняют телу и пространству между ним нестерпимую боль. — Это ничего. — говорит вдруг Илья, глазами-ресницами горелыми подрагивая, больные тени на щёки перебрасывая, — Серьёзно. Мне похуй. Думает несколько могильно-тихих секунд, а потом добавляет: — Им тоже уже похуй. Кирилл не может сдвинуться с места, плечом широким впаявшись в дверной косяк, и даже куртку оставляет на локтях болтаться, потому что говорит очень важное: — Таня ведь хотела умереть. Да? Илья запоздало думает о таблетках от всех на свете болезней, о пульсирующих кровью царапинах, и о взгляде этом бессильном, умоляющем. «Если ты уйдёшь — я вскроюсь». Он смеётся: — Не хотела. Говорит: — Больше всего на свете она не хотела умирать. Кирилл сглатывает — очень громко, болезненно, пристыженно. Он не знает, как у Ильи получилось так быстро от отрицания и до принятия, все остальные стадии минуя; ему от этого очень радостно, конечно, но ещё, самую малость, завистливые мурашки пробирают(, у него такого не было, он неделями рыдал, и очень сильно пачкал скатерть, и посуду бил, утробно воя, лишь бы снова услышать что-то ласково-разочарованное, совсем рядом). А на Илью в истерике смотреть было страшно, а ещё — больно; но сейчас как-то больнее. У него зверская скорбь на лице была написана ещё час назад, а теперь — ничего. Глаза пустые не открываются по-сонному. Кирилл не устраивается рядом, как только стаскивает верхнюю одежду, едва находя ей место среди вереницы обломанных крючков. Старается больше не говорить, потому что не о чем, наверное, или потому что не хочется. Даёт пространство, место, время, трусливо сбегая на кухню. Ставит на зарядку телефон. Вспоминает о чайнике, включает и его — старается концентрироваться на действиях, потому что в них души нет, и они не выдают в нём ничего живого, как слова или жесты, или предметы: грязная скатерть, чашка с отбитым краешком, такая, что порезаться можно по накурке (наверное). Нихуя нет в мире точного, только физика-математика, да стрелы — точно в сердце. Илья старается быть очень тихим, когда тянется к брючному карману, извлекая на свет белый бархатную ленту, как у кошечек породистых, или как на фотографиях уголочком, помним-любим-скорбим и ни слова истины. Илья ленту эту, этот ошейник, к себе прижимает, и кулончик бьётся о нелепо-большую пуговицу джемпера, разнося серебристый звон — с этим звуком в мультиках, которые они смотрели вместе, распускались цветы. Алёна. Алёнка-Алёнушка, вся русская красота у «Русской красоты» на пересвеченной обложке, и улыбки, и нежность, и кофточки такие полупрозрачные, похожие на завесу дымовую, и сам дым, до блевоты шоколадный — где оно всё? «Илья, закрой за мной!» Закрыл, чего уж? Прямо сейчас Илья остро чувствует, что умер; но не в эту секунду, и не тогда, пару часов назад, вместе со всеми. Понимает, что его сердце остановилось с первого взгляда на Алёнку — лет шесть назад; солнце светило ярко, и веснушки пробуждая, и гормоны, а Илья ещё губ Кирилла на вкус не знал, да и других всяких тоже — пацаны с параллели рассказывали, что с девчонками из девятого поцелуи похожи на карамель, если урвать получится. А у этой на зависть всё было карамельное, и локоны так по спине струились, обоссаться можно. «Закурить не найдётся?», — потому что Илья слишком был конченным, чтобы нормально знакомиться на улице (он и сейчас не вывезет, а тогда — почти колени дрожали). Девчонка только усмехнулась, бросив что-то вроде: «Не курю». «Но у тебя ахуительно красивые глаза, так что не против познакомиться». Хорошо было бы, будь это судьбой — но не было. Алёнка потом (они познакомились, да, прикол?) его дурную голову долго к груди своей прижимала. Не в тот день, конечно, а потом, когда с языка сорвалось это стыдное: «Я думаю, что ты мне не нравишься. И… никто из девок не нравится». Кроме карамельной наружности в Алёнке-Алёнушке из соседнего района оказалась солёная от выплаканных слёз, абразивная, но понимающая душа. Илья помнит, как таскался к ней через полгрода, лишь бы секундочку разговора урвать, и как они долго бродили по пустым улицам, или по парковкам; били стёкла, рассказывали страшные истории, и смешные тоже, и романтические — это Алёнка, конечно, она же такая вся из себя ахуенная, а у Ильи только глаза по заверениям красивые, и одна безумная ночь была в жизни, под ваниль и арбузные сигареты. Илья помнит, как познакомил её со Славой — и понеслось недосказанностями, неоднозначными статусами в соцсетях и развешенными нюнями. За год они друг другу так слова важного и не сказали, а Илье стало как-то ревностно дальше агитировать. Илья не верит в рай и ад, и в призраков не верит, и в реинкарнацию. Брезентовые пакеты не пропускают ничего, так что Илья знает, что и по ту сторону их души не встретились; в такое он, кстати, не верит тоже. Человек есть переплетение лоскутов, хитиновая оболочка, нарощенная внешним миром, будто пыль. А внутри этого кокона — что? Через какое-то время возвращается Кирилл. Говорит: — Обедать идёшь? Полувопросительно, с большой уверенностью, на деле, но это сейчас как-то не особенно греет. Илья просит у него телефон и забивает парочку знакомых контактов по памяти, и едва ощутимо ломается кривой улыбкой по деланно-расслабленному лицу, и шутит: — А мой можешь удалить, он тебя не потревожит больше. Кирилл за Илью рад, но ещё ему очень страшно. Едят они в тишине. В какой-то момент Кирилл телефончик всё-таки включает снова, и самую малость кривится, когда последнее действие видит — номер, имя. — Кто-то доставляет тебе неприятности? — спрашивает мёдом по ушам. Илья проглатывает ерепейное: «Ты!», потому что это же неправда, просто звучит смешно. Говорит: — Нет. Он всегда в них влипал. Губы поджимает, как если бы что-то кислое раскусил, как если бы больно, но нужно терпеть. — Я всегда знал, что у него пиздец каждую минуту. Кирилл смотрит с чем-то непередаваемым, и свет обоссано-жёлтый на его серьёзном лице кажется янтарным. Он вдруг сдвигает палец. Нажимает — Илья на него с нескрываемым удивлением смотрит, прямо глаза в глаза. Идёт вызов. Идёт. (А прийти ему некому-некуда, боже, боже) — Алло. У Ильи сердце срывается куда-то в пропасть, болезненно ухая, и голос совершенно пропадает. На лице — неземное, слёзное неверие. — Очень смешно, ахуеть! — вспыхивает на том конце вдруг Слава (Слава, Слава, Славочка, кривые плечики, большие руки и губы, искривлённые недоверием). — Давайте помолчим, да, супер, могильная тишина. Идите нахуй, уёбки. Вам даже в аду рады не будут. Илья как спохватывается — живым, цельным движением. Выхватывает телефон, и почти в душу кричит: — Сука, ты живой! Слава где-то там замирает на мгновение, как если бы трубку от уха отрывал, чтобы «отбой», чтобы забыть постараться. А тут вдруг — слышится. Или не слышится? — Что? — Ебать, прям живой, совсем! Кирилл на Илью смотрит с очевидной мягкой полуулыбкой, и почти с ума сходит, почти в прошлое возвращается, потому что у Ильи глаза горят всеми цветами радуги, и брови изогнуты так искренне, трогательно, как от «душу трогает». — Я был уверен, что ты умер! — Блять, я тоже! — Но, типа, трупов… сука, похуй, это пиздец, я думал, что ты сдох, и это было реально отвратительно, как сердце потерять! Кирилл думает: «Что?» А потом до него вдруг доходит. Трупов было пять — в черных пакетах, что и не заглянуть, прямо у колёс машины «Скорой» — он сам видел. Но кто же тогда пятый, получается? — Обедать идёшь? Илья вздрагивает. Осознаёт себя на кровати, разбитым, с серебристым сердцем у собственного — каменного. Кирилл в дверях выглядит чуточку обеспокоенным, но не так, будто понимает, что там у Ильи случилось только что; всего лишь сон, видимо, просто секундный морок, песок зыбучий. Янтарная пыль света из коридора у Кирилла на плечах кажется издевательством. — Не иду. Он (снова) просит телефон, но долго ничего не делает, не решается. Ждёт звонка. А звонить некому — это факт из арифметики, один плюс один плюс один плюс один плюс один, похожее на транс. Сходит у ума, набирая смс. Получает ответ через полчаса, когда Кирилл пытается объясниться с отцом, «какого хуя» Илья всё ещё здесь, несмело плетёт что-то о том, будто всё хуёво-хуёво, нужно время-место-пространство, так встав, чтобы спиной будто закрывать дверь в собственную комнату. Илья из-за этой его спины выходит, тихо скрипнув дверью. Не говорит ни слова. Не слушает. Только к двери входной, где валяется его обувь, пробирается через чужой крик; протискивается в синий рыночный дух, в котором неудобно и холодно, и в какой-то момент выпрямляется, проворачивая ключ два раза, и открывает дверь. Смотрит на отца Кирилла — прямо в душу. Говорит: — Вам хуёво, потому что когда-то от вас ушло ваше счастье. А сейчас вы уничтожаете его остатки. Замолкает. Надеется, пока все ахуевше переваривают, что навсегда. Срывается, и что силы есть бежит вниз — по ступеням выдолбленным, под горячим взглядом, и взглядом одичалым — тоже. Захлёбывается воздухом, но не сбивается до самого конца, больные кости кидая у знакомой лестницы подъездной, которую без бухла и «кое-как» света фонаря не разобрать. У лестницы — Ирочка. Стоит вся домашняя, в банном халате и с волосами мокрыми, и совсем не дрожит, пока Илью под её взглядом истерично трясёт (это было и до). — Что-то случилось? — спрашивает она ахуенно запоздало, и Илья почти плачет, или это пот с висков так течёт: — Почему всё это происходит? Спрашивает так, словно Ирочка — Боженька и сейчас ему по полочкам всё разложит, растолкует, что к чему, и призраков для надёжности покажет, и Илье похуй-похуй-похуй, что он в них не верил, потому что сейчас хочется, хочется верить — сильнее, чем когда-либо. В Бога, Дьявола, Деда Мороза, в величие акмеизма и то, что любовь бывает сильнее смерти. Вместо ответа Ирочка заходит в парадную, оставляя дверь открытой, и Илья — как отдышится — хвостиком за ней. Ирочка живёт одна, так что проблем с этим не будет. Она позволяет ему без разговоров отогреть руки в тепле собственного — её — дыхания, а потом не вздрагивает, когда Илья тело её вдруг в объятия сгребает, и мажет солёнными щеками по плечу, как если бы очень старался спрятать, но не получилось, как если бы Ирочка мученически чувствовала в корень. Ещё один жалостливый плюс — она обнимает в ответ. Позволяет закурить, хотя сама ни-ни. Быстро приносит с кухни чайник-чашки и пару пакетиков чая, и Илья поебать, любит он его или нет, когда вкуса всё равно не ощутить. Алёнка блять, нет, Ирочка, конечно Ирочка, они очень похожи, но не прямо… не заставляет говорить, и не несёт успокаивающую хуйню сама. Не смотрит так, словно выжрать хочет — совсем нет. Илья не понимает, как мог посчитать её наивной и простой, «как рай», Славочка, фразочки-цитаточки, опять, скажи, как тебя это бесит, пожалуйста. В какой-то момент Ирочка вдруг говорит: — Ты чувствуешь, что должен был быть там, да? Ты не хочешь вернуть их, но страдаешь, потому что не был с ними в ту секунду? И Илья честно не знает, как у неё получилось обличить в слова всю его душу. Он всё ещё судорожно дрожит, как будто сердце у него так сокращается, перетряхивая всё тело, и бросает оскаленно: — Что ещё ты знаешь, такого умного и проницательного, а? Как сиськи выкатить? Ирочка на него смотрит без улыбочки, но как на дурачка. — Тебе не обязательно вести себя как уёбок, ты знал? Я всё равно не уйду. Не уйдёт. Не уйдёт… — Все уходят. — А я не уйду. Останусь где-нибудь в твоём сердце, во взгляде, потому что, прикинь, ничто не вечно. Ты сдохнешь, я сдохну. Но когда-нибудь я расскажу своему ребёнку о том, что встретила какого-то уёбка, и покажу твою фотографию, может, и он скажет: «Вот уёбок». И ты оживёшь, даже если давно сгнил. Взгляд — чистейший бриллиант из-под лишних карат алмазным слёз. — У меня не получится уйти, пока ты обо мне помнишь. Илья думает — вспышка — о матери. О Кирилле — в первый раз. Об Алёнка, и Славе, и Танечке с Игнатом, и о Катеньке — Екатерине Игоревне, боже, какой стыд. Он думает о себе самом, который в дверях Кирилловых остался памятью — во второй раз. — И тебе не нужно этого бояться. Ты не несёшь за это ответственности, чувак. Не будет нужно — не вспомнят. Она вдруг едва уловимо улыбается, ладонью широкой прижимаясь к собственному животу. — Но люди навсегда сохранят глубоко в себе частицу тебя. Это наше кладбище без надгробий. Илья хлопает заслезившимися глазами. Складывает два и два: осведомлённость и странную душевную близость, и обрывки памяти тоже, хоть это и три, да что ж ты будешь делать?! Говорит сиплым отчего-то голосом: — Ты же знаешь, что он тебя не любил? Он тебя — «Я думаю, что ты мне не нравишься. И… никто из девок не нравится». Ирочка плечами покатыми пожимает: — Мне плевать, знаешь. Он хотел не меня, потому что, ну, меня хотеть сложно, а развеяться. А я его — хотела. Илья усмехается — не злобно совсем, не юродиво, а как-то ностальгически-дружественно: — Не развеяться. Он хотел почувствовать себя нормальным. Не думаю, что получилось. Такой Илья — долбоёб. Ирочка из его рук чашку забирает, которая была за пепельницу, и новую суёт, чистенькую, белую, с принцами-принцессами на фарфоровых боках. Предлагает посмотреть что-нибудь вместе, раз уже спешить всё равно некуда (с улыбкой мягкой), и, пока Ирочка возится с проводом от ноутбука, Илья её спрашивает очень осторожно, бережно: — А Игнат правда обо мне что-то говорил? Ирочка «небрежно» фыркает, но получается совсем непохоже. — Не затыкаясь. На самом деле, я думаю, он очень тебя любил. Не берусь судить, как, но, честно, ты был ему ближе кого-либо. Илья думает: это из-за толстовок, ну, тех, на которых пятна от разломанной души, и от того, что он никогда ближе не лез. Делается самую малость плохо: — Ага. А я ушёл. Ирочка разгибается. Говорит твёрдо, не оборачиваясь, вроде и в стену, а долетает точно до чужого сердца: — Он думал о тебе, и это не твоя вина, окей? Как Танечка думала о Кирилле. Всегда так. Кто-то, кого ты не отпускаешь, и кто-то, кто не отпускает тебя, — не прямое, вольное цитирование, Слава, ну ты же понимаешь… Дыхание прерывает звонок в дверь — Илья на Ирочку кидает взгляд абсолютно безнадёжный, смирный, а она вдруг говорит этой же спиной: — Открой, а. Илья слышит в её тихом голосе мирную улыбку, потому справляется с подростковой волной «Это твой дом, ты и открывай!». С трудом встаёт. Ловит на мгновение своё лицо в зеркале; смотреть страшно, но почти смешно, как если бы отлегло. У Ильи идиотская привычка не смотреть в глазок, так что он быстрым движением снимает щеколду и «барашки» отворачивает, и… дыхание у него замирает в километре от тела. На пороге — Кирилл. Смотрит взволнованно, шало, и губы скомкано облизывает, и говорит: — Илюш, блять, Илья, в смысле, я прочитал сообщения и, типа, блять, пришёл, прости, если что, просто… Илья его прерывает — совсем безкультурно, вперёд тянется так, будто падает, и к Кириллу на грудь широкую, вздымающуюся. Шепчет в тонкую ткань, под которой мурашки, под которой сердце: — Реально пришёл. Это — секундная вспышка. Потом станет неловко, тянуще, безобразно, потом взгляд Ирочки, который не кокетливым оказывается, а абразивно-понимающим, ну, как у… — Конечно пришёл. Целый свет бы пешком, а к тебе — всё равно. Это Илью так и выбивает, и «триггерит», как Алёнка говорила: стрелочки не поворачиваются, не встречаются, магнитно-компасные особенно, а Кирилл с Ильёй всё равно сталкиваются, не зубами и взглядом, но всем своим естеством картинным. Тянутся друг к другу, как к дополнению — это и редкость. Непривычный взгляд Ирочки — привычный, как будто они за полчаса породнились, сильнее друг друга узнали, чем кто-то за целую жизнь; Илья ему заворожённо смеётся, громко, пьяно. Он не может о матери забыть, или об Алёнке-Славе-Игнате, но, в сущности, сейчас их нет. Больше не существует вне его кокона, лоскутового пространства, где два плюс два — это аксиома без равенства. Сейчас их нет. А Кирилл — есть, руками кусачими по спине ведёт, и дыхание у него медленно выравнивается — Илья этим наслаждаться может вечно. Верить не хочется Верить и не нужно. Мельтешащий улей судорожного биения сердца наконец успокаивается.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.