* * *
Ночью Константину становится хуже. Крики, в которых нет почти ничего человеческого, разносятся по дворцу, и Женевьева бежит в его комнаты босиком, в одной рубашке. Спальня похожа на поле битвы, где доктора склонились над умирающим, словно ожидающее поживы воронье. Константин мечется на кровати среди сбитых простыней и растерзанных подушек, на которых Женевьева видит следы зубов, — и вдруг отчаянно желает, чтобы это была агония: ни одно человеческое существо не заслуживает продления таких страданий. Но все же какое-то из снадобий, которые вливают в рот Константина, начинает действовать: конвульсии и крики прекращаются, дыхание выравнивается. Константин обводит комнату мутным взглядом, останавливается на Женевьеве — и его пальцы вздрагивают, пытаясь к ней протянуться. Только ей он позволяет обтереть его исхудавшее, изъеденное болезнью до живого мяса, тело влажной губкой, и она решается отпустить докторов. — Побуду с тобой до утра, совсем как в детстве, помнишь? Только обычно это ты забирался в мою постель, несносный мальчишка! Сначала от нянек убегал, потом от дядьки... Бедная моя матушка — она считала это ужасно неприличным, даже когда тебе и семи еще не было! Помнишь, она в сердцах пообещала, что велит сшить для тебя куклу в мой рост, чтобы ты мог обниматься с ней, сколько захочешь, а ты вцепился в меня так, словно меня собрались насовсем подменить каким-то тряпичным чучелом! Веселая болтовня дается Женевьеве нелегко, но лучше она будет вспоминать своевольного маленького мальчика, чем беспечного красавца, чьим обнаженным телом любовалась всего три месяца — и целую жизнь — назад. Она залезает на кровать и осторожно устраивает голову Константина на своих коленях. Он снова напряжен, кулаки сжаты — похоже, боль возвращается — но благодарно вздыхает, и Женевьева принимается перебирать темные от пота волосы. — Попробуй поспать, мой милый принц. Я за тобой пригляжу. Она не рассчитывает услышать что-то от него в ответ: Константин обессилен приступом, возможно, его сознание мутится от постоянной боли и одурманивающих снадобий, а может, он и не хочет с ней говорить, но он вдруг произносит, негромко, но вполне разборчиво: — Мне страшно, Женевьева. Почему мне так страшно и больно? Хотела бы она сама сейчас вцепиться зубами в подушку или в руку, заглушить готовое вырваться рыдание, но нельзя потревожить Константина. Но что она может ему ответить? Почему заболел именно он, добросердечный, любознательный, так восторженно ожидавший встречи с удивительным Тир-Фради? Почему заболела ее добрая матушка, вырастившая как родную чужого ребенка? Почему на континенте умерли и умирают те, кого они знали, и те, кого никогда не встретили бы, праведники и прогнившие души, старики и младенцы? — Пожалуйста, потерпи еще немного. Мне сказали, где найти лекаря, лучшего на Тир-Фради. До его деревни всего несколько часов пути. Не успеешь оглянуться, как мы уже вернемся. В измученных глазах Константина она не видит ни проблеска надежды. В самом деле, чем может помочь местный знахарь, если островитянам не приходилось сталкиваться с малихором, а облегчить страдания не могут лучшие врачи Хикмета и Сан-Матеуса? — Тебе надо отдохнуть, — шепчет он снова. — У тебя будет ребенок. Удивительно, как больно бьет это «у тебя». — Подожду, пока мы оба сможем отдохнуть спокойно. Константин дергает уголком рта. В его взгляде нет насмешки, только усталость и ласка, и Женевьева вдруг чувствует себя несмышленой девочкой. Странно: никогда раньше она даже не задумывалась над тем, что Константин старше. Он всегда был ее маленьким кузеном, и даже когда они начали делить постель не для того, чтобы обниматься во время болезни, понимала ли она вполне, что Константин давно не мальчишка-переросток, а взрослый мужчина? — Я отдохну уже в могиле, — говорит он просто. Он облизывает пересохшие губы и что-то добавляет — так тихо, что Женевьева не может быть уверена, что верно это расслышала, даже склонившись к его голове. Но она и не хочет быть уверена, что он действительно произнес: «Лучше убей меня».Крохи
28 октября 2019 г., 15:40
Это непривычно для нее — убегать в воспоминания детства, почему-то липко-приторные, точно переспелый финик; так, наверное, всегда бывает с памятью, тщательно очищенной от всего горчащего. Но Женевьеве нужны эти крохи сахарной сладости — все равно ей не перебить горечь настоящего.
Она представляет себе Константина малышом, которого и сама больше помнит по портрету в дядином дворце: пухлощекого, большеглазого, с розовым капризным ртом и золотистыми локонами — эти локоны уже на ее памяти кузен безжалостно обкорнал похищенными у садовника ножницами. В шесть лет он бунтовал против всего, что делало его «хорошеньким», так же яростно, как в восемнадцать вызывал гнев отца нарочито томным, почти женственным видом. Всю жизнь он не просто не оправдывал ожиданий родителей — он их сокрушал с отчаянным удовлетворением, и Женевьева вдруг задумывается, не унаследует ли ребенок это свойство от Константина.
Ребенок. Она до сих пор не верит, что он будет. Нет — он уже есть, где-то внутри нее, невидимый, затаившийся, словно враг или смертельная болезнь, и Женевьева ненавидит себя за то, что думает о нем иногда с таким ужасом, прежде чем вновь обратиться мыслями к светловолосому малышу.
Горечь и приторная сладость — кажется, она утратила возможность ощущать что-то кроме этих вкусов.
Каждое утро она придирчиво осматривает себя, но пока не видит в теле никаких изменений. Ее не тошнит, она не хочет постоянно спать, груди не набухли. Женевьева мучительно пытается вспомнить еще какие-нибудь признаки беременности, но в итоге только жалеет о том, что не прислушивалась внимательнее к болтовне замужних приятельниц. Дети должны были стать частью какой-то другой, будущей жизни, в которую она никогда не стремилась, — жизни с выбранным дядей мужем, удачным завершением политической сделки.
Мать так долго берегла ее детскую чистоту от нравов княжеского двора: в их крыле дворца не было ни обнаженных статуй, ни картин, ни книг, способных замарать невинное воображение. Женевьева помнит — и будто бы сама ощущает до сих пор — смятение княгини, когда ей все же пришлось завести с дочерью разговор о регулах. Как же смущалась бедная матушка, объясняя, что Просветленный одновременно дарует ей возможность иметь детей, а потому взрослеющая девушка должна быть особо осторожной и не пускать до брака мужчину в свою постель, если не хочет изведать позор и горе.
Теперь-то Женевьева может вспоминать об этом с улыбкой, но сколько часов тогда она провела на коленях в часовне, внезапной истовой верой пугая даже княгиню, молясь, чтобы Просветленный не наказывал ее слишком сурово за то, что мужчина все же оказывается в ее постели? Сколько раз в страхе рассматривала себя в зеркало, проверяя, не растет ли живот? Но как можно было отказать Константину, когда он страдал и умирал от очередной простуды?
Когда они были детьми, кузен любую болезнь переносил так, словно она его последняя. Не отпускал Женевьеву от себя, клал голову ей на колени и просил приглядеть за тем, чтобы он не умер, пока спит, — так жалобно, что она всегда сдавалась. Женевьева честно старалась выдерживать это бдение, но случалось, они засыпали в одной кровати, и каждое утро начиналось с ожидания неизбежной кары. Поделиться своими страхами с Константином она не решалась, уже тогда не веря, что он женится на ней: наследники престола не берут в жены милых кузин, им подбирают самых уродливых принцесс в соседних государствах. Сколько бы продлилось это ожидание горя и позора, если бы не Курт, однажды заставший ее в слезах, вызнавший их причину и кое-как, запинаясь не меньше княгини, растолковавший пару вещей?
...Вдруг ребенок умрет еще в утробе? Родится зараженным малихором? Вдруг это будет скрюченный уродец без глаз и ног или лишенное разума существо, которое она обречет на жалкое существование? Как могла она поступить так эгоистично, так опрометчиво?
У Женевьевы раскалывается голова от изматывающих мыслей, а может, и от запаха мастики, которой натирают паркет во дворце наместника: никогда раньше та не пахла столь отвратительно. Женевьева мимоходом задумывается, не стоит ли поговорить об этом с мажордомом, но сил исполнять роль еще и хозяйки дома у нее нет. Она не представляет, как скажет Константину об очередной неудаче. Лекарство от малихора все больше напоминает призрачного оленя из рассказов няньки, погоня за которым заводила обезумевших охотников только в топь.
К головной боли добавляется еще и тошнота. Мастика воняет так, что хочется выбежать на свежий воздух, но слуга уже распахивает дверь кабинета.
Кузен поднимается ей навстречу, и Женевьева встает как вкопанная, едва встретившись с ним взглядом. Она видит, как вымученная улыбка сползает с губ Константина, с каким стыдом он отворачивается, пытается спрятать лицо, — но язык и ноги отнимаются на несколько невыносимо долгих мгновений. Конечно, ее предупредили, что ему стало хуже, но Женевьева даже не подозревала, что малихор может прогрессировать настолько быстро. Матушка почти четыре месяца появлялась в свете, маскируя белилами струпья и потемневшие вены, а с Константином они не виделись всего одиннадцать дней, но болезнь пожрала его, точно лесной пожар, и его лицо — это лицо мумии. Кажется, он еще не утратил полностью зрение, но глаза ввалились, взгляд угас, а вены на лбу и висках уродливо вздулись. Женевьеве страшно представить, чего стоит кузену, когда-то рыдавшему от вида ланцета для кровопусканий, просто одеться: самая легкая ткань будто обжигает иссохшую кожу, а он все еще старается выглядеть достойно должности наместника, даже щегольски; должно быть, кипящая смола не причиняет таких мучений, как этот камзол.
Наконец Женевьева приходит в себя.
— Мой... — она проглатывает слово «бедный», — Константин!
Она бросается к нему, молясь о том, чтобы не случилось непоправимого, чтобы Константин не принял ее замешательство за отвращение или страх, самыми кончиками пальцев касается его щек, просит не прятаться. Он упрямо отворачивается.
— Не надо, милая кузина, — голос больше похож на еле слышный шелест; с каждым словом на губах растрескивается грубая корка, — знаю, я теперь чудовище.
— Прекрати! — она все же разворачивает Константина к себе, легонько целует. — Чудовищем ты был, сколько я тебя помню, а сейчас ты просто болен.
Вкус крови, неизменный спутник их последних поцелуев, смешивается с запахом мастики, и пустой желудок скручивается узлом. Женевьева едва удерживается на ногах — она никогда не подозревала, что приступ тошноты может быть сродни удару молотом.
— Женевьева?.. — Его голос доносится, словно через слой ваты. — Ты вся в испарине. Тебе нехорошо? Женевьева, Женевьева!
Его лицо плывет перед глазами Женевьевы, и ей вдруг кажется, что призрачный олень, за которым мчится безумный охотник, это даже не лекарство, это сам Константин; вот-вот он заведет ее в топь, где она захлебнется.
Константин все же успевает подхватить ее, прежде чем она оседает на пол, и оба вскрикивают: он — от боли, Женевьева — от того, что причинила боль ему. Но запах мастики, кажется, способен ее убить; она кое-как высвобождается из рук Константина и склоняется над столом в позорной позе, пытаясь переждать рвотные спазмы, рвущие пополам внутренности.
Наконец она немного приходит в себя, дрожащая и мокрая как мышь. Невыносимо стыдно взглянуть сейчас на Константина, но выражение животного ужаса на лице кузена становится для нее полной неожиданностью. Константин выглядит так, словно хочет и снова схватить ее в объятия, и убежать как можно дальше.
— Ты больна? — Он почти кричит; корка на губах лопнула, рот — сплошная кровоточащая рана. — Я заразил тебя?!
Струйка крови бежит по подбородку, но Константин не обращает на это внимания. Женевьева поднимает тяжелую слабую руку и стирает алую каплю.
— Нет, нет, это все мастика... Тут душно... мне надо позавтракать...
Ей надо что-то придумать, успокоить его, но в голове не единой мысли, сил тоже нет, хочется лечь прямо на пол.
Константин, кажется, даже не слышит ее.
— У меня все так же начиналось, так же, так же! — твердит он как заведенный. — Ты заразилась, я тебя заразил...
— Нет. Думаю, это из-за ребенка.
Так просто. А она ведь даже не собиралась ему говорить, во всяком случае — вот так, мимоходом.
— Какого ребенка?
Константин повторяет последнее слово так, словно оно — диковинное сочетание букв из языка островитян, имя демона или древнего божества.
— Я беременна.
Несколько мгновений он смотрит на нее, переводя ошеломленный взгляд с лица на живот, и вдруг поспешно отступает, будто услышав признание в болезни еще более ужасной, чем малихор, хватается за спинку кресла. Повисает долгая, не обещающая ничего доброго тишина. Женевьеве кажется, что она готова ко всему, даже к вопросу, от кого ребенок, но слова Константина все равно бьют ее наотмашь:
— Как ты могла так поступить со мной? Я ведь даже не увижу, как он растет!
Ей нечего ответить, нечем оправдаться. Она чувствует себя так, словно забавы ради украла у Константина что-то дорогое, а теперь наблюдает за отчаянными поисками. Он все пытается подобрать слова, шевелит губами, но в конце концов просто падает в кресло, прячет в ладонях лицо. Кажется, он вот-вот потеряет сознание, и первый порыв Женевьевы — подхватить Константина, удержать, но она боится, сделав движение, увидеть отвращение и гадливость уже на его лице.
Теперь она зачумленная в этой комнате.