клянусь на мизинцах
29 октября 2019 г., 19:48
Примечания:
— Фу, — какая уродина.
Заплывшие глаза, почти бесцветные и мутно стеклянные. На лиловой коже, которая в цвет сочной вишни и сгнивших ягод, почти не видно румянца, того очаровательного признака жизни, что сопутствует всем тем, кто ходит под солнцем. Интересно, она правда слепа? Или все эти побои, которые превратились в отвратительные рубцы, мерзостные кровоподтеки и нисходящие раны, только на время лишили бедняжку способности видеть перед собой хоть что-то? Хотя она же как-то добралась сюда, так что, может быть, все не так печально. Впрочем, увы, приходится признавать, что эта девчонка ну никуда не годится! Иссиня-черные волосы свалялись, налипнув влажными прядями на лоб и шею. Они были похожи на скользких тонких змей или червей, что оплетали ее бледную кожу. Такую белую, что снег в сравнении с ней казался грязью у ног. Ну хоть что-то красивое в этой дурнушке да осталось! Но все же какая это малость по сравнению с ее безобразным обликом.
Слуги перешёптываются чрезмерно громко, их сухие голоса начинают надоедать. Может быть, «Вечный рай» и готов принять всех страждущих и нищих мира сего, всех жалких, потерянных и сломленных людишек с исковерканными душами, но взять такую? Она напугала даже пожилых прислужниц, которые видели в этой жизни достаточно ужасающих лиц. Оборванка, что ночью ворвалась в их маленький уютный мир, оказалась совсем-совсем плохонькой. Притащилась почти раздетая, замотанная в какие-то тряпки. Еще и кулек с собой принесла. Поначалу казалось, что там была еда или что-то вроде скудных пожитков. Но нет, дело обстояло куда хуже — ребенок. Совсем еще младенец, такой же замарашка, весь в комьях налипшей грязи, замерзший, рыдающий.
— Стоит ее прогнать, она принесет неудачу, Ваше Святейшество.
Дома не слушает. Ему немного неинтересно мнение простых смертных, которые даже на еду не особо годятся. Удача-неудача, кого волнует такая малость, когда перед ними само божество, воплощенное через извечную кровь Мудзана? Дома только лишь отмахивается от слов кого-то там, всматриваясь с наигранно удивленной улыбкой в тонкую фигурку. Как забавно.
Девушка крепче прижимает к груди ребенка, чуть живого, такого же уставшего и отчаявшегося, как и она сама. У нее нет взгляда, она словно бы безвольная, хрупкая, стеклянная бабочка, которую жестокий ветер прибил к земле, лишая сил. Нет, право, как же забавно и как очаровательно! Впервые демону кажется, что в чем-то столь мерзком, как эта побитая девчонка, можно разглядеть крупицы красоты!
Когда Дома касается ее подбородка, влажного от снега и слез, она даже не вздрагивает. Только послушно поднимает голову, одними губами шепча не то слова молитвы, не то благодарности. Она слаба, еле стоит на ногах, но все-таки стоит.
— Да, и правда уродина, — печально тянет демон, внимательно осматривая побои. Трудно не согласится с прислугой, когда все так очевидно. — Тебе несладко пришлось, верно?
Конечно, она молчит, но ответ тут не нужен. И все-таки есть в ее молчании что-то совершенно отличное от того душного, шумного безмолвия, что так часто повисает в присутствии высшего демона. Она вообще отлична от тех девушек и юношей, что приходили сюда раньше. И правда — мотылек, что прилетел на свет горячей лампы, сам не ведая своей гибели.
— Бедное, бедное дитя, — сладким голосом, таким же тягучим, как и мед, повторяет в темноту ночи Дома, поглаживая пальцами отвратительную на ощупь кожу незнакомки. — Ты так слаба, так безобразна. Твоя участь столь жестока, — привычные слова.
Он, обыкновенно, говорит их каждому пришедшему, говорит всегда с одним и тем же выражением лица. С одной и той же интонацией, с одним и тем же желанием побыстрее закончить этот бесполезный разговор. Обыкновенно Дома бывает безразличен к судьбам бесполезных смертных. Но эта девчонка — она что-то новое. Она не обыкновенная, она пахнет иначе, она чувствуется иначе. Даже ее этот смешной комочек рядом — и то что-то новое. Забавно-забавно-забавно.
— Но теперь ты найдешь опору, найдешь дом. И обретешь веру.
***
Ко-то-ха
Это имя значило «арфа» и «лист» и в общем звучало как-то по-детски глуповато, не элегантно. Казалось, собственное имя — это все, что она умела писать. Старательно выводила линий на предложенной ей бумаге, хвастаясь своим неаккуратным, размашистым почерком. Такая глупая, что сдерживать смех было невозможно. Видимо, матушка научила в детстве ее писать только пару основных иероглифов, ну и имя заодно. И теперь для простой деревенщины поводом для гордости стало блеснуть своими умениями.
— Дома-сама, смотрите! — голосок у нее звонкий, похож на журчание горных ручьев. Такой же светлый, напоминающий давно забытые теплые лучи света.
Конечно, он не смотрит. Даже не пытается делать вид, что ему интересна безобразная писанина. Да, он распорядился принести для Котохи чернильный камень и хрустящую бумагу, но это все лишь для ее веселья, а не чтобы заострять свое внимание на мелочах вроде бездарной каллиграфии. Последнее время, так-то, ни на чем не хочется заострять внимания, кроме нее.
Ее лицо, мимика, запах, звук, бьющийся в сосудах крови, движения губ, — все кажется таким интересным, совершенно неизвестным доселе. Она совершенно не испорчена, хотя жизнь издевалась над ней, как могла. Родная мать практически продала ее за гроши, когда малышке только исполнилось шестнадцать. Цена ее, видимо, была не дороже пары бронзовых монет, а может и половины дырявого мешка риса. Кто знает. Сама Котоха говорила лишь о том, что очень любила матушку, хотя та часто ее поколачивала, и была рада помочь ей, «выйдя замуж» (так она это называла), перестав быть обузой. Какая глупость! Быть счастливой, потому что от тебя избавляются, как от ненужного котенка, которого топят. Ведь именно утопить ее и пытались — утопить в отчаянии, унижении, оскорблениях.
Как стало ясно, что именно новоиспеченный муженек и свекровь сотворили с прекрасным, безумно прекрасным личиком Котохи подобное. Им не нужен был повод чтобы ударить ее, ткнуть лицом в обжигающий снег, вылить на кожу кипяток. Кажется, им даже нравилось каждый раз показывать, кто в доме хозяин. Хотя был ли там «хозяин» — в этой старой, покосившийся лачуге…
Девушка не сразу разговорилась, подробно рассказав о прошлом, но после того, как ее излечили от ран души и тела, после того, как почти месяц кряду Дома подходил к ее кровати, порой лаская руку, она, кажется, оттаяла. Много этой дурочке не надо было: пару улыбок, пару добрых слов. А, ну еще давать молоко для ребенка — ее собственное давно пропало. И все, этого хватило, чтобы она доверилась Священному Богу Райского культа, открыла все свои секреты. Рассказала, как тяжко было ей жить, терпя пьяницу под боком и сварливую старуху в придачу. Как мерзко и больно было каждый раз ложиться под мужа или его собутыльников, не имея права отказать в этой отвратной близости. Как порой хотелось просто утопиться в выгребной яме… И как стала прекрасна ее жизнь, когда ее первый ребенок появился на свет здоровым и с глазами такого же цвета, как у нее самой. Такой маленький розовый комочек ора, слюней и беззубых улыбок, ради которого она и бежала из ада. Спасала мальчишку.
Комочек этот, кстати, часто плакал и кричал. Особенно когда к матери в лазарет приходил кто-то чужой и касался ее. Особенно когда это был Дома. Особенно сильно сын плакал, когда Дома слишком долго всматривался в чужое лицо. Когда наконец следы чужой жестокости сошли с тела матери, можно было насладиться в мельчайших чертах истинной красотой девушки. Теперь демон не мог перестать смотреть, не мог перестать пожирать взором, — а сей факт малявку ужасно бесил.
Оборванные крылья мотылька зажили, они превратились в сложный, непостижимый узор, почти мандалу. Дома не верил ни в рай, что расположен у основания небесного свода, ни в ад, который покоился где-то под реками земли. Но Дома был готов поверить в то, что красота порой принимает необычные формы, сначала представляясь нам безобразной.
Котохе не нужно было много, чтобы открыть себя демону, чтобы начать доверять всей душой кому-то, кто протянул ей руку. Она постепенно все больше и больше рассказывала о себе, все меньше и меньше плакала. Теперь ее взор был похож на синеву неба или глубину вечерних сумерек. Котохе, кажется, вообще ничего не было нужно, кроме еды для любимого ребенка, теплого одеяла и внимательного слушателя.
— Дома-сама! — в голосе появляются обиженные нотки. Теперь листок оказывается почти перед лицом Высшей луны, он пахнет свежим клеем и тушью. Она почти трясет им перед ним, и мысли улетают жужжащими жуками, теряются. Все-таки манеры у нее отвратительные, что говорить. Никто в секте никогда бы не позволил бы себе такого обращения с божеством, с их бодхисаттвой, но Котоха на то и Котоха: она смешная, интересная, она рушит правила. Не только правила их прихода, но и правила мира. Такая белая, сколько бы раз ее не валяли в грязи, не опускали, все равно чистая.
Демон все же лениво переводит глаза на листок, отрываясь от созерцания чудесной картины: девушка и ее малыш на коленках. Мальчишка уснул, мерно посапывая в кульке из тканей, Котоха же что-то писала на весу. Теперь, увы, придется вновь с усталым видом читать ее имя. Ей еще не надоело его везде писать? Но, к удивлению, на этот раз на бумаге значатся совсем другие символы.
— Иноске… Хашибира? — улыбка у Домы немного дергается, когда он видит, как блестят глаза напротив. Могла бы его имя написать для приличия, раз уж взялась писать чужие иероглифы. Он бы ей показал, как. Все равно делать нечего, а Котоха хотя бы потом горячо поблагодарила, как умеет благодарить лишь она.
— Да! — она улыбается так ярко и блистательно, что становится даже не по себе. Люди, смертные, жалкие, не вечные люди так не улыбаются, просто не умеют. Когда же его маленькая милая бабочка перестанет ломать привычные устои мира своим существованием? Между прочим, это уже начинает немного пугать — даже в груди болит, что за ужас. Никогда такого не было.
— Это его имя, — ее тонкая ручка касается волосенок мальчишки, поглаживая его. Во сне он жмурится, довольно ластится под руку, как зверек. Сейчас она кажется нежнее кормящей лани: частого рисунка, что вышит золотом на ширмах. Хрупкая, но такая очаровательно уверенная в своей любви. Любви к сыну, к сожалению.
— Разве оно не красивое? Я сама придумала и сама расписала! Мне кажется, ему очень подходит!
Она еще много говорит каких-то несуразных, попросту ненужных глупостей, каждая из которых пролетает мимо ушей Высшей луны. Имя как имя, какая разница, что оно значит? В чем смысл писать его и показывать ему?
Смысла нет, но все же отчего-то становится приятно. Словно бы в груди разлили теплое масло для лампад. Словно бы это — маленькое бесполезное подношение, какие обычно оставляют все приверженцы секты. Только ее дар не отливает серебром или золотом, не острый и гладкий, как дорогие украшения, и не пахнет иноземными благовониями. Особое, маленькое подношение от глупой-красивой-милой Котохи, которая так счастлива просто быть здесь. Просто показывать Доме что-то сотворённое своими руками. Просто проводить с ним время подле его ног, на махровых подушках у самого алтаря. Приятно знать, что она, белый цветок лотоса в океане зловонной грязи, так трепетно относится к своему спасителю.
Даже сын ее уже стал чем-то привычным и не настолько противным. Он тоже веселый, тоже порой улыбается. А еще любит кусать пальцы Домы, точнее, сосать их, или хватать в кулачок его мизинец. И правда «милый» и «мягонький», как часто поет девушка.
— Да, да, ты умница, — похлопывая по голове глупышку, отвечает певуче демон. Как же приятно касаться ее волос, теперь таких шелковистых и чистых. Еще приятнее видеть ее смущенный алый румянец и довольную улыбку, в которой даже нет тени фальши. Нет даже постыдных и тайных желаний, что таит каждая приверженная культу рая, взирая на Дому с благоговением. — Сумела написать еще чье-то коротенькое имя, как это здорово! Не перетрудилась?
Явный сарказм она принимает за чистую монету, улыбаясь шире и хлопая тихо-тихо в ладоши, дабы не разбудить ребенка. Приходится лишь вздохнуть, прикрыв ладонью рот, дабы не расхохотаться в голос. Котоха не будет довольна, если ее маленький «Иноске» будет разбужен посередине дневного сна, который всегда обязательно происходит на маминых руках или коленях. Счастливый.
— Дома-сама, я хочу научиться писать имена всех важных для меня людей! Поэтому покажите мне, как пишется и ваше имя!
Наконец-то здравые мысли в ее пустой головке. Начать стоило именно с этого.
Дома долго ждал, благо Боги даровали ему поистине божественное терпение.
Перехватывая кисть из чужих рук, он начинает чертить на валявшемся поодаль листке иероглифы. Настолько отличные от грубых начертаний Котохи, что та охает, стыдливо пряча лицо руками, отворачиваясь.
Они теперь часто проводят время так: разговаривают о каких-то незначительных мелочах из жизни, рисуют что-то, плетут венки из цветов у трона, поют песни, у которых каждый раз новые слова, играются с капризным Иноске (хотя это самое не любимое занятие для Домы, но, к сожалению, любимое для нее). Сегодня вот пишут что-то на пряной бумаге, тихо смеясь, пачкая пальцы в чернилах.
— Я знаю первый иероглиф! Это «ребенок»? — улыбается глупо и доверчиво. Она не боится смотреть открыто и честно в чужие глаза, не пытается спрятать что-то, утаить во взоре. Котоха вся нараспашку — никаких хитростей, только безграничная радость. Теперь радость. Дома постарался, чтобы она больше никогда даже не думала о слезах, чтобы ее нежно-вишневые губы были растянуты в кроткой улыбке.
— Да, какая же ты умненькая, так стараешься. Теперь посмотри на следующий иероглиф…
Котохе не нужно было много, чтобы открыть себя демону, чтобы принять протянутую ладонь. А Доме не надо было многого, чтобы решить, что ее он хочет оставить подле себя. До конца ее человеческих дней. А может и потом, может и дольше.
***
— А что, скоро состоится какой-то праздник, Дома-сама? Почему в последнее время цветов стало так много?
Бархатные лепестки горят ярче пламени свечей, топя в терпком аромате покои Высшей Луны. Тут и там разбросаны смазанные пятна охры и багрянца, тут и там сплетаются стебли и рваные листья.
После того, как Котоха сказала, что цветы — это ее третья любимая вещь в мире после Иноске и Домы, цветов в поместье культа стало настолько много, что порой было трудно найти себе дорогу, весь пол оказался устлан свежими бутонами ирисов и лотоса.
Мелкие букашки теперь досаждали своим писком, зарываясь лапками в пыльцу только что срезанных цветов. Они обгрызали краешки полупрозрачных лепестков и своими ледяными глазками наблюдали за жизнью рая на земле, тихо и пискляво посмеиваясь.
Хорошо было иметь слуг, которые без напоминания успевали отгонять всех этих крылатых уродцев, боясь пропустить где-нибудь лишнюю муху. Нет, все-таки быть Богом для тупых людей оказывалось особенным удовольствием, каждый был лишь рад услужить Доме. Как удобно! Цветов стало больше, а проблемы спешно решали тупицы, которые называли себя «узревшими веру», «последователями». Им даже хватило простой выдумки вместо объяснения, зачем это вдруг Доме понадобилось столько зелени в поместье. Просто стоило сказать, что сегодня начинается благоприятный год для подношения растений Богам. Идиоты всецело верили, с поразительным рвением и фанатизмом таща все травинки к дому секты.
— Может быть, — с хитрой улыбкой отвечает Дома, наклоняясь ближе к Котохе, что сидела рядом с ним на мягком ложе. Все уже давно свыклись (не без скрипа зубов, но все же), что бывшую замарашку-потаскушку с ребенком на руках теперь стоит уважать не меньше самой Гуань-Инь, не смея смотреть на нее косо и уж тем более не смея запрещать ей любые вольности. Только лишь ей, девчонке лет семнадцати, выпала честь стать вечным спутником и собеседником Домы. Только ей дозволено было сидеть рядом с Богом, говорить с ним непринуждённо, смеяться с ним и над ним, засыпать в одной постели и таскать за руку. Только ей и ее ребенку, который, увы и ах, шел в комплекте с Котохой и был словно бы частью ее самой.
— Это секрет, — прикладывая палец к губам, все так же насмешливо продолжал демон, ладонью касаясь чужих отросших прядей, ручейками пропуская их сквозь пальцы. Черный шелк волос стал теперь излюбленной игрушкой, такой приятной на ощупь.
Котоха надувает щечки, хмыкая тихо. Руками она придерживает Иноске, который пытается слезть с подушек и отправиться в увлекательное путешествие к цветочным горшкам. Тот твердо намерен вновь уплести за обе щеки какой-нибудь кусочек цветка, но кто ему позволит? Еще раз одна и та же шалость не сработает, теперь Дома знает, что детям нельзя есть листочки, Котоха ему объяснила. Так что в следующий раз, когда девушка вновь даст подержать сына, Дома решил не спускать его с рук, даже если тот начнет облизывать его волосы. Вдруг снова наглотается акации?
— Дома-сама опять что-то замышляет, а мне не рассказывает! В прошлый раз Вы напугали меня, когда подарили то платье, — непонятно, чего больше в ее голосе: стыдливой радости или печали.
Когда то платье, вроде бы выкупленное из Китая, оказалось в ее руках, девушка зарыдала, подрагивая всем телом. Опять несла бессвязный бред, что это слишком дорого для нее, слишком роскошно. Но цвет ткани бы идеально подошел к ее глазам, а вышивка с лилиями напоминала о чистоте! Дома не понимал, почему она лишь сложила его в сундук, примерив пару раз. Иноске, кстати, тоже не особо понял. Он оказался в восторге от новых одежд мамы, даже успел пару раз прикусить бисер на рукавах. Так и ходила в своем простеньком кимоно, как дурочка. Его дурочка.
— Вдруг Вы снова устроите что-то, а я не буду готова? — Котоха подсаживается ближе, позволяя Высшей Луне продолжить гладить ее по волосам, заправляя непослушные пряди за уши. Она теперь не дрожит, когда ее касаются, она сама подставляется под руку. Ее личинка тоже успокоилась, теперь Дома иногда даже усаживает его на коленки, издеваясь над мальчишкой — веет рядом веером, но не дает схватить. Иноске бесится, сопит обиженно, но уже не кричит. Иногда все еще кусается единственной парой зубов, но это даже не больно.
Дома пропускает мимо ушей чужой вопрос, только улыбаясь безразлично, жмурясь от удовольствия, как огромный кот. Так смешно наблюдать за Котохой, которая своим скудным умишком пытается догадаться, почему же во дворце прибавилось цветов? И прибавилось именно после ее слов о том, как сильно она любит плести венки и собирать букеты. Непосильная задачка для глупой девчонки, которая и так соображает не очень. Хотя стоит отдать должное ее проницательности: порой она словно бы чувствует, когда и что лучше сделать. Скажем, когда лучше оставить Дому в покое, или когда лучше промолчать, заметив его тяжелый, угрюмый взгляд. Когда лучше не отвечать на его колкие и едкие замечания. Редко, но даже он прибывает в скверном расположении духа. Чаще всего после неудачного ужина, о котором, благо, Котоха даже не подозревает.
— Дома-сама, ну скажите!
Иноске почти удается сползти вниз, запутавшись в покрывале, но на сей раз уже Дома ловит его, на вытянутых руках держа перед собой. Брыкаясь всеми конечностями, малыш засопел, уже было хотев начать крик, но улыбка демона, кривая, лишь внешне красивая, заставили его замолкнуть, даже начав хныкать.
Непослушный нарушитель спокойствия был спешно отправлен к маме на ручки, отбывать наказание в объятиях. Дома не особо хотел возиться с ним сейчас, когда его взору открылось столь потрясающее зрелище, как обиженная и растерянная Котоха, надувшая бледно-розовые губы.
— Так и быть, я скажу тебе, мое дитя, — смех Домы заставляет девушку вздрогнуть, но она заинтересованно смотрит. Ладонь мужчины касается ее скулы, ноготками царапая бледную кожу. Она морщит носик, но позволяет и дальше гладить себя, ожидая заветного ответа. — Скажу, если поклянешься со мной на мизинцах!
Котоха часто-часто моргает глазами, смотря то на протянутый мизинец демона, то заглядывая с вопросом в его лицо. Кажется, она совсем не ждала, чтобы ее глупую привычку переняли. Но что поделать, может быть, Дома тоже хочет немного повеселиться, развеяв скуку. Пусть и ему она поклянется в чем-нибудь — например всегда быть рядом с ним, быть всегда его. Это, между прочим, отличное обещание! В самый раз, чтобы и дальше спокойно жить среди цветов и благовоний, предав забвению всю ту боль, что люди причинили ей. Разве кто-то захочет по своей воле покинуть рай? Конечно, не захочет. И ей не следует хотеть подобного. Клятва будет тому доказательством и залогом того, что Котоха и ее сын смогут прожить свои жизни здесь. С Домой.
Устав ждать решения от девушки, он сам хватает своим мизинцем ее, с силой дергая девичью руку. Котоха тихо ойкает, но молча соглашается. Постепенно удивление в лазурных глазах сменяется смущением, молчание сковывает ее.
— Клянусь на мизинцах, что навсегда останусь с Домой-сама и всегда буду с ним, потому что он оберегает меня. Клянусь на мизинцах, — произносит Демон, стараясь подражать той песне, что вечно напевает себе под нос девушка, убаюкивая сына.
Теперь Котоха становится красной совсем, до кончиков ушей, даже пальчики стали алыми. Она мямлит что-то беззвучно, кивая на каждое слово, пытаясь руками удержать Иноске, который радостно смеется, заслышав знакомый мотив. Наивный, чему он тут радуется? Только Котоха может навсегда — навечно — остаться с Домой, а не он. Его жизнь будет коротка, но так и быть, пусть тоже пребывает в рае.
— Клянусь на мизинцах? — вопрос не требует ответа. Он, скорее, дань уважения, желание еще раз услышать журчащий голос.
— Клянусь на мизинцах, — вполголоса повторяет Котоха, наконец поднимая голову. Во взгляде ее плещется солнце, витраж из тысячи стеклянных осколков, каждый из которых отливает белым серебром. — Клянусь, Дома-сама.
Выбора у нее все равно не было, но так приятно, что она сама согласилась, сама поклялась. Доме впервые так радостно, что ему что-то пообещали. Раньше даже слова матушки о том, что он станет величайшим Божеством, что она обещает ему это, не заставляли его так радостно смеяться. Раньше он вообще ничего не чувствовал — так, лишь отголоски эмоций, словно эхо. Очень блекло, очень тихо. Да и чаще всего это была одна эмоция: раздражение.
— Какая ты умница! Теперь я просто не могу не рассказать тебе все то, что ты желаешь услышать.
Дома наклоняется ее уху, своим ледяным дыханием опаляя кожу, заставляя девушку задрожать от предвкушения. Он тоже предвкушает чужую реакцию, которая, должно быть, заставит его потом еще долго и мучительно умирать от смеха.
— Эти все цветы тут…. Для тебя! Только для тебя!
Котоха возбужденно охает, чуть ли не падая с подушек, одной рукой быстро обхватывая шею демона. Она называет это «объятия» — прижаться всем своим маленьким телом, уткнутся носом в чужую грудь, отдав все свое тепло. Она говорит, что это ее самый главный способ выразить свою любовь (после поцелуев), выразить все то, что у нее не выходит словами. Бедная, должно быть ужасно жить, когда тебе даже слов не хватает, чтобы просто поблагодарить — нужно сразу вешаться на кого-то!
Но Дома не против. Дома ей прощает подобную несдержанность, вздыхая тяжело всякий раз. Вздыхая и обнимая в ответ.
***
В воздухе пахнет резким металлом крови. Влага ночи исправно впитывает в себя все тонкие ароматы, рассеянные под темным небом, так что гниль свежей плоти быстро растекается по лесу, смешиваясь с тяжелым туманом. Как-то не особо приятно, лучше не смотреть на то, как по свежей траве и сочным листьям стекают остатки чужих мозгов.
— Подумать только, ты умер, потому что мать сбросила тебя со скалы. Как печально!
Дома старательно пытается сыграть печаль. Он с самым несчастным видом обмахивает себя золотым веером, наблюдая за тем, как вечно недовольный и капризный кулек по имени «Иноске» уходит на дно. Всего пара мгновений — и вода стальными волнами смыкается над головкой малыша, топя в себе все звуки и все вскрики. Как же грустно! Его жизнь оборвалась так трагично лишь потому, что его глупая мамочка вновь допустила ряд непростительных ошибок! Жизнь ее совсем не научила тому, как нужно поступать, чтобы спасти свою шкуру! А ведь все было так просто — Дома сам ей разъяснял — всего лишь надо было делать то, что он скажет. И все! Никаких непосильных задач, простейшие правила, которые так легко запомнить и выполнить, главное из которых звучало равно и для нее, и для последователей культа: делай то, что велит тебе твой Бог. Разве тут есть что-то неясное? К чему же тогда было нарушать привычный ход вещей, зачем нужно было испытывать терпение Высшей Луны, зачем нужно было бежать, зачем кидать сына в реку, зачем зачем зачем.
Дома с щелчком захлопывает веер, убирая его в прорезь хакама, нервно постукивая ногтями по полированной древесине. Больше нет смысла вглядываться в бурлящие потоки горных ручьев, которые где-то далеко внизу сплетаются в единую ленту. Нет смысла взглядом скользить поверх пены и острых скал. Но он отчего-то все равно смотрит, пристально, внимательно, словно бы выжидает… может, ждет, что моток синеватой ткани вместе с мальчишкой всплывет? Или ждет, когда один из валунов, наполовину проглоченных водой, окрасится в багровые цвета крови, знаменуя окончание короткой жизни? Ответа он сам не знает, а, может, просто не хочет знать, потому что не выходит решить, что было бы лучшей долей для мальчишки: смерть или жизнь.
— Как же печально, как печально, — вторит шепотом своим же словам демон, наконец переводя взгляд на лежащее в траве тело.
Котоха еще жива. Лежит себе на промозглой земле в кривой, скрученной позе. От ее затылка остался только раскрошенный, словно яичная скорлупа, череп. Белые кусочки кости рассыпались неровной мозаикой, а один глаз, кажется, вытек и остался висеть забавной бусиной на длинной ниточке нерва. Кровь смешно булькает, заполняя собой ее искривленный в болезненном крике рот, затекая за шиворот кимоно. Девичий хрип похож на стрекот крыльев стрекоз — она, кажется, пытается что-то сказать.
— Глупенькая, — с невыразимой нежностью в голосе отвечает Дома, смотря с восхищенным сиянием во взоре на эту чудесную картину, достойную своей изящностью райских миров. Сейчас его Котоха так прекрасна. Ей, оказывается, ужасно идет красный! Беззащитная и сломанная, ее хрупкое тело не выдержало боли, ломаясь на части. И все же даже сейчас она умудрялась быть красивой, настолько, что от этого становилось труднее дышать, а давно забытое чувство боли где-то в груди возвращалось. Сегодняшняя ночь напоминает их первую встречу.
— Тебе нельзя разговаривать, ты же умираешь. Умирать надо тихо, — беря ее на руки, бережно прижимая к себе, продолжает с умилением демон.
Котоха еще теплая, в ней угольками отгорают остатки жизни. На лице застыл ужас, превративший ее приятные черты во что-то доселе непривычное, незнакомое. Раньше она никогда не смотрела на него так, словно бы он был монстром. Доме не нравится, он кривит улыбку, но смотрит все так же с обожанием.
— Тебе не стоило меня злить, — укачивая, словно бы младенца, продолжает мужчина, щекой касаясь ее щеки. Кусочки разорванной плоти неприятно липнут к собственной коже, а аромат крови пьянит. Пахнет чем-то вишневым, с тонкими нотками орехов. Приятно, такой запах успокаивает. — Видишь, что ты наделала? Я не смог сдержать себя! Мне было так обидно, что ты захотела меня бросить!
Губы Домы легко и коротко касаются ее скулы. Он покрывает вереницей поцелуев все ее лицо, каждую мелкую ранку, языком собирая тяжелые рубиновые капли. Раньше она смешно и смущенно жмурилась после такого бесстыдства со стороны «Дома-сама», но теперь лишь выдыхает оборванно, позволяя творить с собой все, что захочется. Доме пока хочется лишь целовать, ощущая восхитительно лакомый вкус. Вкус Котохи — неповторимый и дурманящий.
— Я не хотел, поверь мне, — разговор Дома ведет уже сам с собой. Пустой сосуд в руках не услышит тщетных речей оправданий — жизнь в нем оборвалась стремительно, даже Высшая луна не успел заметить, когда и как. Но все же слова сами срываются с уст.
Он ведь правда не хотел! Знал же, что его маленькая дурочка впечатлительна до крайности, знал, какое у нее большое сердце, полное бесполезного сострадания. Она жалела даже мышей, которых приходилось убивать, дабы те не растащили припасы. Что уж сказать, очередных шлюх культа она бы жалела еще сильнее, знай только, что после того, как они разделят ложе с их господином, их ожидает одна и та же участь. Участь вполне-таки приятной трапезы.
Дома не был дураком, он не хотел посвящать Котоху в дела темной ночи, как и не хотел давать ей своей крови: все равно бы не приняла, не поняла. По крайней мере, пока она еще была жива, пока еще могла петь и смеяться, было слишком рано предлагать ей стать одной из марионеток Мудзана. Потому он не говорил ей о том, почему на самом деле не терпит солнца, почему не ест вместе с ней и не пьет, почему в поместье так часто мелькают новые лица и пропадают старые. Он берег ее, как умел и как хотел, он давал ей все, что она желала. Он даже заботился о ее ребенке. А в ответ… Что в ответ? Она даже не стала слушать его слов! Кричала что-то про жестокость и ложь, про то, что и ее он желает сожрать. Нет, что за глупости! Неужели ей не было понятно, что, прожив с ним так долго, и не узнав боли его клыков, Котохе уж точно было нечего боятся? Дома говорил ей, неисчислимое множество раз говорил, что ее он оставит рядом с собой. Что она принадлежит ему. Котоха не была едой. Не была. Просто не могла быть.
В памяти всплывают картинки того, как девушка с тупым, звериным ужасом взирает на остатки чьих-то тел. Как смотрит с тревожным вопросом во взгляде на Дому, как вскрикивает высоким, ломким голосом. И без остановки начинает повторять лишь одно — «чудовище». Столько омерзения во взгляде Дома не видел еще никогда. А если и видел, то это был первый раз, когда не получалось забыть об этом. Он только рассеяно окрикивал ее, стараясь объясниться. Не нужно было бежать, не нужно было называть его «лжецом», потому что Дома никогда не лгал. Уж ей точно.
— Я не хотел, но ты меня разозлила. Я не мог вынести твоих оскорблений, и твоей холодности, твоего омерзения, — улыбка режет окровавленные губы. А яркие воспоминания режут мысли, до бесконечности повторяясь. Она назвала его предателем. Она не выслушала его слов. Она заставила его испытать боль (ну, или то, что люди так называют, наверное). Конечно, как такое простить? Дома был в ярости, он хотел разодрать ее тело на тысячи кусков, он хотел превратить ее в комок из мяса и костей. Но теперь, когда от Котохи осталась лишь оболочка, как куколка от бабочки, что расправила крылья, радости не было. Было пусто.
— Ты меня бросила, это ТЫ предала МЕНЯ, — шепчет в чужие губы Дома, не ощущая дыхания более. Она жила страдая, она умерла страдая. Но зато у него на руках, зато рядом с тем, кто понял ее истинную ценность, кто приласкал, обогрел. Должно быть, это сделало ее кончину чуточку лучше, чуточку счастливее.
— Но знаешь, я все равно не брошу тебя, я ведь помню нашу клятву! Клятву на мизинцах! «Клянусь на мизинцах, всегда быть рядом». Так ведь? Поэтому ты останешься со мной. Даже после смерти. Обещаю, что съем тебя всю! Что подарю тебе жизнь после жизни!
Дома все так же убаюкивает Котоху, точнее то, что осталось от той девушки, которую он так называл. Ход времени становится для него тягучим, липким и окончательно бесполезным. Он не замечает, как сквозь пальцы утекают минуты. Не замечает, как долго он продолжает ломать эту приторную комедию, как же долго продолжает целовать Котоху в исступлении и в бреду. Не замечает и того, что его улыбка превратилась во что-то нервное, похожее на маску горечи и отчаянья, что его скулы и щеки покрылись влагой.
Интересно, как все-таки давно он уже плачет?
***
Эпилог
В этом месте нет света. В этом месте нет тьмы. Нет верха, нет низа. Может ,и самого места нет: это остается неясным, потому что даже права и лева не наблюдается.
Тут вообще, абсолютно и совершенно ничего нет. Или «ничего» — как раз-таки и является этим местом? Переплетением, перепутьем миров, судеб, хаотичных воспоминаний.
Если бы можно было ответить, то Дома, должно быть, сказал, что все вокруг него — это та пустота, о которой он так много рассуждал при жизни. Та нескончаемая зияющая дыра между выдуманными адом и раем, которую заполняют человеческие души после своей быстротечной кончины. Междумирье, такое же бесполезное, как и обиталище живых.
Смерти и правда не стоило бояться, да он и не боялся, просто не знал, как. Тут, за чертой человеческого (или демонического) все было таким, как представлял себе Дома. Как он фантазировал. Такое спокойное, совершенно безвкусное, безучастное. Не описать словами эти ощущения полной отрешенности и отсутствия всего и сразу. Даже как-то приятно было думать, что ты оказался прав, зная наперед о своей участи. Видимо, ему и правда посчастливилось родиться божеством, если Дома верно все решил для себя. Ни рая, ни ада, ни даже чистилища не было. Все пребывало в пустоте. Такой же всепоглощающей, как его собственная, рожденная с ним, жившая с ним, умеревшая с ним.
— О, помер наконец-то. Славно.
Бабочка. Перед его взором вспорхнули тонкие крылья, перед его глазами вдруг расцвел прекрасный цветок. Такой красивый, такой живой, рушащий вдруг все вокруг. Аромат свежести больно бьет в лицо, лишая мыслей. Тела нет, но Дома готов поклясться, что чувствует дрожь и еле заметный холод в руках.
Привычный ход вещей рушится, мысли превращаются в мутную грязь, все застывает. Погодите, так ведь когда-то уже было? Да? Когда-то он уже видел эту бабочку… которая переписала правила его мира, которая была такой отличной от всего, что он чувствовал ранее, если вообще мог чувствовать. Только та бабочка была с порванными крылышками, ее изуродовали холода и буйный ветер. Как же ее звали? Как звали ту нежную бабочку?
— Ты Шинобу-тян? Или Канаэ-тян?
Нет, нет, это не те имена. Звучат совершенно не так, как должны.
Память подводит, потому что она, подобно телу, тлеет где-то далеко от него. Дома пытается вспомнить хотя бы что-то, пытается разглядеть перед собой ту девушку, что с силой сжимает его голову. Точнее, хочет разглядеть ту девушку, которая была бабочкой с разодранными крыльями.
Ногти впиваются в кожу, ему должно быть больно. Должно быть, но, увы, все попытки разглядеть перед собой вместо мутных пятен хоть что-то заставляют игнорировать все вокруг. Может, стоит с ней поговорить, чтобы понять?
И Дома говорит. Непринужденно, с интересом и улыбкой. Обсуждает свою смерть, обсуждает ее надежды на будущее. Немного смешно, что у той, что потеряла самое ценное, что может быть у смертного, еще остались надежды, мечты, стремления. Убить Мудзана? Еще и ожидать, что это сделает кто-то из ее «товарищей»? Боже, как забавно.
Забавно… это слово навевает воспоминания. Да, да, те самые воспоминания, что потерялись где-то на пути к смерти, острокрылыми птичками разлетевшись повсюду. Трудно дотянуться хотя бы до одной из них. Но все же… «Забавно» — звучит не своим голосом в голове, звучит звонко и лучезарно. Может, та девушка, имя которой он забыл, имя которой не «Шинобу» и не «Канаэ», тоже такой была? Веселой и глупой, ужасно доверчивой и по-детски наивной. Обожала смех, но так часто плакала, прижимая к своей груди что-то теплое и маленькое. Была забавной.
Та девушка, должно быть, имела глаза цвета лазури, смешанной с молодой зеленью. У нее была бледная кожа, чище снега и мягче лепестков озерных лилий. Она ненавидела дорогие платья и не понимала ценность денег. У девушки были волосы словно черный гранит, ночью они отливали тонкими струйками серебра. Если их коснуться, можно было почувствовать атлас и шелк. А если провести ладонью по ее щеке, то всегда потом загорался светло-алый румянец. Она дула губы каждый раз, когда Дома издевался над ней и не смешно шутил. А еще любила сладкие онигири и засыпать в обнимку. Она была бабочкой, которую Дома бережно хранил в золотой клетке. Она была, должно быть, очень дорогой.
— Знаешь, у меня больше нет сердца, — встрепенувшись, отвечает демон, чувствуя что каждое короткое «должно быть» и картинка того, как это «должно быть» было при жизни, заставляют его пылать. Пылать тем теплым, игривым огнем, который горел тихо в его некогда храме. Пылать золотистым пламенем свечек у его ложа, потому что она не любила темноту вечера. Пылать, как пылают людские души, когда они что-то испытывают, когда они любят.
— Но я чувствую, как оно бьется? Это люди называют любовь? Ты милая, Шинобу-тян!
Вспышка осознания оглушает. Он тонет в своих ощущениях, в своем величии и радости. Он чувствует! И не что-то простое, а настоящую любовь. То, о чем Дома грезил всю жизнь, стало реальностью после его бесславной смерти. То, что он пытался найти в вечном существовании, покоилось в ворохе его воспоминаний. Лежало на далекой полке где-то рядом с именем девушки, которая пела ему вечерами песни, хлопая в ладоши. Ох, как же ее звали? Как же ее звали? Ведь не «Шинобу».
Румянец терзает кожу, а приятная истома бьет тело. Тела нет, но по телу бежит дрожь и разливается сладость — что за чудо? Как объяснить все эти невозможные вещи, если как не чудом смерти, не даром смерти? Оказывается, чтобы достичь всех своих желаний, стоило только умереть! Если бы Дома знал, то умер бы еще тогда, когда больше всего хотел: кажется, он тогда еще кого-то качал на руках, думая, что жизнь станет очень скучной без отзвуков чужого голоса. Думал, а стоит ли жить, когда рядом нет ее? Как же звали эту бедную бабочку, что умерла у него на руках и что заставила усомниться в своей силе и своей правоте? Нет, не Шинобу, не Шинобу…
— Хочешь вместе со мной в ад, Шинобу-тян? — Дома повторяет это имя, только потому что забыл старое. Но ничего, должно быть та, что так сильно любила его, что позволяла играть со своим сыном, не будет сильно зла. Может, даже напомнит, как же ее в конце концов звали, когда согласится. Ведь его бабочка, его дурочка, не может не согласится, не может отказать! Они были вместе долго. Очень долго и очень вместе, он это помнит. Теперь помнит.
Но Дома, а точнее то, что осталось от Домы, его голова, с оглушительным треском падает на что-то. Словно бы на землю. Ему желают гореть где-то там, ему желают страдать, как он заставлял страдать других. Ему много еще чего желают, прежде чем оставляют в одиночестве. В абсолютном одиночестве, без права даже на прощание или раскаянье. Хотя ни прощаться, ни сознаваться в грехах (бывшая) Высшая луна не собирался. К чему это, если он только-только вспомнил самое важное — да, самое важное и нужное, — что было в его жизни.
— Котоха? — чужое имя улетает в пустоту.
Он вспомнил, вот, вспомнил же! Ко-то-ха.
Вспышка молнии, искра безумия, теплота ада, свет рая — это все в ее имени, это все в начертании забытых «арфа» и «лист». Котоха — имя, которое наконец прозвучало. Оно так шло бабочке с самым добрым взглядом во всем мире! Такой тонкой и смущенной, такой знакомой и смешной. Не той жалящей стрекозе, которая отравила Дому ядом, отправив на тот свет, но той милой девчушке, что кормила его с палочек и обожала плести венки. Той забитой и уставшей, той покорной и проницательной. Имя, что шло Котохе, имя, что было Котохой. Странно только то, что, позвав ее, Дома все так же оставался один.
— Котоха? Ты где?
Тишина пожирала медленно. Безмолвие окутывало ласково. Ничего не было, ничего не происходило. Никто не приходил. Даже их клятва не спасала от того ужаса, что медленно подкрадывался, холодными и влажными пальцами забираясь под кожу.
— Котоха?